Глава 10. Лоскуты памяти

Сон не шел. Еще по дороге в тратторию Пеппо был уверен, что заснет, едва опустив голову. Но вот уже бронзовый гул отбивал глухие часы после полуночи, а подросток все так же лежал без сна на тощем тюфяке, рассеянно прислушиваясь к хлопотам мышей под половицами и жалобному потрескиванию, которым старый дом сетовал на годы и изнуряющую сырость.

Сложные вопросы и странные открытия того дня решено было оставить до завтра. Как ни жгли Пеппо обрывки услышанных разговоров, он понимал: наутро пережитое потрясение уляжется, и тогда рассказ его прозвучит не в пример толковее. Убедившись, что погоня обошлась без особых увечий, Годелот не упустил случая заново попенять другу на безрассудство и погасил свечу.

Минуты утекали во мрак. Пеппо старался не ворочаться, зная, как чутко спит кирасир, и не желая его будить. Обычно подобная предупредительность была не в его духе, но сегодня тетивщик чувствовал себя вдвойне виноватым…

Поначалу мысли путались и разбегались, теснясь, отталкивая друг друга и назойливо мельтеша. Воспоминания о потрескивающем факеле у самого лица, о беге в никуда, о теплых каплях, брызнувших на ладонь из-под лезвия, вспенили удушливую волну страха, что всегда настигает того, кто недавно избежал смертельной опасности. И тут же ужас обратился пьянящим злорадным восторгом. Он захлестывал Пеппо каждый раз, когда ему удавалось одержать верх над превосходящим по силе противником. Ничто не могло сравниться с упоительным чувством победы над теми, кто презрительно смотрел в его слепые глаза.

Но сильные чувства быстро опадают в душе, и вскоре Пеппо уже размышлял о своих недавних мытарствах в поиске верной дороги к траттории. Нужно немедля изучать этот коварный город… Так же, как несколько лет назад он осваивал Тревизо. Выяснить очертания Большого канала, запомнить главные площади и приметные здания, вроде церквей и дворцов, методично разобраться в устройстве каждого района. Господи, это займет целую вечность. Венеция огромна… Но ничего. Ничего, теперь с ним Годелот, а он непременно поможет, даже если Пеппо будет отказываться от его помощи со всем жаром своей идиотской гордости. Именно она, эта самая гордость, легла в основу многих качеств и умений, сделавших Пеппо тем, кем он был. И именно она послужила причиной многих его несчастий.

Пеппо вздохнул и распустил шнуровку рубашки – жаркая ночь застилала город густым туманом, слишком тяжелым, чтоб подниматься к небу, и сонно волочащим белесые клубы вдоль нижних этажей. Все же бессонница – сущее наказание. В тишине ночи некуда деваться от собственных мыслей, и из-под самых потаенных камней души выползают те самые демоны, которых днем старательно загоняешь поглубже и не слышишь их вкрадчивого шепота.

Пеппо никогда не забывал о своей слепоте, что бы ни демонстрировали окружающим его независимо развернутые плечи и нахальная улыбка. Чем старше Пеппо становился, тем легче ему жилось с этой слепотой, и тем труднее с ней было мириться. Конечно, он привык к ней. Он никогда не умрет от голода и без колебаний плюнет в рожу каждому, кто усомнится в его способности перейти через Каналаццо по перилам моста.

Но что за радость от бесконечного выживания? Пеппо хотелось жить… Жить по-настоящему. И это жгучее желание безжалостно напоминало ему, что даже его умные руки годны к обучению далеко не всякому ремеслу. Что множество книг, о которых так захватывающе рассказывает Годелот, так и останется навсегда закрыто для него. И что едва ли найдется девушка, которая согласится доверить свою судьбу тому, кто даже не видит ее лица. Впрочем, последнее занимало Пеппо меньше всего, поскольку он вовсе не обольщался на свой счет. В конце концов, узор рубцов от плетей, жесткая вороная грива ниже лопаток и мертвые глаза кого угодно сделают упырем, даже если не брать в расчет нищету.

Без сомнения, в своем одиночестве Пеппо был виноват сам. Раньше этому легко было найти сотню оправданий, но после яростной речи Годелота в трактире Пикколы лукавить с самим собой стало как-то малодушно. Гордость, оборонявшая его прочным щитом от насмешек, незаметно превратилась в доспех, непроницаемый и для дружелюбных взглядов. Любую попытку сближения Пеппо неизменно воспринимал, как стремление отыскать в его броне уязвимые места и затем побольнее в них пнуть. А ведь не у всех он вызывал тот нелепый суеверный страх, что заставлял одних избегать его, а других – навязывать ему свое мнимое превосходство.

