Глава восемнадцатая Далила

Внемлите! Настал священный день, ибо родилось одиннадцатое Семя! Зло вновь будет повержено, и одиннадцатый Цикл подойдет к концу! Славься и здравствуй, о –! Славьтесь, о Владыки, безмерные в мудрости своей!

– С архивного плаката в честь рождения –

С похорон Перри минуло полгода. Полгода я не жила, а существовала, все больше поникая перед приближением весны.

Он часто мне снился. Когда трупом, а когда – таким, каким запомнился. Порой с ним являлся колодец, где зеленели шесть изумрудных глаз.

Мы много говорили, но о чем, я не помнила поутру. Я хваталась за любой шанс сбежать от действительности в мое светлое рукотворное царство грез, к нему, а после пробуждения вновь становилась фантомом, тенью себя. Зачем-то куда-то слонялась точно во сне, выполняла какие-то поручения без единой мысли.

– Далила. – В хлев, где я доила козу, вошел отец. Опять я так забылась, что незаметно для себя натерла ей вымя докрасна. – Ты мои ножницы не видела? Нигде их нет. – Он поскреб затылок, оглядывая хлев со скотиной.

– Ты их уже не один месяц ищешь, – с блеклой улыбкой ответила я.

– Ищу. И никак не найду. Не провалились же они под землю?

Пожав плечами, я опять взялась за вымя, стараясь теперь так не дергать, а как только отец ушел, занесла над ним руку. Вспышка целебного света залечила потертость. Я теперь прятала его, этот свет, от посторонних глаз – особенно родительских.

У меня отныне две тайны: первая – дар лечебного света, а вторая – причудливые создания из того моего видения в лесу, что ныне приходят во снах. Когда они только начали меня посещать, я было обмолвилась об этом, назвав их фейри, и отец незамедлительно решил выбить блажь из моей нездоровой порченой головы.

* * *

Ели мы сегодня похлебку с плавающей порубленной картошкой, яйца и по доброму ломтю хлеба с маслом. Отец все не мог нарадоваться прошлым урожаем, хотя уже близилась весна. Собрали мы и вправду столько, что хватит до осени, а излишек он продал и купил матери искусное серебряное ожерелье – якобы работы Вдохновенного, но тут его определенно провели. Маме было без разницы, и она все равно с удовольствием прилюдно им щеголяла.

Бен по-прежнему жизни не представлял без пера. Даже сейчас допивал из миски – по подбородку тек бурый бульон, – а оно удобно пристроилось за ухом. Воображение его жило своей жизнью, мешая взрослеть и набираться ума. Брат гордо нарек себя Белым Волшебником и без конца как будто насылал чары, взмахивая пером на манер волшебной палочки.

Всего раз за эти полгода я обрела хоть какое-то утешение и то злорадное при виде несчастной, удрученной мины Фредерика. Его намеревались обручить с соседской дочерью Марией, у которой вместо лица крысиная морда. Брат не скрывал досады.

За столом при всех он не решался протестовать – лишь вполголоса с отцом, с глазу на глаз, когда считал, что никто не услышит разговора. Тщетно. Тогда Фред искал поддержки у мамы, но и от нее уходил ни с чем.

Отец уважал семейство Табунноров за набожность и доброхотство – ну и, разумеется, не могло расстроить планов их доходное дело: конюшня с призовыми лошадьми.

Я шутила про себя, что дурнушку Марию просто никто не берет, вот соседям и пришлось согласиться на Фреда.

* * *

Ничто – ничто! – не изнуряло, не отвращало сильнее, чем потуги изображать, что со мной все хорошо.

В перерывах между приступами тяжкой, пустой тоски я натягивала улыбку, ведь так проще, чем открыть правду. Отец, знаю, тянулся ко мне. Велел думать о хорошем, смотреть в завтрашний день, уйти от тягостных мыслей в хлопоты. Он привык по жизни решать проблемы, но пытаться помочь мне – что голыми руками ловить дым.

Мама тоже от меня не отставала, но хотя бы пыталась разговорить, предлагала излить душу. До чего ее ранила эта тупая отрешенность дочери!

И я врала. Врала, ведь так проще, чем открыть правду.

Однако весь день держать улыбку не выйдет. Со стороны казалось, я понемногу теряю рассудок от гнили либо, как миссис Джонсон, от приступов истерики – но приходилось делать вид, будто я оправляюсь, будто улыбка вновь обретает утраченный блеск.

До чего противно!

Противно, что надо натягивать маску, когда сердце рвется на клочки.

Вечером после ужина я ушла в хлев, наконец-то позволив себе минутку уединения.

Закат еще не отжил свое. Обрывки солнечного сияния красили горизонт в лавандовый и разливали на небосвод румянец.

Козы заблеяли при виде меня. Я затворила за собой дверь хлева и направилась к снопу сена в углу, подсвечивая путь фонарем. Козы, по обыкновению, уперли в меня прямоугольные зрачки и дергали ушами. Одна жевала жвачку, безучастно наблюдая, как я шарю в сене.

