Сегодня День благодарения! Это доходит до меня, когда я выхожу из воспоминания Грейс. Когда мы только-только обнаружили, что заперты здесь, Грейс выдвинула один из ящиков кухонного буфета и достала из него календарь. И, когда утром она отмечала в нем очередной день, это служило для меня сигналом того, что она готова начать ежедневную тренировку по прыжкам. Как же я мог не заметить, какой сегодня день?
Неудивительно, что Грейс так расстроена. Ведь сегодня начинается второй сезон праздников, который ей придется провести без родителей, который она будет вынуждена провести взаперти в моей берлоге без надежды на то, что это когда-либо закончится.
Я не американец – и День благодарения для меня ничего не значит, – но даже я понимаю, какая это для нее трагедия. Я только не знаю, что, черт возьми, мне с этим делать.
– Хочешь, приготовим тыквенный пирог? – спрашиваю я, потому что в своем воспоминании она думала именно о нем. А также потому, что с нашими кулинарными талантами нам точно не удалось бы приготовить индейку.
– Я не умею готовить тыквенный пирог, – отвечает она, и, хотя это отрицательный ответ, он показывает, что я на верном пути. Это первые слова, которые она сказала мне за весь день.
– Разве это может быть трудно? – парирую я. – Немного тыквы, немного сахара… – Ведь надо полагать, в пироге должен быть сахар. – Румяная корочка. У нас все получится на раз-два. – И я щелкаю пальцами.
Она смеется невеселым смехом сквозь слезы, который бьет меня куда-то в солнечное сплетение.
– Наверняка это сложнее, чем кажется.
– Так давай выясним, насколько это сложно. – Я встаю и протягиваю ей руку. Она просто смотрит на нее, переводя взгляд на мое лицо и обратно. Затем наконец берет ее и позволяет мне помочь ей встать. – Но для этого тебе придется пустить меня на кухню.
– Ты уже и так на моей стороне комнаты, – отвечает она. – Одним часом больше, одним меньше.
– Полностью согласен.
– Я с самого начала хочу официально заявить, что, на мой взгляд, это будет полный провал, – замечает она, когда мы направляемся на кухню.
– Кому какое дело? – Я пожимаю плечами. – Ведь нас тут только двое. И я все равно не пойму, хорошо он получился или нет.
Она на секунду задумывается.
– Дельное замечание.
– У меня всегда дельные замечания, вот только ты обычно бываешь не в том настроении, чтобы прислушиваться к ним, – говорю я ей. – К тому же, кто знает? Когда мы закончим работу, у нас может получиться восхитительный пирог.
– Лично я многого от него не жду.
Она открывает буфет и достает банку консервированной тыквы, сгущенное молоко без сахара, которое кажется мне чем-то вроде дерьма, специи, сахар и муку.
– Может, это все-таки хорошая идея, – изрекаю я, глядя на ингредиенты, хотя понятия не имею, что с ними делать. – Может, ты и получишь зачет.
Грейс коротко смеется, идя к холодильнику.
– А что случилось с твоими беспредельными уверенностью и энтузиазмом?
– Оказалось, что они все-таки имеют свои пределы.
Это вызывает у нее уже больше убедительный смех – как я и рассчитывал.
– Итак, что именно мы будем со всем этим делать? – спрашиваю я.
– Нам повезло. На задней части банки консервированной тыквы есть рецепт. – Она поднимает банку и добавляет к ингредиентам на кухонном столе упаковку яиц и сливочное масло.
– Вообще-то это смахивает на жульничество, – фыркаю я, хотя в глубине души не могу не признать, что на самом деле испытываю облегчение. – Лично я планировал импровизировать.
– О, у нас будет масса возможностей импровизировать, – отвечает она, закатив глаза. – Ведь у нас нет рецепта румяной корочки.
– Да, это похоже на серьезную проблему. – Я смотрю на пакет с мукой, имеющий весьма грозный вид. – Хотя разве есть какой-то закон, предписывающий пирогам иметь корочку?
– Без румяной корочки пирог не пирог, Хадсон. – Она качает головой: – А просто… фрукты.
– Хмммм. – Я делаю вид, будто обдумываю ее слова. – Пожалуй, это звучит убедительно.
Она достает большую миску.
– Вот именно. Хотя, строго говоря, тыквы – это не фрукты, а бахчевые.
Я мысленно повторяю ее слова несколько раз.
