Глава шестнадцатая Далила

В каждой душе искусство находит свой отклик – и тем он сильнее, чем душа тоньше. Покорить возможно даже дикаря – например, собрав аудиторию. При виде глубоко очарованного соседа даже самая непросвещенная личность преисполнится чувств.

– Высшее учение Муз. Голанад Рикс

На следующий день после приезда генерала Эрефиэля хоронили Перри.

Я надела темно-синее, в тон моей тоске, платье. Оно стало теснее. В последний раз я надевала его на дедушкины похороны.

Жизнь отчасти текла мимо меня. Слабо помню, как мама гонялась за Беном. Он ни на секунду не расставался с генеральским подарком – даже в постели. Вчера ночью, пока горел ночник, я все наблюдала, как брат засыпает с зажатым в руке пером.

Разговор с Эрефиэлем подарил мне некоторое умиротворение. Он не поучал по-маминому, не поддался папиной незрелой вспыльчивости. Честный и открытый, он скорбел вместе со мной, не принижая чувств, не насмехаясь. Все-таки родителям порой не всегда можно открыться.

Мимо пролетел Бен, а за ним – мама. У нее вот-вот жилка на виске лопнет. Я помогла поймать брата и одеть перед церемонией – он поканючил, но в конце концов сдался.

Из ночи в ночь меня теперь мучили кошмары. Не загадочные, как видение в Роще, нет, – мне являлся Перри. Его любовь изводила меня, точно неприкаянный дух. Вновь блистали изумрудные глаза на дне колодца, из которого он выкарабкивался, прежде неутомимый и жизнерадостный, а ныне – изъеденный червями.

Он смотрел на меня – уверенно, нежно, с улыбкой. Смотрел в бездыханном трупно-синем обличье, остекленевшими глазами. Обнажалось мясо, и вот образ моего любимого сменялся кашей из костей и жил, а где-то раскатисто хохотал незримый акар.

Прозвучит избито, но в ту ночь вместе с Перри и во мне что-то умерло. Частичка души навеки сгинула в Роще грез.

Не было сил отвечать на выпады Фредерика и, что уж там, даже просто сердиться. Я два дня не вылезала из кровати. По счастью, родители держались отстраненно и не допытывались – лишь один раз проявили настойчивость, когда я отказалась от еды.

Голод бледен, неслышим на фоне жгучей скорби. Эрефиэль ощутимо ее развеял, но только на мгновение, а затем грозовые своды вновь сомкнулись.

* * *

Лишь на похоронах я сообразила, что не видела ребят с той ночи. Фредерик остался с Томом: малыш мог помешать церемонии. Сам день навевал грусть. Низкие серые тучи сулили скорый дождь – а ведь мы собрались на воздухе.

В сторонке стояли Бэк с Дейлом. Последний приветливо заулыбался мне и подозвал на стул подле себя. Я направилась к друзьям; мать с отцом меня не остановили. Джеремии я нигде не видела, что было вполне понятно, но легче от этого не становилось.

У самого края стояла Нора в наряде темных, намешанных вразнобой тоскливых оттенков. Никакой гармонии. Юбка вообще была почти темно-бордового цвета вместо положенного синего. У нее что, нет траурной одежды? По-видимому, она одевалась на скорую руку. Вокруг толпились родные и близкие Перри, и у всех лица были то омрачены суровой скорбью, то увлажнены слезами.

Я посмотрела вперед, на закрытый вопреки обычаю гроб. Сразу вспомнилось почему, и в горле вспух комок. Только бы не зарыдать!

У отца Перри было вытянутое, со щетиной, лицо и залысины, из-за которых короткие курчавые волосы сходились на макушке стрелкой. Мать держалась стоически, хотя по красным щекам катились слезы.

Дейл тронул меня за плечо и показал на какого-то мужчину в толпе. Тут я заметила его футляр и вышитую филигрань на лазурном жилете поверх рубахи. Изысканный и располагающий наряд.

– Это Максин! – Он так упоенно улыбнулся, будто что-то празднует, а не друга хоронит. Но нашего юного барда можно понять: все, что связано с музыкой и академией Вдохновенных, повергало его в восторг. Такое рвение вызывало зависть.

– Он известный лютнист! Говорят, получил уже четвертую Струну и метит в Музы! – выпаливал Дейл. – Сколько же родители Перри за него отдали?.. – Он на миг сильно наморщил лоб, прикидывая сумму.

Тут его зычно шлепнули по затылку.

Я повернулась и увидела за ним Галливакса, отца.

– Постыдился бы! – шикнул он.

– Да, отец. – Сын понурил голову.

Вскоре церемония началась. К гробу вышел облаченный в черное жрец самой заурядной церковной наружности. Лысый. На рябом лице – длинный нос крючком. Брюхо натягивает рясу, округляя силуэт. Ему лет пятьдесят. Он даже говорил шаблонно. В руках у него была Каселуда в кожаном переплете – символ могущества высших сил.

– Я благодарю всех, кто пришел проститься с юношей, чья жизнь безвременно оборвалась.

