– Никуда я не поеду! – кричал я, бегая из одной комнаты в другую. Мама следовала за мной. Я словно убегал от нее.
– Нет, поедешь! В этой чертовой дыре больше нельзя оставаться!
– Почему ты не сказала мне, что мистера Брауна убили?! – Я мог быть даже истеричнее матери и пользовался этим часто.
– Потому что… – Она запнулась, не зная, что ответить, и, постояв немного возле плаката «По дороге в Голливуд» 1933 года, смотря на него, опустилась в кресло. Прошло несколько секунд, прежде чем она опустила голову на дрожавшие руки и разрыдалась.
– Ну что у вас там опять происходит? – прокричал снизу отец.
– Заткнись, Джеймс! – крикнула мама.
– Сама заткнись, Марта!
Это было ужасно. И это происходило часто. Отец не жалел слов для матери. Он спокойно мог назвать ее «сукой» или «блядью», и от того мне становилось как-то не по себе. Я весь съеживался, после чего ко мне приходило ощущение жалости к ней.
Я сел рядом с мамой и опустил на ее спину руку. Мне было неловко, что я делаю это, но я погладил ее по спине. В голове моей неоновыми огнями мигала надпись: «Ты ведь не умеешь обращаться с женщинами, малыш. Так куда ты лезешь?»
Она была теплой и красивой. Мое сердце билось чуть чаще обычного. Она вздрагивала всем своим телом под моей мальчишечьей рукой, и каждый последующий всхлип раздавался из нее тоном ниже. Спустя какие-то жалкие несколько минут она вздохнула и подняла голову, поправила волосы.
Я ощутил тягу поцеловать ее в мокрую щеку, но не стал этого делать.
– Спасибо, – прошептала она, и я, словно обжегшись, отдернул руку.
Мама смотрела куда-то прямо, на шкафы, заставленные книгами и заваленные журналами. Лишь кое-где на тех шкафах виднелись купленные мною когда-то японские фигурки из слоновьей кости – нэцкэ[8]. Там были рыбак, какой-то толстяк, горбун и гейша. Японская культура никогда не возбуждала во мне интереса, какой был свойственен моим сверстникам, однако нэцкэ я любил и мечтал собрать их по меньшей мере штук пятьдесят.
Я обвел взглядом комнату, и мной овладело какое-то тяжелое состояние. Мы оба вздохнули.
И тогда моей руки что-то коснулось. Рука матери. Я поднял взгляд, и ее заплаканные глаза встретились с моими.
– Пожалуйста… – прошептала она.
Я промычал что-то невнятное: хотел возразить, но не мог. Мне было жаль ее. И жалость выковыривала из меня волю.
Мама встала и, оправив полы летнего платья, светло-зелеными и залитыми слезами глазами снова посмотрела на меня.
– Поехали, дорогой, – сказала она, и я уже не мог сопротивляться.