Если бы я умер в том переулке больше тысячи лет назад, все могло бы пойти совсем по-другому. В небе над Гододином по-прежнему светило бы солнце, и сам Гододин существовал бы по-прежнему. Сьельсинов не превратили бы в наших рабов и не заставили жить в резервациях. С другой стороны, Крестовый поход так бы и продолжался. Я знаю, что говорят обо мне. Знаю, как называют меня в ваших книгах по истории. Пожиратель Солнца. Полусмертный. Демоноязыкий убийца монархов, уничтоживший целую расу. Я слышал все это. Но, как я уже говорил, никто из нас не остается всегда одним и тем же. Как в той загадке, что задал Сфинкс бедному, обреченному Эдипу: мы меняемся.
Если вы хотите понять, с чего все началось, оцените этот момент, когда я лежал на опустевшей улице Мейдуа, с раздробленной рукой, сломанными ребрами и поврежденным позвоночником. Момент, когда я потерял сознание, а Криспин наслаждался славой и преклонением толпы. Позже, выздоравливая в своей комнате в Обители Дьявола, я смотрел голозапись, на которой его осыпали цветами и флажками на арене колизея, аплодировали бравому сыну архонта в его дурацком плаще.
Я очнулся и увидел перед собой нарисованные созвездия. Черные планки, вставленные в кремовую штукатурку, и названия звезд, сверкающие на бронзовых табличках. Садальсууд, Гельветиос… – созвездие Арма, «щит», а сразу за ним Астранавис – «звездолет». Моя комната с купольным потолком – дань уважения небесам Делоса. Это плохо. Я же умер. Откуда тогда взялась моя комната? Я попытался пошевелиться, но не сумел. Движение лишь пробудило глухую боль в костях. Впрочем, голову я все-таки смог повернуть. Сутулый человек в зеленой одежде сидел неподалеку от меня, склонившись, словно в молитве. Или в дремоте. За ним виднелись знакомые книжные полки, игровой пульт, голографический экран и картина с разбившимся звездолетом, исполненная белой краской на черном холсте. Подлинный Рудас, тот самый.
– Гибсон, – попытался произнести я, но из горла вырвался только стон.
Выпучив глаза, я посмотрел на устройство, охватывающее мое предплечье. Оно напоминало латную рукавицу или руку скелета, свободный набор металлических пластин в форме лепестков орхидеи… или какое-то средневековое пыточное приспособление.
– Гибсон…
На этот раз мне удалось воспроизвести слабое подобие слова. Гибкие иглы, толщиной с волосок, прижимали рукавицу к моей изувеченной руке. Похожее устройство, только более плотно подогнанное, окружало мои ребра; оборудование дышало жаром. Кто-то привязал ремнями мои ноги и здоровую руку к кровати, чтобы защитить от резких движений поврежденные части тела. Я представил, как эти гибкие иглы проходят сквозь мои кости, словно корни сквозь землю, ускоряя процесс лечения.
Старик шевельнулся с преувеличенной медлительностью очнувшегося от забытья усталого человека и крякнул, как скрипучее дерево. Трость соскользнула с его колен и ударилась бронзовым набалдашником о кафельный пол. Гибсон не стал поднимать ее, а подался вперед с выражением лица, которое можно было бы назвать волнением, не будь он схоластом.
– Ты очнулся, – сказал мой учитель.
Я хотел пожать плечами, но из-за этого проклятое приспособление на груди и предплечье натянулось, и мне удалось лишь выдохнуть сквозь зубы:
– Да.
– Во имя Земли, зачем ты отправился в город совсем один?
Его голос не казался сердитым. Схоласт никогда не сердится. Он первым делом учится подавлять эмоции ради возвеличивания стоического разума над человеческими порывами. И все же… все же я видел тревогу в его серых затуманенных глазах и в морщинках по углам тонкого, как лист бумаги, рта. Как долго он просидел здесь, сгорбившись в кресле?
Я шумно вдохнул и вместо ответа пробормотал:
– Как долго?