– Если честно, я не имею ни малейшего понятия, что это значит.
– Это значит… – Она качает головой и смотрит на меня с невеселой улыбкой: – Не важно. Это различие не имеет значения для пирога.
– Тогда зачем мы вообще об этом говорим? – спрашиваю я. – Разве нам и так не предстоит чертовски трудное дело, раз у нас нет рецепта румяной корочки для этого пирога и нам надо откуда-то взять его – хоть с потолка?
– Да, – соглашается она. – У нас и так забот полон рот.
Но она не сдвигается с места, а продолжает стоять рядом со мной, и мы оба пялимся на ингредиенты.
В конце концов я прочитываю всю информацию о каждом ингредиенте по меньшей мере три раза.
– Ну и? Мы сделаем это или нет?
– Не торопи меня, Вега. Мне надо мысленно подготовиться.
– А, ну да. – Я вскидываю руки в знак капитуляции. – Кто я такой, чтобы торопить гения.
Чтобы дать ей больше времени, я подхожу к холодильнику и беру бутылку воды.
– Думаю, ты хочешь сказать не торопить гения, а торопить катастрофу.
Я пожимаю плечами:
– Те же яйца, вид сбоку.
– Думаю, ты хотел сказать – та же тыква, вид сбоку.
– У тебя что, жар и бред? – Я изображаю ужас. – По-моему, тебе следует признать, что игра слов – это исключительно моя епархия.
– Хорошо. – Она показывает мне язык. – Но, когда тебе станет скучно, не беги ко мне, чтобы плакаться в жилетку.
Затем она закатывает рукава и высыпает в миску довольно много муки.
В воздух поднимается белое облако, от которого мы оба начинаем задыхаться.
– Ну, думаю, пока все идет как надо, – говорю я, наконец отдышавшись. – Что теперь?
– Масло?
Я приподнимаю бровь:
– Это вопрос или утверждение?
– Понятия не имею. – Она улыбается мне.
Я беру пачку масла и разворачиваю ее.
– Ладно. Была не была. – И готовлюсь бросить масло в муку.
– Погоди! – Теперь Грейс уже смеется по-настоящему, и это так не похоже на ту Грейс, которая пару минут назад уныло сидела на диване, что меня захлестывает облегчение. Я не имею ни малейшего представления, как печь пирог и как готовить для него румяную корочку, но я готов делать это целую вечность, если только Грейс при этом будет улыбаться, как она улыбается сейчас. Я точно не знаю, что это говорит обо мне – или о нас, – но об этом мне надо будет подумать позже. Приготовление пирогов – это на удивление тяжелая работа. – Нам надо разрезать его, чтобы получить корочку.
– Ты думаешь, я понимаю, что это значит?
– Это значит… – Она качает головой и берет у меня масло. – Не важно. Просто смотри и учись.
– У знатока, – невозмутимо договариваю я.
– Вообще-то если кого-то из нас двоих и можно назвать знатоком, то да, это я.
– Ты права. – Я смотрю, как она нарезает масло на маленькие квадратики и руками смешивает их с мукой. – Я думал, ты не знаешь, как это делается.
– Ну, я сто раз видела, как это делает моя мама. Но я понятия не имею, правильно ли я отмерила муку и масло. Полагаю, в конце концов у нас получится либо настоящая румяная корочка, либо детский пластилин для поделок на основе муки, так что как бы дело ни обернулось, мы будем в выигрыше.
– Детский пластилин? – с опаской спрашиваю я. Вообще-то это не вселяет уверенность в своих силах, если речь идет о готовке.
– Не бери в голову. – Она подходит к мойке, наливает в мерный стаканчик воды, затем медленно добавляет ее к смеси муки и масла, пока не получается шарообразная плотная масса.
– Это и есть тесто? – спрашиваю я, заглянув в миску, когда она наконец перестает месить.
– Это нечто, – отвечает она, ткнув в этот ком пальцем. – Думаю, очень скоро мы выясним, тесто это или нет.
– Э-э-э… – Я не знаю, что можно на это сказать.
– Зря ты так беспокоишься. Все будет нормально. Может быть. – Она подходит к мойке. – Начинай готовить начинку, пока я буду отмывать руки.
– Я? – невольно взвизгиваю я, хотя и пытаюсь напустить на себя невозмутимый вид. И, прежде чем продолжить, прочищаю горло: – Ты хочешь, чтобы я приготовил начинку?
