Целыми днями кружили мы на 66-м автобусе
по Ломэсу за тридцать пять центов,
лишь бы напомнить себе, и кто б еще ни
решил взглянуть, что мы способны на мимолетность.
Но в основном – из-за кондиционеров воздуха.
Джордан тем летом носила длинные рукава
и говорила консультанту седьмого класса,
что попала в ведро ножей,
что, помню, думала я, не было неправдой,
если учесть применение глагола попадать в других фразах,
где подразумевается, что это не вполне случайность,
а скорее, по обстоятельствам, вроде как кто-то может
попасться в сети любви или попасть в дурную компанию девчонок.
Автобус вилял и кряхтел от моего дома
до парка минут тридцать, и на том рубеже
мы могли решить сойти с него, в зависимости от
того, с какой вероятностью пацаны, единственный наш стимул,
слетелись на
обычное место под эстакадой.
И после этого у меня в животе немножко дергало,
когда мы видели кружок косматых голов
в отдалении, горку великов и скейтбордов
рядом с ними – как металлический костер, – или тучку
сладкого виноградного дыма, встречавшего нас, не успевали
мы подойти.
Часто казалось сперва, что они нас там не
желают – наблюдение это я никогда не делила с Джордан
из страха, что оно тогда станет всамделишным, – но ей всегда
хорошо
удавалось торговаться за собственное присутствие,
как только она
открывала рот, все забывали, как это – жить без нее.
Прежде, чем пацаны успевали решить заняться чем-то,
что не включало нас, Джордан пошучивала как раз над тем,
что было у нас, а у них не было, обычно в виде
жалобы, например: «Я уже просто мечтаю с себя этот лифчик
скинуть,
ты мне поможешь?» А поскольку я была с ней, такой титул
я бы предпочла собственному имени,
они все считали, что я следующая в очереди на разоблачение,
будто какую боль бы Джордан ни чувствовала, болело и у меня.
Довольно скоро мы оказывались в центре
круга, игрались с волосами друг дружки,
пока пацаны смотрели, – мы выхвалялись тем, что могли
делиться друг с дружкой своими телами так, как пацанам
не дозволено. То был дар —
знать желание пацана и ловить его в банку,
смотреть, как оно бьется телом в стекло.
Если бы я могла заморозить здесь миг, я б так и сделала —
головой на бедре Джордан, опустошая персиковое
«Лучшее время» себе в горло. Но, конечно, на
нас, раззявив челюсть, пер наш должок,
и нас просили отвечать за базар,
поименовать тот город, что мы возвели в телах пацанов.
Джордан знала, что я девчонка нервная. Может, поэтому
и держала меня под рукой, я придавала ей мудрости,
сломанные часы на запястье ее жизни.
И я помню, когда она увидела, как я дрожу,
взяла меня за щеку, слабо улыбнулась, произнесла
«Я сама», – как будто все это время знала, что
ей одной предстоит укрощать этот цирк.
Я стояла на шухере, пока она отвела самого старшего
в кусты и проделала то, что ей удавалось лучше всего,
а это, из того, что я поняла, была способность
принимать, принимать, принимать.
Джордан давится, следом стонет, дальше
смеется, а я впервые дышу.
Она возникает из высокой травы, вода взбухла
у нее в нижнем веке, и с улыбкой, словно слезливая
мамаша
на танцевальном концерте. Он произносит что-то о таланте,
выдержке,
опережает свое время, а она обзывает его вруном, и он хватает
ее за попу
с новообретенной осмысленностью и провожает нас
до автобусной остановки,
закинув руку ей на загривок, а я плыву в нескольких
шагах сбоку, и когда он взбирается на свой велик уехать,
Джордан дергает его за рубашку и требует две сигареты.
Одну на сейчас, чтобы вкус прогнать,
а другую на потом, когда я вспомню, что́ сделала.
Небо уже раскололось до вопля, синее —
окончательный взвизг перед тем, как солнце нырнет
за вулканы.
Теперь июль, только закончился вечерний час пик, и город —
чахлое пламя,
провал безмолвия между шипящими машинами становится
дольше и дольше,
все дольше с каждой нежной минутой.