На следующее утро я напомнил себе, что и у меня есть дела в Л., поэтому оседлал лошадь и вскоре после завтрака пустился в путь. Небо было хмурое, моросил мелкий дождь, но мне это не мешало: такая погода как нельзя лучше соответствовала моему настроению. Встреч в дороге не предвиделось, ибо день был не базарный, а по поперечному проселку мало кто ездил вообще, но это меня вполне устраивало.
Пустив лошадь рысью и продолжая жевать жвачку горьких грез, я услышал позади конский топот, но и гадать не стал, кто там скачет и куда, замешкавшись на пологом подъеме, а точнее, позволив лошади перейти на ленивый шаг, – ибо, погруженный в раздумья, я предоставил ей трусить как она сочтет нужным – я утратил преимущество, и мой попутчик меня нагнал. Он обратился ко мне по имени, и это был не кто-нибудь, а мистер Лоренс! Рука, в которой я держал хлыст, невольно дернулась, и пальцы сжали его еще крепче, однако я подавил этот порыв и, ответив на приветствие коротким кивком, попытался уйти вперед, но он не отставал и, поехав рядом, заговорил о погоде и об урожае зерновых. Я отвечал на его вопросы и замечания предельно кратко, а потом замедлил шаг. Он тоже придержал своего пони и поинтересовался, не охромела ли моя лошадь. Я ответил ему таким взглядом… а он миролюбиво улыбнулся.
Это редкостное упрямство с его стороны и непоколебимая уверенность в себе изумили меня не меньше, чем разозлили. Я-то полагал, что обстоятельства нашей последней встречи оставили в его душе такой осадок, что ему до конца дней пристало бы платить мне холодной отчужденностью, а он как будто не только забыл все прошлые обиды, но и стойко сносил мои теперешние наглые выходки. Раньше хватило бы малейшей тени или всего лишь кажущейся холодности в твоем голосе и взгляде, чтобы он от тебя отвернулся, а тут его было не пронять и откровенной грубостью. Может, он, прослышав о моих злоключениях, явился засвидетельствовать результат и порадоваться моему отчаянию? Полный решимости, я крепче сжал хлыст, но пока воздержался пускать его в ход и молча поехал дальше, дожидаясь какого-нибудь более ощутимого оскорбления, чтобы открыть шлюзы моей души и дать выход еле сдерживаемой ярости, которая пенилась и пузырилась у меня внутри.
– Маркхем, отчего вы ссоритесь с друзьями только потому, что обманулись в своих надеждах? – спросил Лоренс обычным спокойным тоном. – Вы испытали разочарование, но я-то в чем виноват? Я же вас предупреждал, но вы не пожелали…
Договорить он не успел: подстрекаемый каким-то бесом, притаившимся у меня под боком, я ловко перехватил хлыст за тонкий конец, а другой молниеносно обрушил на голову противника. Не без чувства свирепого удовлетворения смотрел я, как по лицу его разливается смертельная бледность, на лбу выступают и скатываются вниз алые капли, а сам он, покачнувшись в седле, валится спиной на землю. Пони, удивленный столь необычным избавлением от своей ноши, шарахнулся в сторону, взбрыкнул, побил копытом о землю и, воспользовавшись свободой, отошел пощипать травку на уступе изгороди, пока его хозяин лежал на дороге, молча и неподвижно, как труп. Неужели я его убил?! Казалось, ледяная рука сдавила мое сердце так, что оно перестало биться, когда я склонился над лежавшим и, затаив дыхание, вгляделся в его страшное, призрачное лицо. Но нет! Веки его дрогнули, и он едва слышно застонал. Я перевел дух: всего лишь оглушен при падении. Поделом ему, впредь будет знать, как следует себя вести. Может, помочь ему взобраться на лошадь? Нет уж! При любом другом раскладе я, пожалуй, и помог бы, но его оскорбления непростительны. Захочет – сам залезет… когда оклемается: вон и зашевелился уже, глазами повел, да и лошадка рядом, мирно пасется себе на обочине.
И вот, проклиная все на свете, я бросил беднягу на произвол судьбы и, пришпорив лошадь, поскакал прочь, подстегиваемый смешанными чувствами, плохо поддающимися осмыслению. Но, пожалуй, если бы я их все-таки осмыслил, результат не сделал бы чести моему характеру, ибо я не уверен, что главным из них не был тот специфический восторг, который я испытал от совершенного поступка.
Вскоре, однако, возбуждение пошло на убыль, и не истекло и нескольких минут, как я развернулся и поскакал назад посмотреть, как судьба обошлась с моей жертвой. Мной руководил не благородный порыв, не добросердечная жалость и даже не страх перед последствиями, грозившими мне, если бы в довершение нападения на сквайра я еще и оставил бы его, беспомощного, подвергая дальнейшей опасности, – нет, это был всего лишь голос совести, и я воздал себе должное за то, что так быстро внял ее велению, а если судить о достоинствах поступка по цене принесенной жертвы, то я не очень ошибался.