Воспоминания захлестнули его невесомой паутиной, живые, полные звуков и ощущений… Будто только вчера он сидел за станком в мастерской Винченцо. Жарко, в очаге ревет огонь, кто-то жалобно бранится, поранив руку щипцами, кто-то фальшиво насвистывает. В мастерской всегда шумно, но сейчас, когда хозяин отлучился по торговым делам, здесь вовсе сущий улей. Кто-то торопливо семенит к двери – пока Винченцо нет, самое время заморить червячка.

А вот легкие, крадущиеся шаги. Это Игнацио – худой, щуплый мальчуган, режущий кожу для изготовления ножен. Тише него ходит только сам Пеппо. Но если тетивщиком движет привычная осторожность карманного вора, то Игнацио просто боится всех и каждого. Он застенчив, неловок, он отпрыск большой крестьянской семьи, и в городе ему страшно и непривычно.

Следом громыхают деревянные башмаки – это Венусто, дюжий здоровяк, подручный шлифовальщика и дальний родственник хозяина, отчего пребывает в уверенности, что все прочие рабочие мастерской находятся у него в подчинении.

Башмаки настигают семенящую поступь Игнацио, и Венусто произносит в своей тягуче-ленивой манере:

– Обедать пора. Подсоби-ка на хлеб насущный.

Он не насмехается и не угрожает. Он говорит совершенно безразлично, уверенный в своем праве.

В ответ раздается нервный звук, словно Игнацио пытается проглотить желудь:

– Ты… да ты что же… у меня самого в обрез…

Венусто же роняет таким же равнодушным тоном:

– Да много ли тебе, опарышу, надо.

И тут же слышится треск разрываемого полотна, звонкий цокот монет по полу и рваный визг Игнацио:

– Ты что же! Я ж едва жалованье получил! Я хозяину…

Визг обрывает глухой тычок – от пинка Венусто Игнацио по инерции отлетает в угол к Пеппо и машинально хватается за его плечо, чтоб не упасть. Но неуживчивого тетивщика мальчик боится не меньше и тут же отдергивает руку, словно Пеппо вот-вот щелкнет клыками. А Венусто в три шага настигает мальчишку, хватает сзади за шею и впечатывает головой в стену.

– Хозяину он пожалится… ишь, крысье семя, – слышит Пеппо вперемежку со звуками ударов и истошным плачем.

– Венусто!.. Хватит!.. Не надо!.. Прости!..

Тетивщик старается никогда не встревать в ссоры, вспыхивающие в мастерской, поскольку ему уже не раз крепко доставалось, а поврежденная в драке рука может стоить ему заработка. Но сейчас он слышит отрывистые крики Игнацио, а воздух в углу сгущается от осязаемого лютого страха. Пеппо стискивает зубы и встает:

– Оставь его, – холодно бросает он, – а если на жратву не хватает – на паперти места полно, там подадут.

– Чего? – забыв о равнодушии, Венусто тянет это с непритворным изумлением, будто с ним заговорила ножка табурета, – а тебя кто спрашивал, шавка подзаборная?

– Меня-то? – Пеппо делает два шага вперед, чуть распахивая глаза. Он знает, как обескураживающе действует на многих его незрячий взгляд. В углу все еще всхлипывает Игнацио, а Венусто, уже забывший о мальчике, громко сопит, наливаясь свинцовым гневом:

– Пасть он открывает, слышь! – с той же ноткой удивления роняет он, – да ты, убогий, хоть пальцы-то мои разглядишь? – и Венусто подносит к лицу Пеппо широкую грязную пятерню.

– А чего мне их разглядывать? – вполголоса цедит тетивщик, вскидывает руку и с отвратительным хрустом выламывает два пальца Венусто наружу.

Дальше творится сущий ад. Венусто ревет от боли и рвется к обидчику. Прочие подмастерья, все побросав, висят на нем, оттаскивая от Пеппо, который, тоже войдя в раж, что-то рычит, вырывая локти из чьей-то хватки.

– Уймись, Пеппо, тебя высекут! – орет кто-то у самого уха.

