Мать не встретила нас ни на посадочной полосе, ни у ворот огромного дворца со стеклянным куполом. Ничего удивительного в этом не было. Меня с Криспином поселили в смежные комнаты, выходившие окнами на водный парк. Лето приближалось к концу даже здесь, на юге, и водяные лилии уже отцвели, красно-белые капли на зеленой глади пруда потускнели, хотя солнце еще сверкало на переливающейся чешуе карпов кои. На столе лежал мой блокнот с изображением Обители Дьявола, какой я видел ее в последний раз.
«Память подводит людей, – эхом прозвучали в моей голове слова Гибсона, так ясно, словно бы я увидел морщинистого, сгорбленного старика, стоявшего у сводчатого окна. – Она тускнеет, оставляя им только смутные, размытые впечатления о жизни, скорее мечты, чем подлинную историю».
Он всегда говорил, что у меня такой зоркий глаз, будто взгляд мой пронзает насквозь. Но, изучая нарисованные по памяти портреты Гибсона и других людей, я заметил некую странность: среди них не нашлось двух похожих. На одном изображении нос с горбинкой, на другом – прямой, то под тонкими бровями, то под густыми, нависшими. Говорят, что схоласты никогда не забывают детали и все, что они видели, остается в их сознании точным и неизменным. Мне не удавался такой фокус. Я не могу даже сказать, как долго в тот день я наблюдал у окна за птицами, кружившими над прудом, в котором купались служанки матери.
Моя память соотносится с реальным миром примерно так же, как рисунок с фотографией. Она несовершенна, но выше совершенства. Мы помним то, что должны помнить, то, что выбрали сами, поскольку оно более прекрасно и реально, чем правда. Я почти услышал в этот момент насмешливый голос Гибсона: «Мелодрама – это низшая форма искусства». И что я мог возразить ему?
Раздался стук в дверь, прогоняя мои скомканные воспоминания.
В комнату вошел Криспин. Необязательно было оглядываться или ловить отражение в окне, чтобы определить это. Никто не топал так громко и бесцельно, как мой брат. Он поднимал такой лязг и шум, какого хватило бы на целый вооруженный отряд.
– Матери здесь нет.
– Что? – Привлеченный его словами, я отвернулся от окна, пытаясь расправить неудобную рубашку. – Где же она?
Брат пожал плечами и без приглашения плюхнулся в зеленое кресло, свесив одну ногу с подлокотника. В руке у него был обнаженный керамический нож с молочно-белым лезвием, которым он рассеянно водил в воздухе.
– Твоя комната больше моей.
– Где она, Криспин?
– Наверное, в Эвклиде. – Он опять пожал плечами и еще глубже погрузился в кресло, заскрипев штанами по кожаной обивке. – Понятия не имею почему. Мне девочки сказали.
Девочками Криспин называл женщин из гарема наместницы. В последний раз, когда об этом заходил разговор, в летнем дворце жили тридцать семь наложниц и наложников, а также тех, кто был и тем и другим. Многие лорды содержали подобных людей, как символ своего богатства.
– Знаешь, мать завела себе гомункула. С синей кожей. Ты не поверишь, какие у нее бедра!
Он сделал непристойный жест. Я отвернулся, думая о Кире и о своем позоре, почти позабытом из-за той пустоты, которую оставила в моем сердце расправа над Гибсоном.
– Ты и вправду не знаешь, что она делает в Эвклиде?
Эвклид находился на много миль южнее. Как же это похоже на мать – в самое нужное время ее никогда не было рядом.
– Синекожая девочка? – захлопал ресницами Криспин. – Ее там нет, она только что…
– Мать, придурок! – рявкнул я и покосился на его нож.
Жаль, что сэр Феликс не прилетел с нами, он бы точно выпорол моего брата, чтобы тот не размахивал без дела оружием. Но, вспомнив, как Феликс хлестал плетью Гибсона, я передумал.
– Ты что-нибудь разузнал у девочек?
Немного смущенный, Криспин посмотрел на лезвие ножа:
– Скорее, наоборот…
Я молча наблюдал за тем, как он мнется. Из сада внизу донесся плеск, сопровождавшийся звонким, чистым смехом.
