Глава 18. Сладкий плод чертополоха

Отец Дамиано Руджеро ворвался на страницы этой повести непрошенным и успел наворотить немало такого, что не могло не оттолкнуть от него сердца читателей. Но я хочу пролистать его жизнь на много лет назад, чтобы дать этому суровому и по-своему жестокому человеку право быть если не иначе оцененным, то лучше понятым.

Руджеро, носивший тогда нехитрое имя Пио, рано осиротел. Его родителей быстро и безжалостно сгубила эпидемия какой-то свирепой хвори. Ребенка же зубцы того страшного гребня пропустили, и семилетний мальчик оказался в сиротском приюте при монастыре близ Бергамо. Если о столь печальном детстве можно так сказать, то Пио повезло: обителью заправлял аббат прогрессивных взглядов, убежденный, что все беды мира от невежества, а потому детей надобно не лишь кормить, но и обучать грамоте, а затем пристраивать к ремеслам.

Сразу оценив странный цвет глаз ребенка, настоятель крепко задумался. Всем известно, что люди с разными глазами – ублюдки Сатаны, и от них не приходится ждать ничего, кроме несчастий. Однако мальчик имел глаза лишь разных оттенков одного цвета… И аббат, вовсе не лишенный здравого смысла, рассудил, что Сатана попытался вмешаться, однако, несомненно, был посрамлен Господом, а посему разнокарие глаза сироты – скорее знак Божьего величия. Для подтверждения своей правоты аббат без промедлений окрестил воспитанника новым именем Дамиано, что означает «усмиренный».

Характером Дамиано отличался трудным, не робел ни наставников, ни розог, был неуемно перечлив, пререкался с учителями по любому поводу и часто сидел под замком на хлебе и воде для вразумления. Но при этом был отчаянно любопытен, на редкость понятлив, и потому преуспевал в учении, заметно обходя прочих приютских питомцев.

Настоятель, человек суровый, но добросовестный, всерьез приглядывался к отроку. Ему нечасто попадались способные ученики, зато строптивцев он повидал вволю и отменно знал, что даже самые отборные ростки разума легко заглушаются бурьяном дурного нрава. А посему он без колебаний обратил отрока к церковной стезе, надеясь, что служение Господу разовьет в мальчике лучшие качества.

Руджеро охотно облачился в монашеский хабит – святая мать католическая церковь обещала ему не только надежное будущее, но и открывала доступ к областям науки, недосягаемым для большинства простых смертных. Однако, несмотря на горячие надежды настоятеля, юный новициат9 не обрел в лоне церкви ни покоя, ни просветления.

Первые годы послушания стали для Руджеро адом. Нет, секли его не чаще прежнего. И черствым ломтем хлеба вполне можно было насытиться, вдоволь запив его холодной водой из монастырского колодца. Но как было мириться с другим?..

Пока прочие монахи истово вчитывались в непреложные догматы, изрекаемые Священным Писанием, черпая в них силу и веру, Дамиано изнемогал от страха и терзался тягостными сомнениями. Библия не утешала юношу, не желала дарить благость… Библия лгала.

Руджеро читал, перечитывал, думал и вдумывался – но с пожелтевших страниц на него глядела ложь, и новициат простирался на полу кельи, молился, давясь слезами, каялся в скудоумии, изнывал от стыда и выпрашивал у небес прощения и разъяснений. Дыхание заходилось от страшного слова «еретик», а ответы все не приходили.

Дамиано не верил.

Зимой он разглядывал снежинки, оседавшие на черный рукав рясы, и упивался их совершенной ошеломляющей красотой. Летом, затаив дыхание, любовался хрупким разноцветьем крыльев бабочек, поражаясь чистоте ярких красок. Он подолгу сжимал и разжимал пальцы, наблюдая за безупречными движениями мышц и сухожилий, что позволяли ему тончайшим пером выписывать мелкие готические буквицы. Он кормил в монастырском дворе голубей, засматривая в умные оранжевые птичьи глаза, восхищаясь перламутром крохотных перышек на гладких шеях.

И не верил. Не верил, что эту мудрую красу, эту непогрешимую точность могла создать та мелочная, тщеславная, мстительная личность, что так превозносилась в Библии…

Как мог Он, наделивший тело женщины тайным умением порождения нового человека, запросто истребить в каждой египетской семье по ребенку? Он ли после этого был вправе твердить «не убий»?

Как мог Он поощрять тех, кого Библия звала праведниками, развратничать со служанками, а потом выгонять их из дома вместе с прижитыми отпрысками лишь потому, что законная жена понесла? Не Он ли завещал, «не прелюбодействуй»?

