Лишь к исходу ноября, уступив наконец докучливым просьбам Розы навестить миссис Грэхем, я сподобился сопроводить ее в Уайлдфелл-Холл. К нашему удивлению, мы были препровождены в комнату, где нам первым делом бросился в глаза мольберт, а рядом – столик, заваленный свитками холстов, бутылочками с маслом и лаком, палитрой, кистями, красками и прочими принадлежностями художника. К стене была прислонена стопка разных набросков и несколько законченных картин, в основном пейзажи и человеческие фигуры.
– Я вынуждена принимать вас в мастерской, – сказала миссис Грэхем, – в гостиной сегодня не топлено, а сейчас довольно холодно, чтобы сидеть возле потухшего камина.
И освободив два стула от узурпировавшего их артистического хлама, она пригласила нас присесть, а сама заняла свое прежнее место у мольберта, но села не лицом к нему, а вполоборота, и за разговором время от времени поглядывала на стоявшую на нем картину, изредка добавляя мазок-другой, словно была не в силах полностью оторваться от работы и сосредоточить внимание на гостях. Картина представляла собой вид на Уайлдфелл-Холл ранним утром с поля под холмом: темный силуэт особняка рельефно выступал на фоне ясного серебристо-голубого неба с отдельными красными прожилками на горизонте, точно схваченный и по рисунку, и по цвету. Во всей работе чувствовалось и мастерство художника, и его тонкий вкус.
– Вижу, вы душой в работе, миссис Грэхем, – заметил я. – Умоляю вас, продолжайте, а то ведь, если вы страдаете, оттого что наше присутствие отрывает вас от работы, мы будем чувствовать себя непрошеными гостями, вторгшимися в ваши владения.
– О нет! – ответила она и бросила кисть на стол, будто вспомнив о правилах хорошего тона. – Меня не так уж часто осаждают посетители, чтобы я пожалела несколько минут для тех немногих, кто удостаивает меня своим обществом.
– Картина ведь почти закончена? – поинтересовался я, подходя к мольберту, чтобы лучше ее рассмотреть, и глядя на нее с гораздо большим восторгом и восхищением, чем хотел показать. – Еще два-три мазка на переднем плане, пожалуй, сделают ее совершенной. Но почему вы назвали ее «Поместье Фернли, Камберленд», а не «Уайлдфелл-Холл, ***шир»? – спросил я, указывая на надпись, сделанную мелкими буквами у нижнего края холста.
И тут же понял, что совершил бестактность, потому что хозяйка дома покраснела и замялась, но после минутного колебания ответила с какой-то отчаянной решимостью:
– Потому что у меня есть друзья в свете – по крайней мере, знакомые, – от которых я хотела бы скрыть свое нынешнее местонахождение, а поскольку они могут увидеть эту картину и, возможно, узнают мой стиль, несмотря на вымышленные инициалы в нижнем углу, я приняла меры предосторожности и дала вымышленное название еще и картине, чтобы направить их по ложному следу, если они все-таки попытаются меня по ней выследить.
– Так вы не намерены оставить ее у себя? – спросил я, только чтобы переменить тему.
– Нет, я не могу позволить себе писать картины ради собственного удовольствия.
– Мама все свои картины отсылает в Лондон, – вмешался Артур, – а там их кто-то продает и присылает нам деньги.
Разглядывая другие работы, я отметил прелестный набросок Линденхоупа, сделанный с вершины холма; еще один вид старого дома, подернутого солнечной дымкой тихого летнего дня, и простенький, но выразительный портрет ребенка, с молчаливым, но глубоким и горьким сожалением созерцающего горстку сухих веточек, оставшихся от гнезда шалашницы. Над ним было хмурое, затянутое облаками небо, а позади – осенние поля, за которыми намечались невысокие темные холмы.
– Как видите, сюжетов тут негусто, – заметила прекрасная художница. – Я как-то сделала старый дом в лунную ночь, и, думаю, теперь надо сделать его в снежный зимний день, а потом еще в темный пасмурный вечер – больше и писать-то нечего. Мне говорили, что где-то здесь есть чудесный вид на море, это правда? И можно ли дойти туда пешком?
– Можно, если вам не в тягость пройти четыре мили, ну, или чуть меньше. Около восьми миль туда и обратно, к тому же по очень плохой дороге – весьма утомительная прогулка.
– А в какую сторону идти?