Но неразборчиво, невнятно. Высокий старик с кряхтением наклонился и подобрал упавшую трость.
– Около пяти дней. Тебя принесли уже почти мертвым. Первые сутки ты провел между жизнью и смертью, пока Тор Альма восстанавливала поврежденные мозговые ткани.
– Поврежденные? – Я невольно нахмурил брови.
Гибсон слегка улыбнулся:
– Никто не заметит разницы.
– Это шутка?
Старик посмотрел на меня и произнес:
– Альма сказала, что ты должен полностью поправиться. Она знает свое дело.
Я махнул здоровой рукой, натянув ремни. Казалось, какой-то извращенный хирург набил мою голову ватой и промыл чистым спиртом – настолько легкой она сейчас была, и только веки моргали.
– Лучше б я умер, – вздохнул я, падая затылком на подушку.
Схоласт, приподняв нависшие брови, скользнул взглядом по моему лицу:
– Не говори так больше, – и посмотрел мимо меня на узкое окно, выходившее к морю.
– Вы же знаете, что я не это имел в виду, – оправдался я.
– Знаю, – кивнул он, обхватив длинными узловатыми пальцами ручку трости.
Я снова попробовал шевельнуться, но Гибсон опустил руку мне на плечо:
– Лежи спокойно, молодой мастер.
Не послушав его, я попытался сесть, но от боли, вспыхнувшей белым пятном перед глазами, потерял сознание.
Когда я пришел в себя, Гибсон все еще сидел рядом, прикрыв веки и что-то мурлыча себе под нос. Должно быть, мое дыхание изменилось, потому что старик открыл один глаз, словно сова, на которую был очень похож.
– Я же велел тебе лежать спокойно, да или нет?
– Надолго я отключился?
– Всего на пару часов. Твоя мать обрадуется, когда узнает, что ты снова среди живых.
– Обрадуется? – переспросил я, чувствуя себя уверенней и отчасти даже бодрее.
Я оглядел комнату, двигая на этот раз одними глазами, чтобы не повторить прежней ошибки, и поинтересовался:
– Здесь есть вода?
С хирургической осторожностью схоласт встал, прислонил трость к креслу и, шаркая ногами, подошел к буфету. Взяв с серебряного подноса стакан холодной воды, он опустил туда соломинку и протянул к моим губам.
– Скажите, Гибсон, если мать обо мне так заботится, тогда где же она?
Вода показалась мне вкуснее лучших отцовских вин. Я уже знал, что услышу в ответ, но продолжал:
– Я ее не вижу.
Лицо Гибсона превратилось в тонкую маску, скрывающую боль.
– Леди Лилиана все еще в своем летнем дворце в Аспиде.
Я произнес слабое «ох», скорее просто выдох, чем сьельсинское слово, обозначающее «да». Аспида, с ее садами и чистыми прудами. Я подумал о покоях матери, наполненных слугами и женщинами.
– Мне тоже хотелось бы, чтобы она была здесь, – сказал Гибсон, потирая глаза.
В нем чувствовалась глубокая усталость, словно он просидел здесь все эти дни.
«Пять дней, – напомнил я себе. – Слишком много».
– Ради тебя она должна быть здесь, – добавил он.
Я сдвинул брови. Не его дело решать, как должна поступить моя мать. Но это был Гибсон, и поэтому я не стал пререкаться и сменил тему:
– Насколько все плохо?
– У тебя полностью раздроблена правая рука, сломаны пять ребер и серьезно повреждены печень, поджелудочная железа и почки. – Гибсон недовольно поморщился и расправил свою одежду. – И нельзя сказать ничего определенного о травме головы. Это нужно выяснять постепенно, иначе ты опять все испортишь.
Слабо кивнув, я откинулся на подушки, и глаза сами собой начали закрываться.
– Что со мной случилось?
– Ты ничего не помнишь? – нахмурился схоласт. – На тебя напали. Какие-то подонки из складского района. Мы проверили записи камер наблюдения и вычислили их, – он указал подбородком на стол, – префектами руководил Эрдиан. Они нашли твое кольцо.