Как мог Он ожесточать сердца и толкать людей на гнуснейшие злодеяния, лишь чтобы доказать им впоследствии свое могущество?

Почему Он равнодушно следит за тем, как армии в его честь жгут города, а тысячи людей истребляют себе подобных, но зато бдительно придирается к соблюдению поста?

А как насчет цепочки «грех-покаяние-грех-покаяние»? Почему спасение души так напоминало гроссбух лавочника?

Эти деяния слишком отчетливо пахли сугубо человеческими слабостями и прихотями. И Дамиано разуверился в Священном Писании.

Юношеский пыл поначалу заставлял его искать ответы на эти тяжкие вопросы у отцов-наставников. Но церковь никогда не поощряла излишней любознательности. Вспомните, что именно с этого пагубного свойства праматери Евы и начались все беды человечества.

Теперь Руджеро усмиряли уже не на отроческий лад. Его били плетьми для очищения духа болью, накладывали многодневные епитимьи, морили голодом и грозили отлучением от церкви. Но колючие семена сомнений, подобно чертополоху, не нуждались в орошении и уходе. Они заполоняли душу Дамиано все быстрее и вскоре расцвели пышным цветом на почве, щедро удобренной кровью, по́том и слезами.

К двадцати пяти годам уже принявший обеты молодой монах окончательно превратился в закоренелого вольнодумца.

Однако наука пошла впрок. Руджеро более не делал свои идеи общим достоянием, смиренно каялся на исповедях в греховных искусах, воздевал руки в притворном отчаянии, а потом в тишине своей кельи предавался совершенно иным размышлениям.

Незаметно для себя Руджеро собрал воедино то, что знал об устройстве мира, о его законах и о расхождении этих законов с людскими правилами. И думы эти выковали в монахе другую веру, его собственную. Веру в Бога доброго и надежного, строгого и справедливого, что умел отличать пустую жестокость от воздаяния, а ошибку от шельмовства, что никогда не ждал раболепного поклонения, а потому не нуждался ни в святых книгах, ни в пышных храмах, ни в сложных обрядах.

Руджеро истово верил и так же истово молился. Но молитвы эти были совсем не похожи на те, каким его учили с детских лет.

Годы шли, и до Италии все гуще доносился чад костров Святой Инквизиции, разожженных твердой рукой Томасо де Торквемады. Пусть Инквизиция здесь еще не успела пустить корни так глубоко, как в Испании, но Дамиано Руджеро знал, как плотны тонкие сети церковной судебной системы, как огромны ее власть и влияние, и принял важное решение. Он не собирался становиться мучеником веры. Не видел смысла в пустых потугах убедить кого-то в своей правоте, которые неминуемо закончатся казнью. Он твердо знал, что ему нужны власть и свобода. И мятежный монах вступил в ряды борцов с ересью.

Руджеро был умен и характером обладал твердым. Истовыми молитвами, лютыми самоистязаниями, горячими исповедями он убедил святых отцов в том, что истинная вера искоренила в нем скверну вольнодумства. Патриарх же всегда привечал тех, кто сумел устоять перед соблазном и утвердиться на прямой дороге. Вскоре рукоположенный отец Руджеро, несмотря на молодость, был хорошо известен в церковных кругах Миланского герцогства и даже приобрел некоторый вес, как человек твердых убеждений и великолепного умения вести допрос.

Чего искал Руджеро, к чему стремился? Он не любил пыток и, справедливости ради, замечу, что допросы снимал тщательно и непредвзято. Он не жаждал непременно уличить человека в преступлении, вел с арестованными длинные разговоры, пытаясь докопаться до сути. Доминиканец едва ли признался бы в этом вслух, но именно среди еретиков, безбожников и иноверцев он надеялся найти единомышленников…

Духовное одиночество тяготило его, человеческая трусость и корысть, легко толкавшая людей на пустую клевету, вызывала омерзение. Люди – то приземленные и ограниченные, то фанатически цепляющиеся за мракобесные суеверия, то откровенно козыряющие лицемерным благочестием, все больше отталкивали Руджеро.

Доминиканец не хотел признаваться себе, что запутался. Что потерял очертания своей цели и уже не помнил, надеется ли он донести до кого-то веру в иного Господа, очищенную от вековых наветов, или же хочет, чтоб его попросту оставили в покое с его собственной религией.


Руджеро


Он молился – то отчаянно, то требовательно, то горько, то смиренно. Он не боялся Господа – в его преклонении не было места страху, Руджеро был твердо убежден в умении Всевышнего слышать его и понимать.