– Здесь все иначе, – хмыкнул я, – не так…
– …Скучно?
– Не так холодно.
Подойдя к столу, где лежал мой блокнот, я взял карандаш и поцокал языком. Грифель совсем стерся за трехчасовой перелет из Мейдуа.
– Не одолжишь мне свой нож? – протянул я руку Криспину.
Он на мгновение задумался, забеспокоился о чем-то, и я прищелкнул пальцами:
– Во имя Земли, я не собираюсь зарезать тебя!
Помедлив еще секунду, брат передал мне керамический клинок. Я присел и начал точить карандаш, роняя стружку на стол.
– Иногда мне кажется, что дома все пропитано политикой. Но здесь… – я обвел рукой комнату, – трудно представить, что где-то идет война.
– А она идет, – ответил Криспин, придерживаясь за подлокотник, и, усевшись глубже в кресло, спросил: – Неужели нельзя создать машинку, которая сама бы точила эти штуки?
Он надменно махнул ладонью с толстыми пальцами, указывая на мой карандаш.
– Машинкой получается не так хорошо. А мне нужен острый грифель, – снисходительно объяснил я. – У меня целый набор скальпелей в сундуке, но…
Я замолчал, сдул графитную пыль с кончика карандаша и вытер его о брюки, а нож положил на стол.
– Кто-нибудь знает, когда мать вернется?
Брат нахмурился, искоса поглядывая на отобранный нож.
– Предположительно, завтра. Но точно она не говорила.
Я понимающе вздохнул и поместил карандаш за корешок блокнота.
– Ты для этого и пришел сюда? Чтобы сообщить мне про мать?
– Ну да, – с улыбкой сказал Криспин. – А еще я подумал… раз уж ты уезжаешь… – Он откашлялся и закончил: – Почему бы тебе не сходить в гарем вместе со мной? Ты должен посмотреть на эту синекожую девочку, честное слово.
– Нет.
– Там есть и мальчики, – добавил Криспин с невозмутимым видом, – если они тебе больше нравятся. Хочешь?
Пятнадцать лет, и он ни разу не спрашивал меня об этом. Как же разобщены семьи палатинов! Кучка незнакомцев, связанных между собой слабее, чем простолюдины. На самом деле не кровью, а общей генетической констелляцией. Мать и отец были не столько родителями, сколько донорами, а мы с братом – случайными знакомыми, у которых оказался один и тот же генетический код. За свою жизнь я видел много семей палатинов, и почти в каждой из них было так же. Думаю, и в этом тоже плебеи более человечны, чем мы.
Мой брат совсем меня не знал.
– Нет, спасибо.
Теперь я понимаю, что Криспин пытался сдружиться со мной, пережить вместе какое-то приключение, пока я не улетел навсегда. Я мог бы предложить ему другой вариант. Поохотиться в холмах над озерами, погонять на флайерах. В конце концов, мы могли бы просто поиграть на этих дурацких симуляторах. Вместо этого я лишь сердито посмотрел на брата и протянул ему нож рукоятью вперед.
Мать не вернулась ни завтра, ни через день. С каждым прошедшим часом мое сердце проваливалось все глубже. Одно простое обстоятельство тревожило меня сильнее всего прочего: мать не позвонила. Она могла связаться с домом, даже если бы покинула планету, – воспользоваться квантовым телеграфом или подключиться к сети инфосферы. Но ведь на самом-то деле она оставалась на планете, если собранные Криспином сведения были верны. Наверное, я мог бы и сам ей позвонить, но ведь это я скоро улетал, и мне хотелось что-то для нее значить. Пусть это было мелко, но я надеялся ощутить какую-нибудь мало-мальскую родительскую заботу.
С трудом перенося ожидание, я старался забыться долгим сном. Повзрослев, я легко обходился без длительного сна, но в те давние дни он казался мне благословением, возможностью сбежать от непристойной суеты времени. Во сне меня покидало беспокойство, я не думал ни о бессмысленном ужасе своего положения, ни о том, что представляю собой. Не человек, не сын палатина и архонта, а просто пешка. Вопреки моему отношению к этой метафоре, она отражала ситуацию. На Делосе, и в особенности в Мейдуа, я был всего лишь продолжением отца. Фигурой, которую он передвигал по своему усмотрению. Плебеи вряд ли это поймут. Они видят богатство и принимают его за силу, но сами не находятся под наблюдением обладающих властью и часто получают свободу принятия решений, какой бы ограниченной она ни была. Я, как сын своего отца, был лишен этой свободы. Без письма Гибсона я попал в западню и должен был отправиться на Весперад, несмотря на все мои возражения.