Мистер Лоренс и его пони несколько изменили свое положение. Пони удалился от прежнего места шагов на восемь-десять, а потерпевший как-то умудрился отползти с середины дороги: теперь он полулежал, откинувшись на уступ, все такой же бледный и слабый, прижимая к голове батистовый носовой платок, превратившийся из белого в красно-белый. Вероятно, удар был очень сильным, но половину заслуги – или вины (как тебе больше нравится) – следует приписать хлысту с массивным металлическим набалдашником в виде конской морды. Намокшая от дождя трава служила молодому джентльмену не самым уютным ложем, костюм был изрядно замызган, а шляпа валялась в грязи на другой стороне дороги. Но, похоже, мысли его больше занимал пони, на которого он жадно взирал не то в беспомощном стремлении к нему, не то в безнадежной покорности судьбе.
Однако я спешился и, привязав свою животину к ближайшему дереву, первым делом поднял шляпу, намереваясь нахлобучить ее на голову владельцу, но тот либо счел свою голову непригодной для шляпы, либо шляпу непригодной – в ее нынешнем состоянии – для своей головы, так как, отшатнувшись, выхватил ее у меня из рук и с отвращением отбросил в сторону.
– Тебе и такая сгодится, – буркнул я.
В качестве следующей доброй услуги я решил поймать пони и подвести его к хозяину, что вскоре и сделал, ибо нрава зверюга был смирного и разве что чуть-чуть взбрыкнул и немного пококетничал, прежде чем мне удалось взять его под уздцы. Оставалось лишь усадить беднягу в седло.
– Ну, что, приятель… подлец этакий… собака… давай руку, помогу тебе сесть в седло.
Не тут-то было! Он с отвращением отвернулся. Я попытался подхватить его под руку. Он отпрянул, словно мое прикосновение могло его осквернить.
– Ах не изволите? Вот и прекрасно! Сидите тут хоть до второго пришествия, мне-то что? Но вы ведь не хотите умереть от потери крови? Ладно, рану я вам перевяжу.
– Оставьте меня в покое, прошу вас.
– Что ж, охотно. Катитесь вы к черту, раз вам так хочется, и скажите, что это я вас послал!
Но, прежде чем передать его на попечение судьбе, я накинул уздечку пони на колышек изгороди, а ему бросил свой носовой платок, так как его собственный насквозь пропитался кровью. Поймав платок, он из последних сил с омерзением швырнул его мне назад. Это было последней каплей. С негромкими, но сильными проклятиями я предоставил ему жить или умирать – как сможет, вполне удовлетворенный тем, что, попытавшись его спасти, исполнил свой долг, забыв при этом, как я согрешил, доведя его до такого состояния, и в какой оскорбительной форме предложил свои запоздалые услуги. Я с тоской готовился принять последствия, грозившие мне в том случае, если он надумает обвинить меня в попытке его убить, что представлялось мне не таким уж маловероятным: упорно отказываясь от моей помощи, он наверняка руководствовался теми или иными злобными мотивами.
Вскочив в седло, я напоследок оглянулся убедиться, что ему не стало хуже. Он стоял, держась за гриву пони, и пытался забраться в седло, но едва вставил ногу в стремя, как его, видимо, одолела слабость или дурнота. С минуту он постоял, уткнувшись головой в спину пони, затем предпринял вторую попытку, но и она оказалась тщетной, тогда он снова опустился на землю рядом с тем уступом, где я его оставил, и, откинув голову на влажный дерн, развалился на нем с таким видом, будто прилег отдохнуть дома на диване.
Конечно, мне следовало бы оказать ему помощь, невзирая на все его возражения: перевязать рану, которая по-прежнему кровоточила, и, проявив настойчивость, подсадить его в седло и для надежности проводить до дому. Помешало мне это осуществить не столько мое горькое негодование, сколько мысль о том, что я скажу его слугам и что своим домашним. Либо я должен признаться в содеянном, и тогда меня сочтут сумасшедшим, если только я не расскажу и о мотивах своего поступка, что было немыслимо, либо наврать с три короба, о чем тоже не могло быть и речи, учитывая, что мистер Лоренс наверняка выложит всю правду; в результате я окажусь опозоренным стократ, если только у меня не хватит подлости, прикрывшись отсутствием свидетелей, настаивать на собственной трактовке происшествия и выставить пострадавшего еще более злостным негодяем, чем он был. Нет! В конечном счете, у него только рассечен лоб над виском, ну и, может, он получил несколько синяков при падении или от копыт своего пони, а от этого он не умрет, пролежав там полдня; к тому же, если сам он не справится, кто-нибудь да проедет мимо – не может быть, чтобы за весь день по этой дороге никто, кроме нас, не проехал. И что бы он потом ни говорил, отчаиваться я в любом случае не буду: если солжет – я его опровергну, а расскажет правду – перетерплю, как смогу. Я не обязан вдаваться в объяснения больше, чем сочту нужным. Возможно, он предпочтет помалкивать, опасаясь расспросов о причине ссоры, ибо это может привлечь всеобщее внимание к его отношениям с миссис Грэхем, которые он, судя по всему, стремится сохранить в тайне то ли в ее интересах, то ли в своих собственных.