И Господь улыбнулся своему строптивому слуге, послав ему человека, навсегда изменившего его жизнь. Одним ярким зимним днем Руджеро был зван к обеду некой эксцентричной особой: герцогиней Фонци, посетившей Бергамо по делам…

***

Парализованная герцогиня Фонци редко покидала свой особняк, наводивший на обывателей почти суеверный страх, будто логово таинственной твари. Она с трудом цедила слова сквозь слегка перекошенные губы, в особо тяжелые дни вообще не могла говорить, и объясниться с нею умел лишь бессменный и преданный доктор Бениньо, разработавший целую систему знаков.

И мало кто мог бы поверить, что эта хрупкая развалина, внушавшая жалость и содрогание, когда-то была одной из самых необычных и влиятельных женщин своего времени. Впрочем, влияния герцогиня не утратила, по-прежнему крепко держа вожжи, но теперь, увы, чужими руками…

…Бернардо Контелло, седьмой герцог Фонци, был человеком суровым, деловым и совершенно несентиментальным. Унаследовав огромное состояние, он преумножил его почти вчетверо и вдохновенно заправлял обширными землями, флотилией торговых судов и еще множеством прибыльных предприятий. Некоторые аристократы пытались презирать Фонци за торгашеские замашки, недостойные настоящего дворянина, но тот лишь усмехался, глядя на разоренных соседей с вершины своей золотой горы.

Нетрудно понять, что человеку такого склада было вовсе не до амуров, и женитьбу герцог воспринимал, как досадный, хоть и необходимый шаг: титулу и состоянию был нужен наследник. Ведомый этим резоном, герцог, уже шагнувший за порог сорокалетия, взял в жены девицу из благородной, но совершенно обнищавшей семьи. Он нимало не скрывал своих намерений и сообщил, что полностью обеспечит немногочисленную родню жены, самой же будущей герцогине не будет чинить никаких неудобств, ожидая от нее выполнения лишь одного условия: рождения сына. Девица, ошеломленная шансом выбраться из бедности, согласилась незамедлительно.

Но с судьбой договориться оказалось сложнее. Несмотря на все усилия, выносить дитя герцогине не удавалось. После двух выкидышей врачи осторожно предупредили, что новая попытка может стать для ее сиятельства роковой. Но герцог был непреклонен, сообщив жене, что в случае невыполнения обещания ей придется смириться с появлением в доме бастарда, благо найти в провинции здоровую миловидную девицу на роль племенной кобылы труда не составит. Супруга, бледная, изможденная и исплаканная, бросилась герцогу в ноги… Два месяца спустя герцогиня снова понесла. Ее оберегали, как хрустальную статуэтку, двое лекарей жили прямо в поместье, не отлучаясь ни на день. Беременность удалось сохранить, а ненастной осенней ночью ее сиятельство умерла родами, произведя на свет крохотную хилую девочку.

Когда врач, мрачный и порядком напуганный, протянул герцогу слабо пищащий сверток, тот взял его в руки и почти десять минут молчал, неотрывно глядя в складки полотна. А потом небрежно всучил дочь служанке со словами:

– Нанять кормилицу. За всеми расходами к казначею. И следите, чтоб не мешала хныканьем.

Так пришла в мир Лазария Бернарда Контелло, восьмая герцогиня Фонци.

Первые семь лет ее жизни прошли непримечательно: почти всех детей в богатых семьях растили кормилицы и служанки. Но секреты похожи на яйца: скорлупа у них хрупкая и в свой срок трескается. А потому Лазария рано узнала, отчего почти не видит отца, а при редких встречах тот едва ли узнает ее, равнодушно скользя по ее лицу взглядом.

Но герцогу пришлось запомнить и лицо дочери, и ее имя, когда крохотная девочка с измятом платье явилась к нему в кабинет. Он едва успел вопросительно-раздраженно поднять брови и потянуться к колокольчику, как Лазария подошла вплотную к столу и не по-детски жестко заявила:

– Я знаю, почему вы меня не любите. Вы хотели сына. Так вот. Я буду сыном.

Герцог помолчал. Опустил брови, убрал руку от колокольчика. Снова, как в тот, первый день долго смотрел в лицо дочери. А потом вдруг усмехнулся и так же жестко ответил.

– Что ж, попробуй.

…Но она не стала пробовать. Она просто стала. Пока ее сверстниц пестовали учителя танцев и игры на лютне, к Лазарии ездили преподаватели математики и философии. Прислуга только и успела, что поахать над барской причудой, как девочке наняли учителей верховой езды и фехтования. Няня Лазарии, потрясенная происходящим, молилась, чтоб господская блажь скорее прошла, и дитя оставили в покое. Но герцог и не думал ослаблять вожжи: начав эту странную игру то ли из любопытства, то ли назидания ради, он неожиданно увлекся ею.

Загрузка...