Представьте себе, что был некий человек, который жил-жил да и умер. Это уж как водится, мимо смерти не проскочишь. Жил он жизнью своей собственной и умер своей собственной смертью. Хотя о таких случаях обычно «своей смертью» не говорят, говорят наоборот.
Умирал он так, как пришлось. Были с ним рядом не родные и друзья, а чужие враждебные люди, вовсе не желавшие его смерти. По крайней мере, не раньше, чем он скажет им то, чего он им говорить не хотел. Вот по этой причине еще до смерти он старательно и умело забыл всё, что их интересовало, особенно ответы на такие вопросы, как «на кого ты работаешь» и «кто ты на самом деле». Представьте себе, что он это умел. Ну, тогда-то его отпустили, конечно: уже не нужен, пусть умирает.
Теперь представьте себе, что жил на свете другой человек, совсем другой. Родившийся лет за десять до того, как тот, первый, умер. Кто его знает, как течет время для мертвых. Может быть, где-то там или где-то тогда время сияет во всей своей полноте, всё сразу – от начала и до конца, невыносимо яркой тьмой, непроглядным светом.
У этого второго человека всё было в порядке, никто не искал его, чтобы убить, и не спрашивал его о том, чего он не хочет никому рассказывать, а если и спрашивал – то так, как обычно спрашивают друг друга воспитанные люди:
– Скажите, пожалуйста, Петр Иванович…
– А я вот чего не понимаю, Мария Антоновна…
– А что дальше-то было, Семен Семенович?
– Анна Кузьминична, голубушка, да что вы говорите!.. А вы?.. А он?..
В общем, ничего такого, что происходило с первым человеком, со вторым не случилось. Но жизнь стала ему не мила. То ли любовь прошла, то ли наоборот – потерял любимого человека. То ли зажрался и с жиру бесится, то ли наоборот, в стране кризис, геополитика вразнос пошла, есть нечего, всё плохо… Так или иначе, представьте себе: жил-жил человек да и не хочет больше.
Казалось бы, простое дело: аптека, вокзал, хозяйственный магазин, мосты и крыши… Но представьте себе, что этот второй человек связан обязательствами, которых не разорвать. Например больной родственник, за которым нужен уход, а наш человек – единственный кормилец. Или, наоборот, дитя малое у него на руках – и не с кем оставить даже на вечер, не то что пойти и помереть. Ну, бывает у людей всякое, представьте себе что-нибудь.
Может быть, он в бога верил. Или зарок дал.
А жизнь всё равно не мила, и до такой степени, что не просто скучно жить или девать себя некуда. До такой степени не мила, что света белого человек не видит, видит тот черный непроглядный свет, когда всё время жизни сошлось в одной точке – и никуда из нее. Видно, что боль не пройдет, что горе не отпустит. А деваться некуда – живи и терпи. За родственником ухаживай. Дитя расти. Что там еще бывает? Вот такое что-нибудь. Представьте себе.
И представьте себе, что душа человека может лететь, как ветер неслышный, над миром, незримая и невесомая. Никто ее не замечает, только, может быть, если коснется кого краем, – и тот, задетый, почувствует печаль ни о чем, или внезапный страх упадет ледяной ладонью ему между лопаток. Или наоборот – вдруг улыбнется не пойми с чего или задумается о жизни, в хорошем смысле.
И представьте себе, что та душа – первого человека, который умер, забыв себя и свое дорогое, – вот так летела, неслышимая и невесомая, легкая и почти пустая… На самом-то деле души не забывают ничего. Никак им невозможно себя забыть. Они, может быть, и есть просто знание о себе, не мыслями, не словами и даже не чувствами. Какое-то тонкое изначальное знание себя как определенной точки в пространстве – в том пространстве, где время есть всё сразу и целое. Там невозможно ничего забыть. Чтобы забыть, для этого время должно быть растянуто и разрежено, рассыпано на мгновения. И если одно мгновение до другого мгновения дотянуться не может, потому что между ними еще миллион или миллиард мгновений встал в ряд, – то, конечно, можно забыть, что было сто тысяч миллиардов мгновений назад. Но если любое мгновение вплотную рядом с любым другим мгновением – ничего забыть никак нельзя. Но поверить в забвение – можно. Вот и тот человек перед смертью поверил.
И представьте себе, что его душа коснулась того человека, который жив, но жизнь ему не мила. И у того душа внутри встрепенулась, кинулась к мимолетному путнику:
– Ты куда такой? Ты чего мертвый? Ты же не нажился еще!
– Ох, да, конечно, – разве же можно? Нажиться! Да как?
– А я вот – да…
– Как же ты?..
И поскольку души понимают друг друга всеми собой, то им больше слов не понадобилось, чтобы сравнить свои раны, и подсчитать свои потери, и умножить боль одного на боль другого, и вычесть надежды, и сложить оставшиеся недожитые силы одного и недожитую страсть к жизни другого – и разделить на двоих, да так, что досталось всё одному. И кто-то из них поцеловал другого братским прощальным поцелуем, и больше его здесь не видели и не слышали, и ни с кем он больше здесь не разговаривал. Он спать ушел, беспробудным сном. Представьте себе, что души, которые еще не могут улететь, спят в глубине.
А второй кто-то из них остался пробужденным здесь. Только он ничего про себя не помнит – или настолько уверен, что не помнит, что никакой разницы.
Представьте себе, что он остался, взяв на себя все обязательства того, кто ушел спать. И выглядит в точности как он. И живет в его доме, носит его одежду, разговаривает с людьми от его имени. Никто даже и не заметит разницы, если он им не скажет. А если кто разницу и заметит, то мало ли как люди в жизни меняются! Да и возраст такой, переломный, около тридцати. Никто не догадается, никому и в голову не придет о таком догадаться.
Представьте себе, что он живет здесь и сейчас.
И представьте себе, что это фантастика.