– Это же была твоя идея, – напоминает она мне. – Это ты предложил испечь пирог.
Мне нечем крыть, я беру банку с консервированной тыквой и читаю инструкцию. Затем начинаю отмерять и мешать – по мере своих кулинарных способностей. Они невелики, но ведь их недостаток может компенсировать энтузиазм, не так ли?
Наконец начинка готова, и Грейс выливает это странное месиво в форму из теста, уложенную в огнеупорную емкость для выпекания. Она ставит ее в духовку, и мы оба застываем перед стеклянной дверцей, глядя на свое творение.
– Это будет совершенно несъедобно, – чуть погодя говорю я.
– Поверь мне, – говорит она. – Пирог так и должен выглядеть.
– Ты уверена? – спрашиваю я, вскинув брови, и мы оба начинаем убирать посуду.
– Нет, не уверена. Но я так думаю. – Она вздыхает, затем серьезно смотрит на меня, убирая оставшиеся ингредиенты в шкаф: – Спасибо тебе.
– За что? – удивляюсь я.
– За это. – Она делает глубокий судорожный вдох и шепчет: – Я делала это вместе с моим отцом каждый год с тех пор, как мне исполнилось пять лет.
– Мне очень жаль, – принужденно говорю, и мне хочется погладить ее по спине, как это делают в фильмах. Но мои руки до локтей испачканы остатками начинки для пирога, к тому же я совсем не уверен, что ей хочется, чтобы я касался ее. И все же на всякий случай я подхожу к мойке и мою руки.
– Ничего. – Она печально вздыхает, и мне становится не по себе. – Знаешь, когда мне было пять лет, у меня выпал первый передний молочный зуб – перед самым Днем благодарения. Он просто выпал сам, а потом я выбила второй, когда упала с велосипеда. У меня тогда был совершенно нелепый вид.
– Да нет же, ты выглядела прелестно, – выпаливаю я, прежде чем успеваю подумать.
Она замирает, держа руку на дверце шкафа, и на ее лице отражается сначала растерянность, а затем осознание.
Я жду, что сейчас она накричит на меня за то, что я опять вторгся в ее воспоминания, но она – о чудо – продолжает:
– Новый передний зуб, на месте того, что вылетел при падении, вырос кривым. Когда я стала постарше, надо мной из-за него часто смеялись.
– Дети очень жестоки, – замечаю я, как будто действительно знаю, какими бывают дети.
Она снова вглядывается в меня, опускает взгляд на свои руки и шепчет:
– Я так одинока.
Мне не очень-то приятно это слышать, ведь я тоже нахожусь здесь, и в моих волосах полно муки, а под ногти набилась начинка для пирога. С другой стороны, это наш самый длинный разговор за несколько месяцев, так что могу ли я винить ее за то, что она чувствует себя одинокой?
Даже если сам я не чувствую одиночества, это еще не значит, что она не должна страдать от него. Ведь большинство людей не проводят всю жизнь в одиночном заключении.
– Я съем этот пирог, – в отчаянии говорю я. Мы с самого начала уяснили, что здесь я не испытываю голода – и слава богу. Есть только одна вещь хуже, чем быть запертым вместе с Грейс, которая едва меня терпит: это быть запертой с ней, знать, что она едва меня терпит, и при этом жаждать ее крови.
– Не надо. Я признательна тебе за предложение отравиться ради меня, но думаю, я не приму это предложение.
– Оно все равно остается в силе, – отвечаю я, когда она открывает дверцу духовки и заглядывает внутрь. – Просто чтобы ты знала.
Я подхожу к ней, тоже заглядываю в духовку, и у меня обрывается сердце. Этот пирог точно несъедобен. Он куда больше похож на диск для фрисби, чем на еду.
– Спасибо тебе. – Ее дыхание пресекается, и на этот раз, когда я устремляю на нее беспомощный взгляд, она позволяет себе бессильно припасть ко мне.
Поначалу я так потрясен, что не знаю, что делать. Но затем мне вспоминаются уроки Ричарда по «навыкам общения», и я неловко обвиваю рукой ее плечи. И глажу ее по спине.
Она поворачивается ко мне лицом и кладет голову мне на грудь.
Я опять не знаю, что делать, и потому делаю то, что кажется мне естественным, – обнимаю ее, кладу руку на ее затылок и прижимаю к себе, пока она плачет.
