Глава 3 В дороге

– Три дня тащиться в компании осла, чтобы привезти какие‐то вонючие кожи?

– Приор разрешил тебе выйти из монастыря, будь ему благодарен хотя бы за это.

– Я здесь не для того, чтобы бегать ему за покупками.

– Тогда пойду один, оставайся на своей кухне.

– Один? Ты и в клуатре‐то заблудишься, а уж снаружи… Я не могу тебя бросить.

– Тем более что тебе хочется подышать вольным мирским воздухом.

– Проповедовать, брат Антонен, вот на что мы подписывались. Сидя в монастыре, я схожу с ума.

– Я уверен, что дело очень важное.

– Какое?

– Книга.

– Важных книг не бывает. Проповедь – вот что важно. Книги никого не могут обратить.

– А Библия?

– Кто ее читал, кроме священников? Братья, переписывая ее, мозоли на заднице набили, пока мы гонялись за поганцами, которые пляшут под дудку дьявола.

– Есть и чистые души, брат Робер.

– Нет, брат Антонен, чистых душ нет. Поверь мне. Все чистые души на небесах. На земле остались только собаки.

– Тогда тебе лучше вместо речей запастись косточками, и у тебя будет много новообращенных христиан.

– Истинно так, любезный брат, – согласился Робер, втянув ноздрями запах сырости, стелившийся над лесной почвой. – Но ты прав, – прошептал он, – он приятный.

– Кто приятный?

– Мирской воздух.


Приор смотрел в окно зала капитула на двух молодых монахов, шагающих по дороге в Тулузу.

Он закрыл книгу, подозвал ризничего и, опершись о его руку, побрел в свою келью.

Ноги превращали его жизнь в пытку, но он накопил столько прежней боли, что новая не нашла где поселиться. Место было занято. Из почерневших ступней в лодыжки вонзались тысячи раскаленных игл. “Вы ничто в сравнении с гвоздями”, – заявлял он им, поскольку часто разговаривал со своими болями, словно с живыми существами, ибо их упорство напоминало ему волю к жизни, свойственную человеку.

Робер и Антонен все дальше уходили от монастыря в сторону горизонта, к большому лесу в двух лье от обители; казалось, деревья своими кронами упираются в небо. Приор со своими первыми спутниками выкорчевывал такие же в те давние времена, когда поля, отвоеванные у леса, стали символизировать христианский порядок – в противовес дьявольскому хаосу. Это было еще до чумы.

Гийом отодвинул дощатую кровать, на которой страдал от боли ночи напролет, и с трудом поднял доску на полу, под которой был спрятан манускрипт в кожаной обложке. Он невыносимо смердел. От него исходил запах тления, как нельзя лучше отвечающий содержанию. Приор взглянул на первые строки, выведенные его рукой десять лет назад, когда у него впервые появилась одышка. Чернильные буквы расплылись, сделались толстыми и разбухли, как его тело. Бумага, на которой он писал, выкрошилась на обрезе и покрылась коричневыми завитками поселившейся в ней плесени. Бумага решительно ни на что не годилась; вряд ли запечатленные на ней воспоминания переживут его самого.

“Какое значение имеют жалкие обрывки воспоминаний?” – могли бы спросить его братья, которым он настойчиво прививал безразличное отношение к времени.

Если в них одни лишь сожаления, то, разумеется, никакого.

Не стоит придавать значения тоске по былым временам тех, кто надолго задержался в этом проклятом мире, кто давно должен был рассеяться от малейшего ветерка, словно остывшая, бесполезная, докучливая пыль. Не стоит придавать значения тому, что остается после нашего убогого земного существования. Никто не достоин вечных небес. Никто из тех, кто сыто жил на этой земле, порабощенной злом, не заслуживает спасения.

В голове приора Гийома воспоминания обретали форму крестов, воздвигнутых над прахом деяний, которым он не помешал свершиться. Время стерло их следы, но кресты оставались на месте. Все воспоминания приора были отмечены крестами из пепла, это были гигантские погосты деяний, даже тени которых канули в забвение. Любой мог сказать, что ничего и не было. Но кресты никуда не девались, они свидетельствовали о том, что не нам решать судьбу наших поступков, что ни один след, оставленный нами на земле, никогда не сотрется.

Его час близился, и сердце старика знало об этом. Может, ему лучше было бы молиться, а не срывать покровы со своего прошлого. Но молитвы было недостаточно. От нее кресты воспоминаний не рушились, они зорко стерегли огромные могильники, и он должен был рассказать о них миру.

Эту память следовало вскрыть, как гнойник. Но молитва Богородице оказалась недостаточно пригодным инструментом. Тут нужен был настоящий, хорошо заточенный нож, острый, как перья, которые он чинил каждый день, прежде чем сесть за письмо. Никакой другой труд так не утомлял его. Но даже крайняя усталость не помешала бы ему совершить его, пусть даже он лишался последних сил. Ибо в его памяти обитало чудовище, и ему было необходимо от него избавиться, а иначе гореть ему в аду вечность за вечностью.