Тетивщик высвобождает руки, тяжело переводя дыхание. Он уже осознает, во что ввязался, но отчего-то совсем не жалеет.

Да, его секут вечером, и Винченцо старается на совесть. Однако, против ожидания, в ответ на яростные расспросы хозяина все подмастерья молчат. Никто, оказывается, не видел, чтоб Пеппо ломал кому-то пальцы, все были очень заняты. Зато многие слышали, как Венусто упал и долго ругался.

После долгого и бесполезного расследования обозленный оружейник велит Венусто заткнуться, швыряет на пол плеть и уходит, хлопая дверью. А в понедельник Игнацио робко подходит к станку в углу:

– Пеппо… Тут вот, матушка моя испекла… попробуй, в общем… – и оставляет у тетивщика в руках сверток, упоительно пахнущий домашними лепешками. От неожиданности Пеппо широко улыбается, и непривычная эта улыбка отчего-то еще сильнее смущает Игнацио.

– Спасибо! – Это тетивщик говорит уже вслед удаляющимся шагам.

Глупо… После того случая Игнацио перестал бояться собственной тени. Он говорил тверже и ходил уверенней, но каждый раз, стоило кому-то затеять свару, Пеппо слышал, как мальчик отступает в его сторону, ища поддержки.

Что ему стоило быть чуть мягче, чуть приветливей с Игнацио? Ведь тот ничего не просил в обмен на робкие крохи своей вполне искренней симпатии. Но Пеппо не сумел. Побоялся, привычно юркнув в свой шипастый панцирь от протянутой к нему руки. А через два месяца Винченцо уволил парнишку. Тетивщик и сейчас еще помнил крепкое прощальное пожатие по-крестьянски широкой ладони. Все же так было лучше. Не имея друзей, некого терять…

Пеппо встряхнул головой, приподнимаясь на локтях, а отзвук последних мыслей все так же бился внутри, как эхо мячом прыгает в пещере, отскакивая от стен и потолка. «Некого терять…". Черт подери. Упоенный восторгом своего спасения, он упустил самое главное, что услышал этим роковым вечером. «О друге порадей»… «дурная кровь»… «на плаху»… Бессмыслица.

Тетивщик сел по-турецки, опершись спиной о стену. Если бы он полночи не предавался воспоминаниям, как старая дева у окошка, то уже давно сообразил бы, сколько необъяснимых нелепостей было в той вчерашней встрече… Оказывается, погоня, начавшаяся в лесу Кампано, не отстала от них. Стало быть, в графстве действительно случилась какая-то совсем темная история, если свидетелей так остервенело разыскивают. Но в Кампано были настоящие солдаты… Хотя это неважно. Куда непонятней другое: они говорили с Пеппо так, словно искали именно его. Его, не имеющего к графу Кампано ни малейшего отношения и не унесшего из разоренного замка даже оловянной пуговицы. Может, просто что-то перепутали? Но нет, непохоже. И что за странная фраза – «дурная кровь»? Хотя это наверное про его спектакль с чахоткой.

Пеппо тяжело вздохнул, чувствуя, как с каждой секундой все больше запутывается. Дурная кровь… Что вообще он знает о своей крови, столько лет не вспоминая свою погибшую семью? Его мать все звали Рика. Она любила вышивать и знала несметное множество сказок. У нее был мягкий голос и задумчивый взгляд… Она была ласковой, тихой и домовитой, и в последних воспоминаниях его тогда еще зрячих глаз навсегда сохранилась красивой, будто фея, как часто запоминают матерей рано осиротевшие дети. Память же об отце казалась Пеппо горстью осколков разбитого портрета. Каждый был мучительно ясен и знаком – но из них не складывалось цельного образа. Даже имя отца завалилось куда-то за подкладку разума.

Кто знает, какие еще важные воспоминания разлетелись вдребезги от того рокового удара, что не добил его одиннадцать лет назад? Что за тайны могли хранить его родители, жизнь которых совершенно неизвестна ему?

В замешательстве тетивщик потер лоб и тут же встрепенулся. Пусть он не знает о прежней жизни своей семьи, но он знает, какова была ее гибель. Он много лет гнал от себя те последние часы, когда глаза его еще были живы, сможет ли он теперь вспомнить их?

