Когда я закрываю глаза, пытаясь заснуть, все начинает кружиться и переворачиваться с ног на голову. За закрытыми веками я вижу снова и снова приземляющуюся птицу. Я слышу мамин теплый голос.
Я резко открываю глаза и не задерживаю взгляд ни на чем конкретном, позволяя им привыкнуть к темноте. Но чем дольше я смотрю, тем сильнее меняется все вокруг. Углы стола округляются. Другой конец дивана будто сдувается, хотя мое тело остается на месте. Ковер под ногами превращается в темное, волнующееся море, отражающее полоски лунного света, которые повторяют форму оконных рам. Вход в гостиную плавится и исчезает, стены стекают вниз, как на картинах сюрреалистов.
– Папа? – тихо зову я.
Комната возвращается к привычному облику. Я жду ответа: слышал ли он меня? Но сверху не доносится ни звука.
Пытаться заснуть бессмысленно. Да мне это сейчас и не нужно.
Я сажусь и беру ноутбук; резкий свет экрана заполняет комнату холодным сиянием. Я успокаиваюсь, когда наконец могу снова четко различить острые углы фортепианной банкетки, прямые линии штор, спускающихся вдоль окон.
Когда я печатаю слово «самоубийство», руки покрываются потом, и я почти уверена, что там, наверху, на раскладушке у себя в кабинете, отец слышит, как я нажимаю каждую букву. Меньше всего мне хотелось бы возвращаться в офис доктора О’Брайана, терпеть его носовой голос и отвечать на вопросы о том, как я «справляюсь» – а именно это произойдет, если отец узнает, что я ищу в интернете.
Я проваливаюсь поглубже в старый диван и зарываю голые ноги в гору подушек, перед тем как изучить результаты поиска.
Ссылка за ссылкой, страница за страницей. Слова роятся на экране, забираются в каждый доступный уголок, расплываются, как капли дождя на стекле, а затем снова становятся контрастными, царапая мне зрение.
Внутренности совершают болезненное сальто, словно я нахожусь на самой вершине американских горок и вот-вот полечу вниз. Только в этот раз облегчение не наступит. Я чувствую лишь напряжение, закручивающееся по спирали все туже и туже, сжимающее все мои органы и сдавливающее дыхание, угрожая явить миру мой последний прием пищи.
Из прочитанного я делаю вывод, что мама вообще не должна была умереть. Ее должны были найти до того, как она потеряла слишком много крови. Ее желудок должен быть отвергнуть все, что она проглотила.
Я не могу не задаваться вопросом – было ли ей больно физически. Я пытаюсь представить, каково это – страдать так, что смерть кажется спасением. Так это объяснял доктор О’Брайан. Тем, что мама страдала.
Страдала страдала страдала страдала страдала страдала.
Слово вихрем кружит у меня в голове до тех пор, пока его слоги не теряют форму и смысл. Оно начинает напоминать название приправы, или имя, или какой-нибудь полудрагоценный камень. Я пытаюсь придумать подходящий цвет, но все, что приходит на ум, – чернота засохшей крови.
Остается надеяться, что, став птицей, мать избавилась от своих мучений.
Папа до сих пор мне не верит.
А если бы верил, изменилось бы что-нибудь?
Разве это не обязанность родителя – верить собственной дочери, когда ей не верит никто другой? Когда это нужно ей больше всего на свете?
Чем дольше я об этом думаю, тем сильнее убеждаюсь в том, что наличие доверия – это основной признак семьи. Наверное, с моей семьей что-то не так. Всегда было не так.
Как-то раз в первом классе учитель задал нам сделать семейное древо с родословной. Я помню, как вырезала фигурки мамы и папы, бабули и дедули. Помню, как делала ствол из коробки из-под хлопьев, а листья – из цветного картона.
Мне ужасно не понравилось мое дерево. Оно вышло неровным. Мама не была сиротой, но именно так это и выглядело, когда учитель приколол мое дерево на классный стенд рядом с другими работами. У большинства деревья были симметричными.
После школы я пришла домой и спросила маму: «Почему мы никогда не видимся с бабушкой и дедушкой?» Она ответила: «В смысле? Мы каждую неделю видимся с твоей бабулей». «Нет, с твоими родителями, – уточнила я. – Почему мы никогда не празднуем с ними День благодарения?» «Они слишком далеко живут», – резко ответила мама.
Я понятия не имела, что сказала не так, но с тех пор хорошо усвоила: интересоваться бабушкой и дедушкой по маминой линии не стоит.
Еще одну попытку я предприняла в средних классах, когда наш учитель обществоведения проводил уроки по восточноазиатским культурам. «Мистер Стейнберг спросил, делали ли кому-нибудь в нашей семье бинтование ног», – обратилась я к маме. «Почему он спросил об этом тебя?» – ответила мама с оборонительной интонацией в голосе, и я вспомнила странное выражение тоски в ее взгляде, когда она подняла глаза от ножа и разделочной доски. «Я сказала, что ты выросла на Тайване», – пояснила я. Она помолчала и посмотрела наверх, словно в уголки своих глаз. «Кажется, моей бабушке, которая жила в Китае, – твоей прабабушке – бинтовали ноги». – «А твоей маме нет?» – «Нет». Я выждала несколько секунд. «Почему ты никогда не звонишь своим родителям? Не пишешь им писем?» Мама бросила на меня резкий взгляд. «У нас не хорошие отношения. Мы поссорились». – «Но почему вы не можете помириться?» Когда она попыталась ответить, ее явно разрывало от противоречий: «Это трудно. Иногда все не так просто. Ты поймешь, когда подрастешь».
Этот ответ безумно меня разозлил.