Он провел указательным пальцем по первым строкам рукописи. Всю жизнь кончики пальцев помогали ему разбирать написанные слова.

В голове звучали голоса из детства: “Гийом, ты никогда не научишься ни читать, ни писать”.

Такими были его первые воспоминания о школе. Буквы не стояли на месте. Они мельтешили у него перед глазами. Они смешивались в разном порядке, образуя приятный взору хаос, неохотно поддававшийся разумению. Преуспевали только те, кто сильно этого желал, потому что требовалось призвать все силы ума, чтобы расставить буквы по местам.

У Гийома этого желания всегда было предостаточно.

Он хотел читать. Несколько лет он боролся с душевным смятением, которое кое‐кто из эрудитов приписывал козням дьявола. Его называли “книжной лихорадкой”; буквы плясали у него перед глазами, как языки пламени.

Однако дьявола можно победить. Гийому понадобились годы, чтобы овладеть техникой чтения. Ей обучил его отец, сын слепца. Ключ был прост: следовало найти глагол и выделить его более толстым слоем чернил, чтобы подушечка указательного пальца могла его нащупать и определить. Слова вращались вокруг этой неподвижной выпуклой точки, они вели свой танец упорядоченно, и смысл предложения становился понятен. Без обозначения глаголов написанное растекалось, как вода. Слова в нем плавали, как хотели.

Откуда бралась эта зыбь, превращавшая буквы в волны? Он не знал. Но он усвоил, что секрет устойчивости фразы заключен в небольшом утолщении, оставленном пером и служившем чем‐то вроде якоря, что удерживал слова под пальцем и позволял их прочесть.

“Неспособный” – постановили профессора, разбив его надежды учиться в университете.

Однако благодаря неспособности к письму его заурядная жизнь, обещавшая унылое будущее, сделала поворот и понеслась бурным потоком.


– Может, пора заморить червячка? – спросил Робер, когда они провели в пути два часа.

Не дожидаясь ответа, он развязал котомку и вытащил толстый ломоть хлеба, сало и пирог с зайчатиной.

– Робер, мы же нищенствующая братия.

– И что?

– А то, что нищенствующим монахам следует просить себе пропитание.

Робер расстелил одеяло на земле и указал на деревья вокруг:

– Спроси у них. Белки говорят, что им ничего для нас не жалко.

Антонен обвел взглядом дубы вокруг себя с таким безнадежным видом, что Робер рассмеялся:

– Ну давай, садись.

– Так мы до деревни засветло не доберемся.

– Ну, значит, доберемся завтра. Нам с тобой не впервой ночевать под луной. Не бери в голову, братишка.

– Салом и пирогом тебя ризничий одарил?

– Да. Он добрый человек.

– Ты внес их в кухонную книгу записей?

– Не беспокойся, у меня там особый счет.

Они придвинулись поближе к теплому боку осла. Антонен на секунду задумался о грехе чревоугодия, усугубленном кражей съестных припасов, но счел, что вина лежит не на нем, а на его товарище, и его сомнения рассеялись.

Немного позднее они собрали сухие ветки для костра и натянули на голову одеяла. Робер достал кремень. Твердый камень несколько раз ударился о металлическое кресало, выбив пучок искр, и его хватило, чтобы подпалить трут. Робер подул на огонек. Сложенные кольцом ветки разгорелись от него за несколько секунд. Приятели разложили вещи вокруг костра.

– Антонен!

Антонена уже клонило в сон. Он что‐то пробурчал, поплотнее заворачиваясь в одеяло и зная, что это ему не поможет. Ночью Робера всегда тянуло поболтать. И он все равно не отстанет, пока не получит ответа.

– Где мы возьмем козлиную кожу?

– Спи.

Робер раздул огонь и устроил себе постель. Лес тихонько разговаривал. Приятный ветерок колыхал верхушки крон. Вместе с ним с деревьев неспешно сходил на землю сон.

– Где мы найдем козлиную кожу? – снова забубнил Робер.

– У дубильщика, – немного помедлив, ответил Антонен. – И никаких коз мы искать не будем, только телят.

– Телят?

– Да, мертворожденных.

– Мертворожденных? Ты спятил?

– Нет, именно из кожи мертворожденных телят делают самый тонкий пергамент – велень.

– Наш приор сошел с ума. Кто пишет на велени?

– Тот, кто собирается написать нечто важное, я так думаю.

Робер долго обдумывал этот аргумент, а его приятель тем временем крепко уснул. Робер взвешивал все за и против, как его учили в доминиканской школе.

– Мертвые телята, – подытожил он, закрывая глаза. – Гадость какая.

Загрузка...