Койка вдруг стала казаться Пеппо неудобной, он вскочил и бесшумно метнулся к раскрытому окну, благо, в крохотной комнатенке для этого хватало двух шагов. Пылающий дом, чьи-то надрывные крики, плач… быть может, даже его собственный. Высокая черная фигура, трепещут на ветру длинные полы одежды, а низкий голос слегка гнусаво, нараспев читает что-то, только Пеппо не понимает слов. Священник? Не в этом ли разгадка? Его семью могли заподозрить в чернокнижии или колдовстве. А расправа над ведунами во все времена была короткой. Но даже если мать варила снадобья для любовных приворотов или гадала по звездам – кто мог столько лет таить злобу на давно умершую женщину? И уж совсем непонятно, при чем тут граф Кампано, во владениях которого он оказался по чистой случайности. И которого, если верить подслушанному в траттории разговору, тоже преследовали за богопротивные занятия…

Пеппо оперся руками о раму окна – он совершенно увяз. Одни догадки и совпадения, одно нелепей другого.

Где-то хлопнул ставень, выбросив в ночь визгливую брань, вскоре колокола на разные голоса возвестили, что утро приблизилось на час. А Пеппо все так же стоял, мысленно перебирая события последних дней, ища в них нечто, упущенное прежде, могущее связать воедино ничем доселе не связанные куски головоломки.

У противоположной стены негромко пробормотал что-то Годелот – его и во сне не отпускали какие-то заботы. Пеппо машинально обернулся. Поколебался несколько секунд, а потом быстрым толчком смахнул со стола подсвечник. Кусок олова громко грянулся об пол, и шотландец с руганью взвился с койки.

– Черт… – в комнате было тихо и темно, лишь на фоне узкого окна выделялся силуэт Пеппо.

– Прости, дружище, я на стол наткнулся, – в извиняющемся голосе слышалась легкая нетерпеливая нотка, и Годелот скептически поднял брови. В другой раз он непременно обучил бы друга паре крепких шотландских выражений из арсенала Хьюго, но после пережитых накануне треволнений ссориться не хотелось.

– Неймется тебе, филину. Давай, рассказывай, зачем разбудил. Не зря ж сам не спишь… – кирасир снова сел на койку, мужественно стараясь не зевать.

– Лотте, – Пеппо взволнованно заметался у окна, – я вчера в траттории любопытный разговор подслушал, только ничего не понял. Может статься, ты разберешься.

Годелот ухмыльнулся:

– И не совестно тебе подслушивать? – поддразнил он, но Пеппо лишь пожал плечами:

– Не только не совестно, но и чертовски интересно. Жаль только, мало услышал…

…Четверть часа спустя уже тетивщик сидел на койке Годелота, а сам шотландец бродил по комнате, погруженный в раздумья.

– Чушь какая-то, – пробормотал он, – нечем людям заняться, только языками молоть. Хотя погоди… Слышал я в гарнизоне шепотки, только не знаю, что там правдой было, а что просто под хмель болтали.

Нахмурившись, Годелот помолчал несколько секунд, пытаясь скропать вместе разрозненные байки самых старых обитателей замка. А потом опустился рядом с Пеппо и завел рассказ…

***

Графа Оттавио Кампано многие считали стариком, однако почтенный вид ему придавали не так прожитые годы, как сильно подорванное бурной юностью здоровье. Не слишком обширное, но процветающее графство пользовалось среди соседей своеобразной славой – некоторые почитали Кампано краем, где Господь явил свое могущество, другие же – недобрым местом, где творились престранные дела. Ведь нынешний граф, хоть и слыл человеком щедрым и любезным, взял бразды правления в свои сухощавые руки при довольно загадочных обстоятельствах.

Оттавио был младшим сыном своего отца и наследства ожидал скудного, ибо земли и замок были завещаны его старшему брату, Витторе.

Графу Кампано, человеку недалекому, но практичному, вообще не слишком повезло с наследниками. Он жаждал передать родовое гнездо в такие же крепкие и надежные руки, как его собственные, однако ни один из двоих его сыновей ничуть не походил на родителя.

Витторе, хоть и был миролюбивым домоседом, охотно вникавшим в хозяйственные дела, жил в каком-то собственном странноватом мирке. В детстве он смотрел вокруг восторженными глазами щенка, впервые выпущенного из корзины на двор. Научившись ездить верхом, часто пропадал по деревням, без всякого чванства водил дружбу с крестьянами, особенно тяготея к обществу сельской знахарки и подолгу расспрашивая о премудростях ее хитрого ремесла. Он был улыбчив, добродушен, обожал все живое, от дорогих коней и до шелудивых кошек, еще подростком мог часами рассказывать сказки детям прислуги и несомненно казался бы слегка тронутым, если бы кто-то вообще взялся судить его, всеобщего любимца и безотказного покровителя.

