Мне девять.
Нам скучно,
а Кэрен умирает.
Мы поехали в Остин
тем летом,
чтобы папа Сэры —
который описывал Кэрен как
великую и невозможную любовь
всей своей жизни, кто научил нас
слову лимфома, а потом
понятию приставки,
как та объясняет, где живет опухоль, —
мог попрощаться.
Дом – кожура,
вычерпанная натиском смерти,
осталась одна лишь аптечка,
набитая бритвами, и нам хочется есть,
и мы одни, и сидим
на полу в гостиной,
где свет
из нагого окна
нарезает ломтями древесину
пола, как дыню, размахивает
каждым отдельным пушком
у меня на поцарапанной икре
поле стоячих желтых маков.
и девочками прожили мы
довольно, чтобы
хмуриться от подобной находки,
и когда еще лучше,
чем сейчас, поупражнять удаление.
Однажды я наблюдала, как моя мать
свежует картошину шестью
идеальными штрихами.
я это помню,
пока Сэра учит меня
опираться ногой
на бортик ванны
и проводит лезвием
вдоль моего бедра: «Видишь? —
говорит она. – Разве так не гораздо лучше?»
Прежде, чем мы уехали из Альбукерке,
ее отец предупредил нас:
«У нее не будет волос».
черта,
какой мы только
начали восхищаться,
правда, конечно,
те волосы, о каких он говорит,
мы прижимаем к нашим шеям,
это они принесут нам
мужей или комплименты,
или взгляды в торговом центре.
их в конце концов отстригут
наши завистливые сестрицы,
пока мы спим.