Я, как мог, объяснил, где находится море, и принялся рассказывать, по каким дорогам, тропинкам и через какие поля можно до него добраться, где пройти напрямик, где свернуть направо и налево, как вдруг она меня остановила:
– Все, хватит! Не надо сейчас ничего объяснять: я все забуду к тому времени, когда это потребуется. До весны мне все равно туда не выбраться, вот тогда я, быть может, вас и побеспокою. Впереди зима, и…
Она вдруг умолкла, потом, приглушенно вскрикнув, сорвалась с места и со словами «Простите, я на минуту!» выбежала из комнаты, закрыв за собой дверь.
Сгорая от любопытства узнать, что ее так поразило, я посмотрел в окно – ибо именно к нему был прикован ее рассеянный взгляд за секунду до этого, – но увидел лишь полы мужского пальто, мелькнувшие за большим кустом остролиста, заслонявшим крыльцо.
– Это маменькин друг, – пояснил Артур.
Мы с Розой переглянулись.
– Прямо не знаю, что о ней и думать, – прошептала сестра.
Ребенок устремил на нее полный удивления взгляд. Она тотчас же завела с ним разговор о каких-то пустяках, ну а я коротал время, рассматривая картины. В дальнем углу оказалась еще одна работа, которую я сразу не заметил. На ней был изображен сидящий на траве малыш с охапкой цветов на коленях. В мелких чертах и огромных синих глазах, улыбавшихся сквозь густую завесу светло-русых кудрей, упавших на лоб, так как дитя склонилось над своим сокровищем, было достаточно сходства с нашим маленьким джентльменом, чтобы назвать картину «Портрет Артура Грэхема в младенчестве».
Я решил рассмотреть ее на свету и обнаружил за ней еще одну, повернутую лицом к стене. На нее я тоже рискнул взглянуть. Это был неплохо написанный портрет некоего джентльмена в расцвете лет, довольно красивого. Но если он выполнен той же рукой, что и остальные картины, то, видимо, на несколько лет раньше, так как в нем гораздо тщательнее прописаны детали и меньше той свежести красок, той вольности трактовки, что так восхитили и поразили меня в более поздних работах. Тем не менее, разглядывал я его с превеликим интересом. В чертах и выражении лица запечатлелась определенная индивидуальность – это был удачный образ. Ясные синие глаза смотрели на зрителя с этакой затаенной шутливостью, будто сейчас подмигнут; губы, пожалуй несколько полноватые и чувственные, казалось, вот-вот растянутся в улыбке; роскошные рыжеватые бакенбарды обрамляли чуть тронутые румянцем щеки, а густые курчавые пряди светло-каштановых волос почти полностью прикрывали лоб, как будто намекая, что обладатель оных больше гордился своей красотой, нежели умом, – а почему бы, собственно, и нет, если есть на то основания? – но выглядел при этом отнюдь не глупцом.
Не прошло и трех минут, как вернулась прекрасная художница и застала меня с портретом в руках.
– Просто один человек зашел по поводу картин, – сказала она в оправдание своего отсутствия. – Я велела ему подождать.
– Боюсь, то, что я осмелился взглянуть на картину, которую художник повернул лицом к стене, будет расценено как дерзость, но не позволите ли вы задать…
– Это неслыханная дерзость, сударь, а посему попрошу вас не задавать никаких вопросов, ибо любопытство ваше удовлетворено не будет, – перебила она, стараясь улыбкой смягчить колкость своей отповеди, но по ее пылающим щекам и горящему взгляду я понял, что рассердилась она не на шутку.
– Я лишь хотел спросить, вы ли написали этот портрет, – сказал я, с мрачным видом передавая ей картину, но она бесцеремонно выхватила ее у меня из рук и быстро поставила в темный угол, как и раньше, лицом к стене, прислонив к ней портрет Артура, а потом повернулась ко мне и засмеялась.
Но мне было не до шуток. Я уже стоял у окна и рассеянно смотрел на пустынный сад, предоставив миссис Грэхем возможность перемолвиться парой слов с Розой, а через минуту-другую сказал сестре, что нам пора домой, пожал руку маленькому джентльмену, холодно поклонился хозяйке и направился к двери. Но, попрощавшись с Розой, миссис Грэхем протянула мне руку и мягким голосом, с отнюдь не враждебной улыбкой сказала:
– Солнце да не зайдет во гневе вашем[29], мистер Маркхем. Сожалею, что обидела вас своей резкостью.
Разве можно держать зло на даму, если она соизволила извиниться? Так что мы в кои-то веки расстались добрыми друзьями, и на сей раз я пожал ей руку сердечно, а не зло.