Бэк рядом шмыгал носом – от холода, подумала я, но нет: он искренне прослезился по другу. Каково же тогда родным, друзьям семьи? Дейл тоже не поднимал головы, но трудно сказать, то ли от отцовского упрека, то ли от глубокой печали, которую я лишь сейчас заметила.

– …До первого цикла человек купался в щедрости Верховного Владыки. Жизнь наша длилась вечно и исполнена была безграничной благодати. Но заронили мы в сердца свои семена глупости, и взошли они колосьями зла, порождая самодуров и мучителей, кои угнетали обездоленных. И сотворил наш властелин первого ангела и стража вечности, Великого Архонта, а с ним водворил Завет времени. Мы, не оделенные кровью Владык, подчиняемся Завету и обречены сгинуть, поскольку дни наши конечны. И все же даже после того, как королевство Эстрия восстало против Творца и похитило око Верховного Владыки, он проявил милость к смертному роду.

Пламенная речь повергала присутствующих в благоговение перед могуществом Владык. Монах вскинул палец и театрально выдержал паузу.

– Один. Один месяц добавляется к году после каждого цикла. Один месяц для смертных, чтобы вымолить у нашего господина, создателя, прощение и стать ближе к утраченной вечной жизни. – Он обратил лицо к гробу. – Перри Немиас почил, и пусть кончина эта послужит напоминанием о нашем грехе. Грехе, из-за которого его не стало так рано. Восславим же Владык, посвятим себя служению им, дабы возвратилась пора благодати и не обрывались более столь юные жизни.

Я взглянула на отца. Он не кивал, одобрения не выказывал, а лишь опустил голову и сцепил руки перед собой. Мама тоже силилась выдержать траур, но мешал Бен, поминутно теребя ее за подол.

Когда жрец кончил, его сменил у гроба лютнист, в котором Дейл признал Максина. Он ловко отщелкнул изящный футляр и извлек на свет безупречную лютню.

Жрец наблюдал равнодушно.

Мать рассказывала, что обычай петь на похоронах пошел от церкви Зрящих. В память об усопшем сочиняют песнь – в идеале столь звучную, столь проникновенную, столь одухотворенную, что навеки запечатлеет прошлый образ человека в настоящем. Иные музыканты так искусно вплетают память о нем в свою музыку, что те струятся в унисон – и чем талантливее Вдохновенный, тем глубже в душу проникает песнь.

Я смотрела на небо, а небо – на меня. Мир полинял под его хмарью, померк, точно старый мазок на холсте. Тучи набухли дождем.

Запела лютня Максина, и тут же чья-то незримая любящая рука покрыла мир подлинными красками – не разгоняя прискорбия, не пытаясь развеселить, будто мы на празднике.

Мелодия бережно, без прикрас писала картину траура. Аккорды дрожали так, словно лютня сама оплакивала покойного.

Цветы в горшках оттенило в цвет осенней тоске голубым, густыми полосами легла на мир чернота из бездонного омута нашей печали, каждую слезинку прорисовало в мелочах, сделало стократ заметнее. Я чувствовала, как воет промозглый ветер. Скорбит наравне с нами. Чувствовала, как колышется трава. Чувствовала, как в гармоничном ритме пульсирует наша боль.

Так вот кто такие Вдохновенные…

Я нежила захлестнувший меня мрак, упивалась им. Ловила каждую ноту, каждый полутон, растворяясь в их потоке. Меня как будто несло кубарем по заросшему цветами косогору, несло к обрыву и к жадной пучине волн под ним.

Слезы взяли надо мной верх. Сердце саднило. Я охотно отдалась во власть этой муки, поскольку заслужила ее. Страдай, твердила себе, страдай!

Как все-таки закаменело мое сердце – настолько, что я лелею нестерпимую боль, которая мечется в душе, разрывая на себе трущие цепи.

Лютня, ее мелодия меня поработили, связали узами со всеми вокруг, удесятеряя скорбь и нагнетая стук сердца в такт музыке, пока ее тихая бесцветная боль не стала чем-то желанным.

Я чувствовала, как друзья и семья Перри горюют. Горевала и сама, выплакивая всю боль, которую сменяло чувство избавления. Много кто дал волю рыданиям. А когда лютня умолкла, я поняла, что мои оковы спали.

Над похоронами сгустилась тишина – непроницаемое безмолвие, славящее талант Максина красноречивее аплодисментов.

И в этот миг, миг неизъяснимого молчания, само небо как будто прослезилось: тучи пролились дождем, бесцветный шелест которого заглушил мои измученные мысли.

Лишь теперь шестеро мужчин взялись за веревки и синхронно опустили гроб в могилу. Мой Перри, любимый Перри уходил под землю. Натруженные руки фут за футом скармливали веревку тьме. Я зажмурилась. Хоть бы помнить его всегда, хоть бы после смерти он не стал забвенным. Я боялась не вспомнить Перри даже сильнее, чем самой истлеть в вечности без следа.

Загрузка...