Есть. Я нащупала и выудила на свет железные ножницы, которые так долго искал отец.

Они были в форме щипцов с упругим сгибом и после сжатия пружинисто возвращались в исходное положение. Пламя фонаря подрагивало в лезвии. Его былой блеск подпортило ржавчиной – она язвочками расползалась по ножницам.

Проблеяла коза.

Я закатала рукава, обнажая лик моей скорби, храм моей утраты. Руку покрывала вереница поперечных черточек, свежих рубцов – плачевная летопись моей боли. Их я нарочно не залечивала.

Я посмотрела на одно лезвие и вдавила его в кожу. Рука дрогнула, набухла первая капля, потянулась полоска крови. Я застонала от острой рези и горестного облегчения.

В багрянце танцевал огонек фонаря. Острие ползло, ползло по коже.

Струя хлынула по локтю, и капли оросили сено под ногами. Я морщилась, чувствуя, как боль распускается, под стать красочному цветку.

Таково мое раскаяние. Плата за то, чтобы ощутить хоть что-то наяву. Ножницы оставили после себя две раны, и кровь из них свободно хлестала, унося с собой жгучее чувство вины. Рука с ножницами дрожала от натуги – и от сладостного избавления.

Сколько ни вырывай этот сорняк из почвы моего сердца, вскоре, я знала, он вновь покажет ростки: слишком уж глубоко вгрызлись корни.

Однако на краткий миг боль и чувство окоченения в душе отступили. Руку жгло, душу кололо сожаление, ум душило печалью. Я будто слушала игру Максина, только в извращенной форме, стремилась вновь разбудить ту избавительную печаль, но выходило нечто вычурное, аляповатое.

Какое я ничтожество! Где же теперь прежняя ласковая Далила, что сталось с ее любовью?

По щеке покатилась слеза – соленая и священная наравне со всеми уже пролитыми. Она капнула в лужицу крови, подернулась розовым и через миг уже растворилась в красноте.

– Далила! – крикнули снаружи.

Я в ужасе содрогнулась. Минута сокровенного одиночества осквернена, прерван запретный траурный обряд под тупыми козьими взглядами.

Судорожно спрятав кровавые ножницы, я раскатала рукав.

– Далила? – В хлев торопливо вошел Фредерик. – Далила, ты что здесь? Отец зовет.

Он вышел на свет фонаря, втянул тяжкий застойный дух вокруг меня и коз.

С пальцев моей руки за спиной капала кровь.

– Да ты порезалась!

Брат подошел и увидел раны. Удивление, что сестра закрылась в хлеву, сменилось испугом.

Я отдернула руку, не в силах смотреть ему в глаза.

– Ерунда.

Ну вот зачем он явился?!

– Покажи. – Фред схватил руку. Я приготовилась к тому, что сейчас начнется.

Он округлил глаза и рванул рукав. Вся правда была навеки высечена в рисунке рубцов.

– Это что такое?!

– Ничего, – с мольбой протянула я, упрашивая поверить.

– Ты сама?

Молчу. Фредерик смотрел на руку, как бы вычитывая в шрамах все искомые ответы. Я выдернула ее – и тут он отмер, в ужасе и неверии уставился на меня с открытым ртом.

– Пошли к отцу. – Он ухватил запястье.

– Нет! – вопила я, пинаясь и силясь свободной рукой расцепить длинные пальцы брата. Кровь кропила землю за нами и ручейком сочилась под его хватку.

Я уперлась ногами, схватилась за столб, но тщетно: меня неумолимо волокли навстречу приговору и каре.

* * *

Я мало что запомнила. Сознание опять забилось в излюбленный уголок, и я впала в ступор. Отец с влажными глазами отчитывал меня, спрашивал, почему и зачем, а мама жалась к стене, не в силах унять слез.

Он кричал, за что я так с ним, как могла ранить всю семью. Да и что подумают соседи?

Уняв истерику, отец прибег к мольбам. Упрашивал вернуться ту нежную и невинную любимую Далилу. Как хочется исполнить их желание. Как хочется стать прежней, кем была до этой безумной поры.

Фредерик в углу виновато приобнял себя за плечо и теперь уже сам избегал моего взгляда.

* * *

На ночь меня заперли в комнате – зализывать раны. Кровь запеклась, намечая два новых рубца. Бен и Фредерик спали в другой комнате, а мне было велено думать о своем поведении. Вдобавок отец оставил Каселуду – учение Владык – однако я не нашла сил даже открыть ее и покорилась усталости.

Я смежила веки, призывая сладостное забвение, где ждет Перри, где на несколько часов можно притвориться, что все хорошо.

По щекам скатились слезы, подбородок затрясся. Я тихо всхлипнула.

Как хочется сбежать от этой безысходности в прошлое, где жизнь еще не отравлена бесконечной осенью на душе.

Как хочется умереть.

Перри так и не явился той ночью. Зато наутро по мою душу явились совсем уж нежданные гости – стражники.

Загрузка...