Спустя несколько дней Всеволод воротился в Киев – скорый гонец передал ему короткое послание от Изяслава: «Хощу зреть тя, брате. Приезжай на свещанье».
В знакомом до мелочей родном отцовом тереме царило необычное оживление. В холодных сенях, на заиндевелых лавках пировала Изяславова чадь, разодетая в меховые опашни и кожухи. Всеволода, едва слезшего с коня, расторопные киевские отроки посадили на почётное место, по правую руку от Изяслава.
В маленьких бочонках искрился тягучий хмельной мёд. На огромном блюде возлежала зажаренная кабанья туша, рядом стояли тарели с дичью, солёными грибами, огурцами, разноличным овощевем[102].
Немало смущённый, Всеволод старался держаться как можно спокойней и приветливо кивал знакомым боярам. Вот братья Вышатичи, Путята и Ян, славные, умелые воеводы; Захария Козарин, Перенит – дядька-воспитатель Изяславовых сыновей.
Изяслав, уже подвыпивший, говорил, подымая чару с вином:
– Тя, Всеволод, паче всех братьев жалую. Тако скажу: выбирай любую из наложниц моих. Хошь – Олёну отдам, хошь – Оксану.
По усам и бороде его текли струйки вина. Всеволод с глубоко спрятанным в душу отвращением улыбался, тихо говоря:
– После, после, братец.
Рослый челядинец в кафтане иноземного покроя поднёс Всеволоду на широком поливном блюде серебряный браслет.
– Великая княгиня Гертруда дарит, – коротко объяснили ему.
– Ай да княгиня! – восхищённо ахнул кто-то из ближних бояр.
Вскоре на крутой лестнице показалась сама великая княгиня. С томной улыбкой на ярко накрашенных устах взирала она на Всеволода. Шушун[103] бобрового меха был наброшен на её плечи. На шапке, отороченной широкой собольей опушкой, переливались бирюзовые, багряные, огненные самоцветные каменья.
Будто сказочное видение, проскользнула Гертруда по ступеням и плавной поступью, как пава, подплыла к пирующим.
Всеволод заметил в ушах её рубиновые серьги, те самые, которые прошлым летом он преподнёс ей в дар.
Нечасто появлялась Гертруда на Изяславовых пирушках, и бояре удивлённо зашушукались, отмечая красоту и богатство одеяния молодицы.
Всеволод при виде Гертруды испытал внезапное волнение.
«Мне бы такую княгиню! У неё стройный стан, красивые глаза, приятная улыбка. Да и умна. Помощницей бы верной стала. О, Господи! Грех какой! На чужую жену смотрю! Но почему, почему опять повезло Изяславу, а не мне?!» – будоражили его разум беспокойные мысли.
Гертруда села за стол рядом со Всеволодом, молодого князя окутал заманчивый запах благовоний, то ли аравитских, то ли ромейских.
«Срам – чужой жены возжаждал! – одёрнул он себя, чувствуя, как растекается по щекам багряный румянец смущения. – Что подумают бояре, воеводы, что скажут братья!»
Всеволод отбросил всякие мысли о Гертруде и старался больше не смотреть в её сторону.
…Долго, до глубокой ночи, гремел на княжеских сенях весёлый пир. А наутро Изяслав, взволнованный, с горящими глазами, чуть ли не бегом примчался в покои брата. Он ещё не почувствовал себя великим князем – нечто мальчишеское, ребячье было в этом его порыве.
– Брате! – на ходу выпалил он, сгорая от нетерпения, едва они вошли в палату. – Порешили мы со боярами – Илариона с кафедры убрать. Негоже с патриархом греческим ссориться. Ибо без благословенья его, своею волею, неправо возвёл Илариона в митрополиты отец наш. Я же мыслю, Ефрема, грека, поставить, епископа Новогородского. В обчем, велел я ему по весне в Царьград плыть, на поставленье. Ты как, Всеволоде? Супротив не будешь? Верно ли, мыслишь, содеял я? Ефрем – муж учёный, пастырь для нашего народа добрый.
Всеволод, никак не ожидавший такого, в изумлении уставился на старшего брата.
«Прав Иларион был! – пронеслось у него в голове. – Но как же Изяслав осмелился?! А впрочем, что тут смелого? Бояре с ним заодно. И со Святославом небось уже сговорено. Святослав греками себя окружил. Ясно дело, он Изяслава поддержал. И если я с ним не соглашусь, то они оба против меня будут. Плохо тогда мне придётся. Что же делать? Отступиться от Илариона?! Иного нет?!»
– Верно ты… порешил, – с трудом, после долгого молчания, выдавил из себя Всеволод.
– Ну вот и добре! Ведал, разумен ты вельми, братец, – заулыбался, обрадованно потирая руки, Изяслав. – Приходи ноне ко мне. Попируем.
– После, Изяславе, – с усталым вздохом отозвался Всеволод. – Ты уж прости, уморился, устал с дороги. Да вчера ещё пир этот…
– Да, да, брате. Воистину, тако, – закивал одобрительно довольный Изяслав.
Когда он вышел, Всеволод, повалившись на обитую рытым бархатом[104] лавку, в отчаянии бессильно уронил голову на руки.
Иларион – любимый учитель, столь много сделал для него доброго, а он, выходит, предал его, не защитил, не избавил от незаслуженной опалы. До чего же он слаб и ничтожен!
Так впервые переяславский князь Всеволод, любимый сын великого Ярослава, князь Хольти, «пятиязычное чудо» пошёл на сделку со своей совестью.