Забияка же Оттавио отличался буйным нравом, любовью к турнирам и охотам и неодолимой тягой к авантюре. Нимало не тяготея к учению, он был замечательно ловок и лучезарно обаятелен. Несмотря на сумасбродство, Оттавио не был ни жесток, ни излишне честолюбив, но не умел ни часа усидеть на месте, имел в ладони дыру, сквозь которую утекали любые оказавшиеся в руке деньги, и сам во всеуслышание заявлял, что безмерно счастлив был младшим братом, поскольку за хозяйственными гроссбухами через полгода захворал бы чахоткой и умер.

А посему раздора из-за наследства не приключилось. Сразу после смерти отца Оттавио забрал причитающуюся ему долю, расцеловался с братом и исчез из родных краев.

Витторе же в самые короткие сроки показал окружающим, как резко может измениться человек, обретший свободу и власть. Нет, он и не думал притеснять крестьян, не ввел новых податей и ничем не обидел соседей. Новоиспеченный граф оставил замок в руках отцовского управляющего и на два года уехал за границу, откуда вернулся, привезя подводу старинных книг и четыре ящика причудливой стеклянной посуды, название которой любой благоразумный человек произносит, лишь осенив себя крестным знамением.

Не прошло и месяца, как по всей округе разнеслась весть – Витторе Кампано запродал душу, кому не след. Занялся алхимией, завел дружбу с чернокнижниками, не реже раза в месяц собирающимися к нему на шабаш, и даже блудит с ведьмой, что прилетает к нему на черном коне и остается до рассвета.

Графство стали объезжать за версту, некоторые из соседей поспешили оборвать торговые связи, а Витторе невозмутимо проводил часы в комнате, что называл «лабораторией», и, по рассказам слуг, варил в бесовской посуде зловонные жидкости, бормотал заклинания на неведомых языках и занимался прочей богомерзкой галиматьей.

Хуже того, рухнув в бездну греха, граф потянул за собой других. Он обучил грамоте обеих деревенских повитух и заставил читать какую-то засаленную книгу с ужасающими картинками, изображавшими истерзанных женщин со вспоротыми животами и изуродованных младенцев. Посадил перепуганного секретаря писать под диктовку старого полупомешанного травника, доживавшего свой век в Кариче, рецепты снадобий, какими он пользовал больных. Притащил из города развеселого и со скуки попивающего доктора, смертельно обидев тем самым вышеупомянутого травника.

Страшнее всего же было то, что Кампано продолжало процветать. Неурожай и падеж скота там так и не приключились, несмотря на пророчества местных вещунов. Об эпидемиях там не слыхали, а повивальная бабка из Торторы, по недосмотру в спешке призванная в село соседского сеньора, споро приняла здорового младенца у измученной родами матери весьма диковинным приемом.

Словом, Нечистый исправно ворожил своему новому слуге. И неизвестно, сколько бы продолжалось это непотребство, если б в один ослепительный весенний день в Кампано не явился Оттавио, не подававший о себе никаких вестей почти десять лет. Военная выправка и заметная хромота сразу выдавали, где провел эти годы младший сын старого графа. Оттавио приехал не один. С ним был спутник – молодой монах с усталыми глазами и скорбной линией губ.

Витторе, так и не заведший своей семьи, принял брата с распростертыми объятиями. Два дня графство праздновало воссоединение Кампано под отчим кровом… А на третий день граф Витторе покончил с собой, на глазах у домочадцев бросившись с одной из замковых башен. Никто так и не узнал, что в точности произошло в родовом гнезде Кампано. Говорили только, что приехавший с Оттавио монах прочел проповедь, потрясшую всех. Прослушав ее, граф осознал, как глубоко пал в пропасть греха, как безнадежно загубил свою душу, посвятив ее еретическим учениям, и, не вынеся позора, оборвал свою жизнь.