Я проследил за его взглядом. Вот он – мой перстень-печать с лазерной гравировкой дьявола на оправе, лежит в куче странных медицинских инструментов. И терминал рядом с ним.
– Вижу, – пробормотал я и приподнял голову, чтобы выпить еще воды.
Странно, что, когда вода не особенно нам нужна, она кажется безвкусной, как воздух. Мы не замечаем ее вкуса, ее превосходного вкуса, пока не начнем страдать от жажды.
– Их убили? Всех троих?
Гибсон лишь кивнул в ответ.
– Сэр Робан вовремя нашел тебя. И принес назад. Вместе с твоим лейтенантом.
– С Кирой?
Забыв об осторожности, я снова попытался сесть и тут же пожалел об этом – боль пронзила меня.
Гибсон затих, и на мгновение мне показалось, что он сам упадет в обморок, словно нарколептик, сраженный глубочайшей усталостью. Но когда боль успокоилась, я увидел, что он открыл глаза и наблюдает за мной.
– В чем дело? – спросил я и поморщился, неловко повернувшись и дернув корректирующее устройство, которое Тор Альма закрепила на моих ребрах.
Схоласт вздохнул, поправляя манжету длинного рукава:
– Твой отец хочет видеть тебя, как только ты будешь в состоянии.
– Скажите ему, пусть приходит, – машинально огрызнулся я.
Это было очень обидно. Ни родителей, ни Криспина рядом со мной. Только Гибсон, мой наставник. Мой друг.
Слабая улыбка едва затеплилась на его морщинистом лице, и он похлопал меня по плечу покрытой пятнами рукой.
– Ты же знаешь, Адриан, твой отец – очень занятой человек.
– Меня пытались убить! – Я показал на повязку вокруг ребер. – Думаете, он не мог найти время, чтобы проведать меня? Он вообще приходил? Хотя бы раз? А мать?
– Леди Лилиана не соизволила это сделать, нет. – Гибсон шумно втянул воздух. – Она велела уведомить ее, если тебе станет хуже. Что касается твоего отца… то…
Это все, что мне нужно было услышать.
– …То он очень занятой человек, – закончил я его фразу.
Слова были пустыми и хрупкими, словно ударопрочное стекло, пробитое пулей, осколки которого не осыпались лишь до тех пор, пока кто-нибудь их не потревожит.
– Твой отец… просил тебя подумать, как твои повреждения отразятся на репутации вашего дома.
Я навсегда запомнил, как Гибсон отвел взгляд, произнося эти слова, запомнил и то, какую боль они мне причинили.
Потрясенный, я зажмурился, стараясь сдержать подступившие слезы. Одно дело – понимать рассудком, что родители не любят тебя, и совсем другое – почувствовать это.
– Он велел вам так сказать?
Но ответа не последовало, что лишь подтвердило мою догадку. Посмотрев на Гибсона еще раз, я поразился тому, каким усталым он выглядит. Под серыми глазами старика появились темные круги, а между пышными бакенбардами проступил тонкий пунктир щетины. Я подумал, что этот человек просидел в кресле рядом со мной почти пять дней, все то время, пока я не приходил в сознание. В каком-то смысле у меня все-таки был отец, но его маску никогда не повесят под Куполом изящной резьбы.
– Вам нужно поспать, Гибсон.
– Да, теперь можно, когда я знаю, что с тобой все хорошо.
Схоласт забрал у меня воду и поставил на стол, рядом с моими вещами и медицинскими инструментами.
– Как можно скорее поговори с отцом.
– Гибсон… – Я ухватился здоровой рукой за его манжету; ремни натянулись, пальцы ослабели и онемели. – Он все отдаст Криспину.
Учитель посмотрел на меня безжизненными, словно покрытый мхом камень, глазами:
– Что он отдаст Криспину?
Не опасаясь видеокамер, микрофонов и всего прочего, спрятанного в комнате, я описал в воздухе круг ладонью и поморщился:
– Все.
