“Одиннадцатого апреля 1348 года в обители бегинок в Виль-Дьё на Рейне я, Гийом, готовлюсь выполнить самую обычную для этого века работу: умереть.
Я пока не страдаю, но чума уже поселилась во мне.
Мне это известно так же хорошо, как лекарям из Кёльна, людям знающим, которых сестра-настоятельница общины вызвала в начале морового поветрия и которые за это время все скончались.
Медицина не лечит чуму.
Ни лечебные травы, ни кровопускания, ни прижигания бубонов раскаленным железом или охлаждение их льдом, ни посты, ни бесконечное питье отвратительных на вкус отваров, ни промывание язв святой водой, ни их бичевание, ни ворожба, ни молитвы не могут исцелить от чумы. Не приносит пользы даже принесение в жертву евреев. Чем больше их сжигают, тем больше расползается мор.
В окно моей комнаты я вижу реку, которую часто пересекал с человеком, чьим учеником я был. Я спрашиваю себя, чему я научился с тех пор, как его не стало, но прежде всего – что я сделал без него. Ничего, чем можно было бы хоть немного гордиться.
Я до сих пор брожу взад-вперед по своей памяти, как по келье. Я напрасно пытался соединить в единую личность того, кто меня всему научил, и того, кто – я тому свидетель – так ужасно жил. Разве можно судить одновременно двух человек, коими был мой учитель? Разве можно справедливо покарать одного и помиловать другого? Все мнения о нас – это середина между нашими лучшими и худшими поступками. Но когда разница так велика, как выбрать между тем, кто заслуживает безусловного прощения, и тем, кому самое место в аду?
На протяжении долгих лет мой щедро засеянный ум давал только горькие плоды. Во что я превращусь? Мои легкие горят огнем. Я умру прежде, чем меня унесут. Что остается от зачумленных, когда они умирают в городе, в своих домах? Черный крест на дверях да окрики чумных носильщиков, звонящих в колокольчик: «Мертвецы есть? Мертвецы есть?»
Да, у меня есть мертвецы. Я сам себе чумной носильщик, мне есть что положить в повозку: мою запутанную жизнь, юного Гийома, покоящегося на дне моей памяти, истового верующего монаха, каким я был, и человека, который омыл свои чистые руки в водах Христовой веры, а потом замарал их кровью… Мертвецы есть? У меня есть мертвецы: все те благородные люди, у которых было мое лицо и кто не выжил. Люди праведные, люди добрые, люди уповающие, отнятые у меня чумой. Счастливые люди, коих я не сумел удержать, не сумел уберечь от смерти, чьи останки захоронены в моей внутренней могиле, где лежат, не обретя покоя, все те люди, какими я был. Да, у меня есть мертвецы…”
Приор закрыл книгу в подгнившем переплете, с вылинявшими от сырости страницами. Чернила стерлись, и многочисленные белые пятна сделали строки почти нечитаемыми. Новый труд на веленевой коже восстановит старый, оставшийся незавершенным, и не подвергнется разрушению.
– Это книга воспоминаний?
– Велень для воспоминаний простого приора? Нет, Антонен, я пишу не книгу воспоминаний, а исповедь.
Антонен без помех добрался до монастыря в Верфёе. Приор остался доволен качеством пергамента и насыщенным цветом чернильных орешков. Отсутствие Робера казалось вполне оправданным, и приор прекратил расспросы.
Антонену почудилось, что ризничий уставился на него более суровым, чем обычно, взглядом, когда он стал описывать внезапную лихорадку своего товарища и слабость, не позволившую ему продолжить путешествие. В остальном его рассказ просто выслушали, и он вернулся к своей обычной монашеской жизни. С этого времени потянулись однообразные пустые часы монастырского быта. Антонену приходилось привыкать к миру без дружбы с Робером, и даже на солнце этот мир был беспросветно темным. День не наступал. У него в одночасье отняли юность, и забрал ее тот, кто не желал ему зла. Ее унес Робер, сам того не ведая. Антонен надеялся, что она еще жива и находится где‐то рядом с его другом, в тюремной камере, и возможно, благотворно действует на него и служит ему защитой. В его собственной келье в Верфёе от нее ничего не осталось.
Приор отправил его трудиться в скрипторий, где он проводил большую часть дня, готовясь к работе на веленевой коже, не терпевшей никаких исправлений. Фразы, записанные на простом пергаменте, затем переносились на велень, куда накладывалась бумажная рамка размером с книжную страницу, чтобы рассчитать расположение слов без переносов в конце строки. Дни проходили в трудах, ночи были короткими.