И плачет.
И плачет.
Обнимая ее, я замечаю несколько вещей. Во-первых, держать ее в объятиях кажется на удивление естественным. Во-вторых, от нее очень хорошо пахнет – ванилью и корицей. А в-третьих, мне нравится ее обнимать.
Мне жаль, что она плачет – мне совсем не нравится, что она плачет, – но я точно не имею ничего против того, что я чувствую, обнимая ее. Это странное чувство, если учесть, что последним человеком, которого я обнимал, была Лия. И это произошло после того, как я случайно сказал ей любить меня всегда. Но те объятия были полны паники, сожалений и стыда. Что значат эти объятия, я не знаю, но определенно что-то другое.
– Ну, хватит, – говорю я ей, гладя ее по спине так осторожно, как только могу. – Все образуется.
Она качает головой, прижимая ее к моему горлу, и я стараюсь не обращать внимания на то, что ее сопли текут по моей груди под рубашкой.
В конце концов она делает глубокий судорожный вдох:
– Извини.
– Тебе не за что извиняться. Все люди иногда плачут.
Она отстраняется и смотрит на меня красными глазами и с красными пятнами на заплаканных щеках.
– А ты когда-нибудь плакал?
Этот вопрос застает меня врасплох, и я смотрю ей в глаза, пытаясь понять, действительно ли она хочет знать правду или просто ищет моего сочувствия.
Потому что, если честно, я не плакал с детства.
С того самого дня, когда мой отец-садист запер меня в очередной раз в каменной тюрьме и заявил, что я либо продемонстрирую ему ту способность, которую он желает от меня получить, либо останусь взаперти до конца моих дней.
Лежа в кромешной темноте гробницы, где я должен был «обдумать свое поведение», лежа в полном одиночестве, испытывая страх и гнев, я наконец отдался своей ярости и начал орать на вселенную, возмущаться несправедливостью жизни и бить кулаками по каменным стенам, пока не разбил костяшки пальцев в кровь и не охрип. А когда во мне больше не осталось воли к сопротивлению, я начал умолять.
Я умолял богов, в существовании которых даже не был уверен, чтобы они просто дали мне исчезнуть, уйти. Чтобы они обратили мою душу в прах и дали ветру унести ее. Я уже обладал способностью сокрушать в прах все остальное, так почему бы не сделать это с самим собой?
Должно быть, я очень этого хотел – и у меня получилось. Я сокрушил себя в пыль.
Мои кости, плоть и кровь, все мои клетки разрушились под давлением моих гнева и отчаяния, и моя душа разбилась на миллиард крошечных осколков, которые и оставались мною и в то же время были чем-то иным.
Я наконец-то был свободен.
Я не знаю, куда я исчез. Думаю, я не умер, но я был и не совсем жив. Точно я знаю одно – паника, чувство одиночества и злость, сопровождавшие меня всегда и составлявшие мой мир, разрушились вместе со мной.
Только тогда и больше никогда я испытал покой.
Но в конечном итоге, поскольку вселенной нравится играть со мной в игры, мои тело и душа вновь собрались в единое целое. И я снова очутился в одиночестве и темноте. И стало только хуже.
Я выдержал заточение в гробнице, где прошла большая часть моей жизни, потому что у меня не было выхода, потому что я знал только такую жизнь. Так уж был устроен мир. Но оказалось, что это не так.
В этом мире имелось место, где я мог чувствовать себя в безопасности – я видел его, я жил в нем. Но мне не было позволено там оставаться.
И тогда я заплакал.
Потому что таким, как я, нельзя позволять познать счастье. Ведь это заставляет нас желать больше того, что нам дозволено иметь.
Я качаю головой, чтобы одновременно заставить себя вернуться в настоящее и ответить на вопрос Грейс. Я подумываю о том, чтобы сказать ей правду, но вместо этого говорю:
– Да. Иногда.
Грейс кивает, затем подходит к мойке, чтобы умыть лицо. Мне кажется, что ей стало лучше, но, вытираясь, она шепчет:
– Я не могу вспомнить голос Джексона. Я пыталась, но у меня ничего не выходит.
Я хочу сказать ей, что это потому, что она провела куда больше времени со мной, чем с ним, но что-то подсказывает мне, что это отнюдь не поможет нам стать друзьями. А сейчас у нее такой вид, что ясно – ей куда больше нужен друг, чем спарринг-партнер.