Гибсон задумчиво постучал тростью по полу:
– Он еще не назвал наследника.
– Но разве он не сделал что-то вроде представления? После Колоссо.
Я чувствовал, что прав, и наверняка сжал бы руки, если бы одна из них не была заключена в рукавицу.
– Ничего похожего. – Гибсон снова постучал тростью. – После нападения на тебя и выхода твоего брата на Колоссо – а это, насколько я понимаю, было ужасно – у него не нашлось времени сказать что-то еще. Плебеи пришли в восторг от твоего брата. Я слышал, что Криспин был чуть ли не… галантным.
– Галантным? – Я едва не рассмеялся и почувствовал внезапное желание сплюнуть на пол. – Во имя Черной Земли, Гибсон, Криспин – настоящий маньяк! Да отвяжите же, черт возьми, мою левую руку, чтобы я мог пить самостоятельно!
Учитель исполнил просьбу и протянул мне стакан. Чувствительность вернулась к пальцам, и я обхватил тяжелый прозрачный пластик. Прыгающий дьявол Марло на стене словно бы усмехался, глядя на меня, и я сжал стакан с такой силой, что тот затрещал.
– Он знал! Он слышал, что сказал отец!
– А что сказал твой отец? – спросил Гибсон, наклонив трость.
Я поведал ему и о моем провале на переговорах с факционарием гильдии, и о совещании – обо всем. На мгновение я закрыл глаза и, наверное, уже в сотый раз уронил голову на пуховую подушку. А затем задал вопрос, который больше всего меня тревожил, решив, что так будет лучше, чем позволить ему и дальше терзать душу.
– Что они теперь со мной сделают?
Гибсон ответил с удивительной для такого вопроса твердостью и спокойствием, тем самым напомнив мне, что он схоласт, обученный придерживаться логики в любых обстоятельствах:
– Об этом не было объявлено. Твой отец не называл тебя своим наследником, и если дело обстоит так, как ты говоришь, то никаких юридических трудностей не возникнет. А простолюдины охотней примут Криспина, как я уже говорил. Во всяком случае, поначалу.
– Посмотрим, надолго ли.
– Адриан, – Гибсон положил легкую, как бумага, руку мне на плечо, – твой отец всегда считал тебя слишком добрым. Слишком мягким, чтобы править людьми.
– Это все из-за представительницы Гильдии шахтеров…
Я поставил стакан на подоконник у изголовья кровати и постарался перевернуться на бок.
– Нет, не из-за нее, – возразил Гибсон, опустился в кресло и откинулся на спинку; его взгляд опять соскользнул с моего лица к высокому окну. – Твой отец – хищник, Адриан. Самый настоящий хищник. И он убежден, что все лорды должны быть такими.
Я сел и скривился от боли в боку, прижав руку к медицинскому устройству.
– На этих рудниках умирают люди. Радиация, Гибсон…
Наставник, казалось, не слышал меня и продолжал говорить, не повышая голоса, – приглушенным шепотом, похожим на шорох ветра в источенных временем скалах.
– Он, твой отец, считает, что власть должна быть жесткой.
Внезапно в его тоне проявилась требовательность педагога:
– Адриан, назови мне восемь видов повиновения.
Я начал перечислять:
– Повиновение из страха перед болью. Повиновение из прочих страхов. Повиновение из любви к личности иерарха. Повиновение из преданности трону иерарха. Повиновение из уважения к законам, людским и божественным. Повиновение из благочестия. Повиновение из жалости. Повиновение из почитания.
– Какое из них самое простое?
Я моргнул, поскольку ожидал более пугающего вопроса.
– Из страха перед болью.
Только это ему и было нужно, чтобы я почувствовал весомость сказанного.
– Закон рыб, – улыбнулся Гибсон. – Совершенно верно. Так правит твой отец, и Криспин будет править так же. Вот почему отец доверяет ему больше, чем тебе. Понимаешь? Он делает тебе комплимент, хотя сам не догадывается об этом.
Не найдя, что ответить, я с негодованием отвернулся. Все это было нехорошо. Неправильно.