Диктовки приора начинались на рассвете и заканчивались в полдень, после чего Антонен шел в скрипторий и оставался там до сумерек. Не доев скудную порцию, он выходил из трапезной и бродил по внутреннему двору, чтобы отсрочить момент, когда он останется в одиночестве на своей постели, борясь со сном. Соседняя келья, где прежде жил Робер, не пустовала. По ночам в ней угадывалось какое‐то движение. Оттуда слышались крики и стоны. Антонен закрывал ладонями уши, но это не помогало.
Он ненадолго обретал покой только в саду целебных трав, куда приходил вдохнуть запах лекарств. Ухаживая за растениями, он ловил обрывки воспоминаний. Видел фигуру отца, которого унесла чума, но о детстве не помнил ничего.
“Лучше никаких воспоминаний, чем плохие”, – говорил Робер и сплевывал на землю, отдавая дань милым родичам, которые, укачивая его в младенчестве, стучали в ритме колыбельной палкой ему по голове.
Работа в скриптории отдаляла его от других монахов. Все они стали ему чужими. Он чувствовал, что они испытывают неловкость, а потому в трапезной отсаживаются подальше от него и сторонятся, направляясь в клуатр. Его близость с приором разжигала в них зависть, но дело было не только в этом. Никто не верил в болезнь Робера, и его исчезновение вызывало разные толки.
– Как можно пережить чуму? – спросил Антонен, когда приор ненадолго прервал диктовку.
Излечиться от чумы… Гийом никогда не считал это возможным. Эпидемия 1348 года унесла жизни более трети жителей в странах Европы. Люди не могли припомнить, когда еще бывало столько жертв. Лихорадка свалила с ног Гийома спустя несколько месяцев после миссии на Востоке.
– Как пережить чуму? Мне это неизвестно, Антонен. Знаю только, что те, на кого снизошло такое благословение, во второй раз не заболевают.
– С помощью Божьей?
– Наверное… сами того не желая.
– Не желая?
– Да. Ярость чумы подпитывается жаждой жизни. Во время печального сорок восьмого года я видел, как повсюду вокруг меня умирают сотни людей: братья, сестры, крестьяне, горожане, знатные сеньоры. Все они сильно, отчаянно хотели жить. Все как один готовы были сопротивляться. Когда я занемог, последнее, что меня заботило, – это выживание. Я принял болезнь как сестру, которая пришла исповедать мою грешную душу. Может, это и дает возможность ускользнуть от чумы – ничего не хотеть.
Приор позволял себе немного прогуляться около девяти часов утра. Антонен сопровождал его в сад лекарственных растений, где Гийому нравилось рассматривать целебные травы, которые он сам сажал много лет назад. Как только Антонен появился в монастыре, приор посвятил его в тайны растений.
– Что это за трава – дурман? – спросил он у приора, когда тот, улыбаясь, гладил листок шалфея, лечившего, как уверял отшельник, которому монастырь посылал милостыню, все болезни.
– Это не трава, дурман скорее похож на водоросль.
– Водоросль на суше?
– Да. Он липкий, зеленый и расползается вширь. Крестьяне считают, что его извергают из себя цапли, бродя по краю болот. Его называют “плевком луны”. Он появляется ночью, после дождя, и исчезает как по волшебству. Алхимики с особым рвением ищут это растение. Оно им нужно, чтобы изготовить философский камень.
– Это дьявольское растение, святой отец.
– Растения, как и все элементы природы, созданы Богом, не так ли, Антонен?
– Вы не верите в дьявола, святой отец?
– Нет, я верю в дьявола. Но дьявол пребывает за пределами мира, в этом его отличие от Бога.
– Значит, в растениях дьявола нет.
– Как и в животных и в нас самих. Ты никогда не должен говорить о дьявольских травах, о сатанинских камнях, о бесовской воде, потому что в природе ничто ему не принадлежит. Дьявол – это чужак.
Они в тишине прошли через сад. Антонену привиделось, что вокруг его кельи вырастает дурман, предвещая ночные кошмары.
В тот вечер он бродил по дозорному пути на стене. Был час молитв, но после ареста он перестал им доверять. Он никогда бы не подумал, что несправедливый рок может обрушиться на него с такой силой. Его доминиканская вера была выкована для борьбы и повиновения, но не для предательства своих.
Порой у Антонена возникала мысль, что Богу наплевать на людские дела, как будто ему больше нечего здесь делать и все происходящее уже не имеет к нему никакого отношения. Что ему безразличны его дети и он оставил их сиротами и поручил заботу о них природе: пусть растит их, как может. Вот таков этот мир, думал Антонен, – огромный сиротский приют, где время течет в размышлениях о том, почему тебя бросили. Что касается природы, то Бог, создавая ее, по ходу дела забыл добавить нежность, а потому ее любовь была суровой, если только у нее вообще было сердце, что вызывало сомнения.