Когда за тобой так пристально наблюдают, невозможно оставаться свободным. Не находясь под контролем, человек, подобно частице света, волен быть чем угодно, всем, что в нем содержится, и мир не мешает ему в этом. Но под надзором и руководством он может стать только тем, кем хотят его видеть старшие. Пешкой, конем, слоном. Но даже король способен ходить лишь на одну клетку за один раз.
У меня оставалась всего половина недели до того момента, как мне придется покинуть убежище на холмах Аспиды и прибыть в космопорт Эвклида. Половина недели, и я поменяю притяжение родной планеты на гравитацию других миров и темные таинства веры Капеллы. Я воображал себе тюремные камеры в бастилии Колледжа Лорика на Веспераде, набитые кричащими, страдающими людьми – избитыми и сломленными заключенными, которые когда-то были имперскими лордами или королями варваров. Воображал проктора семинарии с выбритой макушкой, вручающего мне нож под приказ разрезать ноздри этим людям, оторвать кожу от плоти, а плоть от костей, согласно повелению какого-нибудь приора или магистра истинной веры.
Все это и многое другое пробиралось в мою голову, словно медицинский зонд в мозг или тонкие, как нити, иглы корректива, шрамы от которых все еще блестели у меня на ребрах и руке. Все это преследовало меня, когда я совершал обычную утреннюю пробежку по декоративным стенам, образующим внешнюю границу дворца. Аспида была крохотной по сравнению с дворцами других палатинов и располагалась всего на семи гектарах, включая внутренний парк и центральный купол оранжереи. Лишь треть площади Обители Дьявола и не больше десятой части от замка герцогини в Артемии. Дворец был простоват, если такое слово подходит для сооружения из двух тысяч четырехсот комнат.
Мои легкие уже горели, когда я проскакал вниз по лестнице к гладкому повороту дорожки, выложенной дробленым белым камнем. Я весь вспотел, синтетическая ткань костюма для бега прилипла к спине, волосы облепили худое лицо. Я почувствовал себя голым и грязным, когда из просвета в живой изгороди выскочил слуга наместницы в бело-голубой ливрее и перехватил меня в тени изогнутого дерева.
– Мастер Адриан, мы вас уже обыскались!
Я остановился так резко, что из-под каблуков полетели камни.
– В чем дело, мессир?
Слуга торопливо поклонился:
– Ваша мать, сир. Она вернулась, ваша милость, и требует, чтобы вы пришли в студию.
Я взглянул сначала на небо, а потом на часы наручного терминала.
– У меня есть время вымыться?
– Леди сказала, что это очень срочно, милорд. – Он покачал крупной головой с двойным подбородком и пригладил ладонями помятую ливрею, обтягивающую брюшко. – Она велела сразу привести вас к ней.
Покои матери располагались в отдельно стоящей вилле, построенной много позже летнего дворца. Около ста лет назад она была спроектирована специально для нужд матери, либреттистки и режиссера голографических опер. Я прошел следом за тучным слугой по глубокому тоннелю под холмом, мимо арборетума с черно-синими листьями деревьев и буйным изобилием бледной травы.
Сама вилла была навеяна более древней модой. Приверженцы этого стиля называли его преперегринизмом: четкие, строгие линии и прямые углы. Совсем не похоже на рококо с его завитками и орнаментами, в котором был сооружен летний дворец, и крайне далеко по цвету и материалам от тяжеловесной готики Обители Дьявола. Водный поток свободно и легко переливался из одного пруда с вездесущими карпами кои в другой. Четверо легионеров в кремовых доспехах с эмблемами дома Кефалосов на левых рукавах и имперскими солнцами на правых отсалютовали нам, и мы не мешкая зашли в дом.