Робер стоял.
Камера напоминала узкий коридор. С одной стороны – кирпичная стена, а с другой – дверь, обитая железными полосами. Раз в день монах приоткрывал ее и протягивал ему миску супа и чистый горшок, чтобы справлять нужду. Три метра в длину и меньше метра в ширину, да еще отдушина, не выходившая никуда и пропускавшая лишь затхлый воздух из других камер.
Узник мог либо стоять, либо лежать, но не на спине, а только на боку, опираясь на плечо. Сидеть не получалось, шершавые стены с острыми выступами обдирали колени.
Так что Робер в основном стоял, он и спал, как лошадь, опираясь на стену, пока хватало сил. Однако его положение казалось ему вполне сносным.
Он давно привык существовать в тяжелых условиях. Кнут отца, ночной, пробирающий до костей холод Верфёя, долгие дороги проповедника выдубили его дух, как те кожи, за которыми он отправился несколько дней назад. Его тело могло вытерпеть и не такое. Христос мучился куда сильнее, думал он.
Он был монахом. Он подписал с Господом договор о страдании. И только потом – о любви.
Инквизитор разрешил, чтобы с него сняли кандалы, теперь он мог сделать несколько шагов, и это поддерживало в нем мужество.
– Я иду, – повторял Робер, перемещаясь в одну сторону, потом в другую по узкой щели между стен. – Я иду, как паломники по дороге. Иду боком, царапая спину и живот о камни, волоча ноги, как калека, но я иду, как и все они. В самой темной ночи, когда на небе ни звезды и Бог нигде не являет себя. Но Бог никогда не явит себя тому, кто не идет во славу Его.
Его тело было крепко, он знал, что сможет вынести пытки. Но все ли?
Говорят, у каждого своя пытка. Особая пытка, которую не выдержит даже самый отважный человек. По мнению учителей-доминиканцев, в этом состояло предоставленное дьяволу право сокрушать души уверенных в своей силе и святости. Для того чтобы подавить гордыню, самый тяжкий смертный грех, Господь, по мудрости Своей, решил, что не будет на свете такой воли, которую невозможно сокрушить. Никто не сможет выстоять под дьявольской пыткой. И Робер хранил в тайнике сознания мысль об одной пытке, о которой инквизитор ни за что не должен был узнать, иначе он заставит Робера признаться во всех преступлениях на свете. Пока он ползал, как насекомое, между грязными стенами каменного мешка, ни один страх не донимал его сильнее этого: что однажды инквизитор подберет такую пытку, которая сокрушит его мужество.
– Жан, присмотри за дверью, – велел приор.
Антонену не приходило в голову, что у ризничего может быть имя. Он обнаружил, что эти двое прекрасно ладят друг с другом, между ними сложились по‐настоящему братские отношения, однако они скрывали их при посторонних. Он почувствовал это, когда приор диктовал ему, а потом он копировал текст; ризничий присутствовал при этом, держась поодаль и следя за дверью, как будто она могла открыться в любую секунду.
Приора Гийома и ризничего связывала дружба, и, как догадывался Антонен, она была давней и крепкой. Оставаясь наедине, они общались как кровные братья, между ними не чувствовалось разницы в положении. Однажды в день диктовки, придя немного раньше, Антонен через приоткрытую дверь услышал их голоса. Ризничий советовал приору соблюдать осторожность, и Антонен разобрал такие слова: “Не наговори лишнего, Гийом, у тебя много врагов”.
– Ты любишь путешествия, Антонен?
– Я не знаю, святой отец.
Антонен никогда не совершал путешествий дальше, чем на пятьдесят лье. Он родился в Монпелье, городе медицинских школ, где его отец получил основную часть своих знаний. Ему был знаком только мир Лангедока, заключенный в треугольнике между Средиземным морем, Тулузой и Пиренеями на юге. В детстве во время поездок с отцом они останавливались только в богадельнях и лепрозориях. Отец сам воспитывал его; мать умерла, произведя его на свет.