Как и везде на Руси в то время, в Переяславле широко велось церковное строительство. Множество храмов, деревянных и каменных, словно грибы после дождя, вырастали на улицах города. Среди прочих строений в детинце выделялся каменный епископский дворец, возведённый зодчими-ромеями. Дворец украшен был дивными фресками и мозаикой и словно соперничал красотой и с княжьими хоромами, и с палатами митрополита в Киеве.
Со временем Всеволоду полюбился Переяславль – город, где многие постройки связывались уже с его именем, любил он просто так, без всякой надобности, пешком, препоручив коня гридню, ходить по узким переяславским улочкам. Неизменно приковывала его взор надвратная церковь Святого Феодора. Каждый раз останавливался он у ворот детинца, задирал голову и с восторгом смотрел на свинцовый купол с золотым крестом и розовые нарядные стены церкви.
Странно, но здесь, в Переяславле, среди этих соборов, церквей, рядом с новыми, незнакомыми доселе людьми, почувствовал молодой князь, впервые и со всей остротой, своё одиночество. Люди вокруг жили совсем иной жизнью, иными заботами, будь то закупы[105] и смерды с их нелёгким трудом или бояре с роскошными пирами, обжорством, леностью, чванством и невежеством. Он, Всеволод, всегда был один, у него не было друзей, да и не могло быть, ни с кем не мог он поделиться сокровенными мыслями и мечтами, никому не хотел раскрывать душу и только свято верил, что впереди ждут его слава, власть, почести. Иначе зачем жить? Иногда закрадывались в душу, терзали её глубокие сомнения, думалось почти с отчаянием: а вдруг всё так и останется – беспокойный пограничный город, переливы колоколов, и это до скончания земных дней?! Но гнал молодой князь прочь сомнения: неслучайно ведь отцу привиделось перед смертью будущее, то Бог решил поддержать его, Всеволода, сказать ему: «Ничего, княже, потерпи, пробьёт твой час. Сбудется всё, чего жаждешь вкусить ты в жизни бренной».
…Однажды поутру дворский с недоумением доложил князю:
– Некий монах на крыльце. Хощет зреть тя, княже.
– Что за монах? – удивился Всеволод. – Ладно, зови.
Перед Всеволодом возник… Иларион в чёрной монашеской рясе с куколем, весь какой-то потускневший, постаревший, с сединой в долгой бороде.
– Отче! – Всеволод повалился на колени и, рыдая, припал к стопам святого отца. – Отче! Прости! Умоляю! Не смог! Не посмел! Слаб! Недостоин! Ничтожен!
Иларион грустно улыбнулся, с любовью положил десницу на плечо питомца и ласково сказал:
– Не кори себя, Всеволод. Праведно створил ты, что не стал ссориться с Изяславом. Иначе усобица, крамола пошла б по Руси. Люду невесть сколь погибло бы. Да и не выдюжить тебе супротив старших братьев. А что меня снял Изяслав, в Печеры велел удалиться, а топерича и вовсе в Тмутаракань гонит, дак на то воля Божья. Ты же, Всеволод, одно постигни: как бы лихо ни было, завет отцов помни и блюди свято. Всё тогда лепо будет.
Всеволод, встав с колен и сдержав рыдания, сдавленным голосом спросил:
– Чего ж тебя в Тмутаракань? Близкий ли свет?
– Тако велено. Ныне уж не Иларион аз есмь, но мних Никон. Тако зови.
– Нет, отче. Воротить тебя Изяслава просить буду.
– Не надобно, княже. Гнев вызовешь, недовольство. Слаб ты покудова. Об ином прошу тя. – Иларион выглянул в окно и знаком подозвал стоящего посреди двора возле возка дрожащего от холода маленького монашка в низко надвинутом на глаза куколе.
Несмело поднялся монашек на мраморное крыльцо, прошёл в сени, в сопровождении дворского и оружного гридня направил стопы в горницу.
Увидев перед собой князя, облачённого в шёлковую пурпурную рубаху с золотым шитьём, он упал ниц и троекратно отвесил ему земной поклон.
– Встань, чадо, – строго сказал ему Иларион.
Монашек отбросил назад куколь. Перед Всеволодом возникло совсем юное, худое, истощённое строгим постом лицо. Бескровные уста, редкая русая бородёнка, тонкий, как у ромея, нос, глубоко посаженные глаза, ясно выражающие твёрдость духа и решимость идти на подвиги ради торжества истинной веры, – что-то высокое, неотмирное читалось в облике молодого монашка.
– Се Иаков-мних, постриженец монастыря на Льтеце. Ученик мой первый, – говорил Иларион. – Оставляю его на Руси, княже, заместо себя. Был он мне помочником верным, советником в делах многих. Не гляди, что молод. Разумом немалым наделил его Господь. Вот, мыслит летопись вести. Уж ты, княже, аще[106] что, в беде его не оставь.
– Не оставлю, отче, – хрипло выдавил из себя Всеволод.
К горлу его подкатил тяжёлый ком: «Неужели никогда не увидимся больше? Иларион, отец мой духовный! Этого Изяславу ни за что не прощу!» Тёмные глаза князя полыхнули огнём.
– На Изяслава обиду за меня не таи, – словно догадался о его помыслах Иларион. – Помни: на всё воля Божья. Ну, прощай. Сподобит Господь, свидимся.
Они троекратно облобызались. Иларион, вздохнув, поспешил во двор.
…Всеволод, в одной шёлковой рубахе, без шапки и кожуха, невзирая на холод, выскочил на крыльцо. Он круто остановился на верхних ступенях высокой лестницы и со слезами в глазах пристально смотрел вслед возку, запряжённому тройкой ретивых жеребцов, который быстро мчал по снежной дороге. И стоял так молодой князь, недвижимо, оцепенело, до тех пор, пока возок не скрылся из виду посреди воя степной пурги.