– Хочешь, я посмотрю? – спрашиваю я после нескольких секунд неловкого молчания. – Я могу проверить эту штуку, посмотреть, в каком она состоянии.
Она смотрит на меня в недоумении:
– Какую штуку?
– Твои узы сопряжения.
– В самом деле? – У нее округляются глаза. – Ты можешь видеть их?
Я киваю:
– Да, конечно. Я видел их в момент, когда мы оказались заперты здесь.
Я умалчиваю о том, что посмотрел на них в день нашей ссоры из-за душа. И что смотрел на них и позже – каждый день.
Я не мог удержаться и всякий раз находил подтверждение того, что это действительно произошло. Узы сопряжения Грейс с Джексоном исчезли.
Нет, эта нить не стала тонкой или полупрозрачной – она просто исчезла. Совсем.
Когда я увидел это впервые, то бросился в ванную, и меня десять минут без перерыва сотрясали рвотные позывы. Грейс я сказал, что попробовал одно из ее печений «Поп-Тартс», но дело было не в этом.
Узы сопряжения – это навсегда, и это знают все. Исчезнуть они могут только в одном случае – если твоя пара умирает. Но Грейс явно была жива. А раз так, это могло означать только одно – умер Джексон.
Мне столько раз хотелось надрать этому придурку задницу, что я потерял счет. Но я никогда, никогда не хотел, чтобы он умер. Я готов был скорее умереть сам – и практически сделал это, – чем увидеть, как с ним случится что-то по-настоящему плохое.
Мне очень хотелось сообщить об этом Грейс, но в конце концов я решил, что в этом нет смысла. Так у нее хотя бы есть воспоминания, и пару раз она упомянула, что, по ее мнению, он примирился с ее потерей, и она надеется, что он счастлив.
Но я все равно не мог оставить надежду на то, что мой брат жив. И поэтому я продолжал искать эти узы сопряжения каждый вечер перед тем, как уснуть.
После того как я погоревал о его смерти месяц, мне пришла в голову другая мысль, которая начала мало-помалу крепнуть и укореняться в моем сознании. А что, если нить этих уз сопряжения пропала потому, что мы с Грейс никогда не вырвемся из этого места, и магия, зная это, решила отпустить его? Или другой вариант – что, если с этими узами что-то было не так? Они были сопряжены чуть больше недели, когда Грейс оказалась в моей берлоге, и, если честно, когда я увидел эти узы впервые, мне показалось, что с ними что-то нечисто. Что-то было неправильно, раз они были окрашены не в один, а в два цвета, сплетенные вместе.
Я знал, что пытаться найти какой-то ответ помимо смерти моего брата – это все равно что удерживать просыпающуюся между пальцами горсть песка, но все равно продолжал это делать. Вечер за вечером.
И каждый вечер, закрывая глаза, я осознавал, что правильно делаю, ничего не говоря Грейс.
Сейчас, глядя на слезы, медленно высыхающие на ее щеках, я невольно спрашиваю себя, не причиняю ли я ей еще большую боль, не говоря правды и лишая ее возможности погоревать и начать жить дальше.
Я рассеянно тру свою грудь, пытаясь избавиться от стеснения в ней, мешающего мне дышать.
– Ты не мог бы посмотреть? – Она с усилием сглатывает: – Я хочу, чтобы ты посмотрел.
Я делаю глубокий вдох и киваю, затем закрываю глаза и заглядываю внутрь Грейс.
И меня сразу же окружают десятки ярко окрашенных нитей. Я не касаюсь ни одной из них, пробираясь туда, где когда-то видел узы ее сопряжения с Джексоном, на том месте, которое я проверяю каждый вечер.
И нисколько не удивляюсь, увидев, что их нет.
Я поворачиваюсь, чтобы уйти, и у меня вдруг замирает сердце.
Я стою и смотрю секунду, другую, третью – боясь дышать, боясь даже моргнуть. Не знаю, сколько времени я стою, пригвожденный к месту, стою, глядя на самую пугающую вещь, которую я когда-либо видел, и знаю, что мне бы не хватило и вечности, чтобы это переварить.
Потому что тонкая нить, которая, как я инстинктивно знаю, соединяет меня и Грейс, со вчерашнего дня стала вчетверо толще… и теперь она сияет самым ярким синим цветом, какой я когда-либо видел.