Он мало что помнил о девяти годах, предшествовавших чуме, из‐за которой он попал к доминиканцам. Он снова и снова видел мужчину в длинном черном плаще: тот шагал по смрадным улицам городов и оборачивался, проверяя, не отстал ли от него сын. Но обращенное к Антонену лицо было закрыто кожаной маской с вшитыми в нее стеклянными глазами. “Не приближайся ко мне” – слышался голос отца, когда Антонен пугался и ускорял шаг, чтобы его догнать.
“Не приближайся ко мне”. Единственные слова, оставленные отцом ему в наследство. Теперь, когда он чувствовал, что после возвращения в обитель братья стали сторониться его, эти слова громче звучали у него в голове.
Приор, погруженный в задумчивость, ждал его у входа в скрипторий. Антонену были знакомы его молчаливые блуждания по закоулкам собственных мыслей. Теперь ему хватало смелости их прерывать.
– Путешествия куда, святой отец?
Приор поднял на писца усталый взгляд:
– В Крым, Антонен. В маленький город на Востоке. В Каффу[6].
– Гийом!
Ризничий вынырнул из полутьмы и подошел к скрипторию. Но приор жестом успокоил его.
– Понимаешь, Антонен, Жан знает эту историю и беспокоится. Но я рассказываю только о пережитых событиях. Историки однажды о них напишут. Не пиши ничего, кроме дат и названий. Остальное будет полезно только для тебя, чтобы ты ясно понимал, что мне хочется записать и оставить на веленевой коже.
– Каффа? – снова заговорил Антонен, повторявший про себя это название: в его воображении оно хлопало, как парус корабля, на котором он мечтал однажды куда‐нибудь уплыть.
– Да, генуэзская фактория на Черном море. На Великом шелковом пути.
Антонен развернул лист простого пергамента, на котором делал заметки, и окунул перо в обычные бледные чернила.
Генуэзская дорога связывала Каффу с Китаем. Она была безопасной. Татары заставили соблюдать мир, убивая без разбору, и обеспечили защиту торговли. Для итальянских купцов это было долгое путешествие через Азовское море из Каффы на северо-восток, в Тану[7], а оттуда – бесконечный путь на повозках, запряженных быками, потом верблюдами, ослами и мулами, через засушливые степи и горы.
– Каффа – запомни это название.
Гийом произнес его по буквам с паузами после каждой: так он всегда проговаривал незнакомые слова, которые предстояло написать на велени. Потом снова замолчал.
– Святой отец, а что произошло в Каффе? – спросил Антонен.
– Я тебе скажу, брат Антонен, – отозвался приор, – но сначала я хотел бы помолиться с тобой и Жаном.
Ризничий привел в порядок свечи, горевшие на решетках вдоль стен скриптория. Жар пламени вытапливал углубления в воске, и края загибались к фитилю. Приор отодвигал раскаленный воск и расправлял фитили. Порой он держал пламя между пальцами, словно перо, застывая на несколько мгновений, как будто его кожа была нечувствительна к огню, как у саламандры.
Антонен встал на колени рядом со столиком для письма, ожидая, что будет дальше.
– Я хотел бы помолиться за брата, которого нет с нами, – заявил приор.
Антонен поднял глаза. Ризничий и приор Гийом сложили руки и стали тихо читать псалом утешения[8]. Антонен смотрел на них, как на двух чужаков, совершавших непонятный ему обряд. Между тем он знал слова псалма, но они от него ускользали. Его ладони не хотели складываться, как будто считали, что он недостоин молитвы.
Гийом и ризничий молились с закрытыми глазами, однако он ощущал на себе их взгляды и тяжесть взглядов всех своих братьев. И тогда его глаза внезапно наполнились слезами, к горлу подступили рыдания, и он начал по‐детски всхлипывать, не сумев сдержаться или затаиться. Дочитав псалом, приор увидел, что по щекам Антонена текут слезы, и подождал, пока они высохнут. Потом, после долгого молчания, спокойным голосом произнес:
– Сейчас я расскажу тебе, что случилось в Каффе.