С крепостной стены Антонен смотрел, как из леса поднималась тьма: ее как будто испускали деревья. Ее черный вязкий сок медленно заливал горизонт.
Где сейчас Робер? В своей камере? На дыбе в пыточной? В муках? Может, он уже умирает…
Между ног Антонена проскакивали кошки. Дозорный путь был их территорией. Во время эпидемии пошла молва о том, что монастыри, где держат кошек, не поражаются заразой. Приор Гийом, как правило не придававший значения слухам, не оставил их без внимания и даже поддержал на местном капитуле доминиканцев.
Никто не знал, каким образом кошки прогоняют чумные миазмы, но они, по крайней мере, охотились на крыс. Может, приор просто хотел избавиться от этих тварей, которых ужасно боялся. Казалось, в его воспоминаниях кишмя кишели крысы, внушая ему непреодолимое, почти мучительное отвращение.
Итак, приор дал задание монахам привадить кошек. В коридорах расставили плошки с молоком. Вскоре десятки кошек уже несли караул по всему монастырю и пробирались даже в часовню, но их оттуда не выгоняли.
Монахи так и не узнали, в действительности ли кошки защищают от чумы, но защищать от крыс они точно перестали. Верфёйские крысы стали такими большими, что кошки не решались на них нападать. Постепенно звери пришли к соглашению. Случалось, что они разгуливали вместе, бок о бок, в полном взаимном равнодушии, как старые супруги, смирившиеся с присутствием друг друга.
К Антонену подошел крупный рыжий кот с пушистой шерстью. На его широкой морде сверкали два глаза, рассеченные лезвиями зрачков. Кот напомнил Антонену инквизитора.
Кот, мяукая, крутился под кормушками для монастырских птиц, куда монахи клали сливочное масло. Возвращавшиеся по весне ласточки его обожали. Зимой кормушки сторожили, сидя в сторонке, сороки и вороны и хватали воробьев, решившихся попытать счастья.
Антонен поставил перед котом плошку с молоком, но тот с презрением отверг угощение. Он хотел масла, жира для своего большого тела. Получив желтый кусочек, который Антонен выковырнул из кормушки, он проглотил его в мгновенье ока, жадно, словно давно голодал, потом подошел и облизал испачканные маслом пальцы монаха. Антонен протянул руку, чтобы его погладить. Кот моментально ощетинился и стремительно выбросил вперед лапу. От его когтей на запястье Антонена остались три кровавые полоски. Антонен его не прогнал, он рассматривал большое тело кота, принявшего оборонительную позу и готового снова пустить в дело когти.
“Инквизитора нельзя гладить”, – подумал Антонен и отошел в сторону.
Наступило первое воскресенье. Близился назначенный срок. Неделя истекла. Кошачьи царапины пошли ему на пользу. От боли он очнулся. Раны были поверхностными, но мучительными. Они пульсировали, как маленькое сердце; руку сильно жгло до самой подмышки.
Последние часы он провел словно в тумане, спотыкаясь о самого себя. Благодаря этой боли, не оставлявшей его в покое, он медленно приходил в сознание и начинал обдумывать ситуацию.
Он скопировал три веленевые страницы. Они рассказывали о прошлом, о чуме, которая настигла приора, о его исцелении. Он славил милосердие Господа и просил у него прощения. Антонен не понимал, почему эта книга так важна. Она начиналась как наставление для кающихся. Может, оно предваряло признание в великом грехе, исповедь, которой ждал инквизитор? Но главная проблема заключалась не в содержании веленевой книги. Приор диктовал медленно, как будто у него впереди была целая вечность. На написание книги, вероятно, уйдет не один месяц. Сможет ли Робер выдержать так долго?
Выйдя из часовни, он направился не в келью, как другие братья, а в сад лекарственных трав. Рука сжимала в кармане свиток пергаментов, служивших черновиком текста, с которых он переписывал его на драгоценную велень.
Старый облат ждал его за стеной сада. Ни слова не говоря, он протянул руку. Антонен задал ему вопрос о состоянии Робера, но не получил ответа. Облат был закутан в толстую шерстяную накидку с красным крестом, вышитым на груди, у самого сердца. Вместо сердца.
Его спутники ждали чуть поодаль. Антонен слышал дыхание их лошадей. Он отдал облату пергаменты.
– Это все?
Монах кивнул. Старый солдат подошел к нему вплотную.
– О чем он говорит?
– О чуме, – ответил Антонен.
– И больше ни о чем?
– Нет, больше ни о чем.
– А об учителе? – прозвучал резкий голос.
– Никогда не слышал, чтобы он говорил об учителе.
Красный крест нырнул в тень.
– Когда я увижусь с Робером?
– Это еще надо заслужить, – бросил облат.