– Так нельзя управлять людьми.
– Все, чего хочет твой отец, – это давить. Получить от этих рудников как можно больше, чтобы купить у Имперской канцелярии титул барона и возвысить свой род над домами других пэров.
– Но зачем? – пробормотал я, чувствуя, как усиливается в боку тупая, обдающая жаром боль. – Еще больше руды и сервов, чтобы добывать ее. Еще больше того же самого…
Голос Гибсона внезапно изменился, словно звучал теперь издалека:
– Когда-то все лорды думали так же, как твой отец, считая ресурсы лишь топливом для продвижения к цели. Они погубили и себя, и саму Землю. Бессердечие твоего отца оправдано лишь тем, что он может найти другой мир, когда этот будет истощен.
Пока он говорил, в глазах у меня потемнело, и я сумел сказать только:
– Это не оправдание.
Схоласт похлопал меня по плечу:
– В этом-то и разница между вами.
Если я и собирался ответить, то не успел. Темнота накрыла меня, высыпаясь, как песок.
В моем сне я шел в одиночестве под узкой аркой, отделяющей от кладбища мавзолей, в котором покоился прах моих предков. Сколько раз я оказывался здесь во сне, хотя наяву побывал лишь однажды? Когда хоронили мать моего отца леди Фуксию, я был еще маленьким мальчиком. Я плохо знал ее, но впервые в жизни видел покойника. Впервые встретился со смертью. Этот запах, эти воспоминания навсегда остались со мной. Они преследовали меня повсюду, и часто, став свидетелем чьей-либо смерти, я вспоминал этот приторный запах мирра, дым от свеч с ладаном, гудение капелланов и Эусебию, спускавшуюся во главе погребальной процессии по гулким ступеням нашего некрополя. В моем детском восприятии отложилось не то, что умерла моя бабушка, а скорее то, что нас посетила смерть. И поэтому каждый ее следующий визит вызывал в моей памяти ту процессию и те ступеньки, уходившие под землю.
В моем сне отец шел сразу за приором, неся в руках прах бабушки, а мы, его семья, шагали следом с погребальными урнами. В моей урне были глаза покойной, плавающие в голубой жидкости, у матери – ее сердце, у дяди Луциана, погибшего семь лет назад из-за крушения флайера, – мозг. Черный, как сама темнота, саван накрывал огромную статую бабушки, поднимающуюся от неровного пола среди сталактитов. Я слушал, как капала вода с каменного потолка, падая в лужи, гладкие, как зеркало. Когда я сорвал этот покров, под ним оказалась статуя моего отца, а вовсе не бабушки. И она была живая, на меня смотрели глаза, похожие на умирающие звезды. Я выронил урну, и она разбилась о пол пещеры.
Каменные руки статуи схватили меня и подняли в воздух. Пещера исчезла, превратившись в дым и темноту, и только красные глаза призрака моего отца никуда не делись. Я вырвался из его рук и бросился через невидимый портал, окруженный масками тридцати одного лорда Марло, тускло-белыми в бесконечном мраке. Словно ныряльщик в холодной давящей глубине, я задохнулся и потерял ориентацию. Ужас когтями вцепился в меня, и я проснулся, как мне показалось, – проснулся целым и невредимым. Гибсон все еще стоял здесь, высокий, каким никогда не был в моей памяти. Сутулая спина выпрямлена, волосы приведены почти в идеальный порядок, а взгляд острый, словно скальпель.
Я с легкостью испортил эту картину, отвлекшись на ноздри моего наставника, разрезанные в знак совершенного им преступления.
Иногда я думаю, что память подводит меня, затерявшись в столетиях, прошедших с моей юности. Время от времени гадаю, не перекрывают ли более поздние воспоминания те первые кошмары. Но даже если мне опять пригрозят отрубить за это голову, я без колебаний готов поклясться, что именно так все и было: я видел увечья Гибсона еще до того, как ему их нанесли.
Я состарился и снова помолодел, прежде чем смог осознать все это.