Оттавио был сражен смертью брата. Он впал в сущее безумие, то заходился рыданиями, то бушевал. Он клял себя за свое роковое возвращение домой, за приведенного на родной порог вестника беды. Он едва не убил монаха, набросившись на него с алебардой, и слуги с огромным трудом обезоружили впавшего в неистовство сеньора. Монах, совершенно деморализованный произошедшей трагедией, был изгнан из Кампано. Он уехал ночью, забившись в угол экипажа и беспрестанно шепча молитвы.

На следующий после погребения день Оттавио Кампано собрал гарнизон и большую часть крестьян, преклонил колени на площади перед замком и просил прощения у жителей графства за причиненное им зло. А затем оповестил о том, что намерен удалиться в монастырь. Новость эта повергла в ужас осиротевших вассалов Кампано – графство, лишенное сеньора, ждал жалкий удел. Под давлением сельских старшин и отцовского управляющего Оттавио одумался. Невольно обезглавив графство, он не мог уклониться от ответственности за родовую землю. Так земля перешла в руки младшего отпрыска. Тот так и не оправился от смерти Витторе и вел уединенную жизнь затворника, тоже не продолжив род.

Граф был слаб здоровьем. Проведя много лет в военных стычках, он страдал от дурно залеченных ран, а терзающая его вина подтачивала его изнутри. Граф много времени проводил в заброшенной лаборатории брата, бездумно листая книги и водя пальцами по пыльным колбам.

Но люди предпочитают грязное – чистому, а сложное – простому. Вскоре уже об Оттавио заговорили, дескать, и его обуял грех, посеянный братом. Но граф не интересовался ни оккультными науками, ни медициной. С годами он становился все более религиозен и вскоре завел личного духовника.

С приездом отца Альбинони с замка, казалось, спала некая тягостная тень. Улыбчивый и кроткий, пастор сумел стать другом каждому человеку в графстве. Он всегда готов был выслушать любого, и не было секрета, что покинул бы тесные покои священника. Он умел дать совет, подчас не имеющий ничего общего с канонами христианства, но неизменно указующий выход из всякого тупика.

Пастор учил грамоте детей, утешал скорбящих, спешил на зов в любое время и никогда никого не осуждал, как бы мерзок ни был рассказ, услышанный им на исповеди. Отец Альбинони стал ангелом-хранителем Кампано, и даже граф, казалось, примирился с самим собой.

И глядишь, дурные слухи бы изнитились сами по себе, заслоненные более насущными житейскими заботами, если б не один поздний дождливый вечер, исторгнувший из непроглядной темени блестящую мокрой крышей карету. К графу приехал гость, прошел, кутаясь в широкий плащ, в библиотеку, куда даже не было велено подать ужин. Видимо, гость был незваным. Час спустя визитер стремительно вышел на крыльцо замка, за ним почти бежал граф. На полпути к карете гость обернулся и жестко отчеканил:

– Ты ответишь за это, Оттавио! Ты выплачешь свою гнилую душонку до самого дна, до капли выблюешь яд, которым ты полон, клянусь могилой Витторе!

Сказав это, гость вскочил в экипаж. Лошади взяли с места, а граф так и стоял под дождем, не замечая, как дымит в руке погасший факел, а струи дождя льют с промокшей одежды и волос. Гость исчез, слуги не смели даже шептаться о ночном визитере, и он показался бы призраком, если б не цепочка мокрых следов в гулком холле замка.

***

– Вот такие в Кампано басни сказывали, – Годелот замолчал, задумчиво глядя в светлеющий контур окна.

– Чудеса, – пробормотал Пеппо, – слушай, Лотте, а что за человек был ваш пастор?

– Пастор-то? – шотландец улыбнулся, – я мало о нем знаю. Он почти не рассказывал о себе. И не чтоб скрывал. Просто он удивительно умел слушать. Все всегда без умолку говорили с ним о своих бедах и тревогах, и никто не догадывался спросить о нем самом. Я знаю лишь, что он много путешествовал, говорят, бывал в самом Святом Иерусалиме. Много всего повидал, и дурного, и страшного, потому и на мир смотрел по-особому. Поговаривали, что у него были родные, но их сгубила то ли хворь, то ли война. Граф после смерти брата клириков не жаловал. А вот пастор наш до него сумел достучаться. Впрочем, отцу Альбинони все доверяли. Было в нем что-то… особенное.

Пеппо снова умолк на миг, а потом взметнулся с койки:

– Не понимаю, с какого конца за это браться… Лотте, ты вчерашних увальней видел. Они ведь в военном были, верно?

– Да, – кивнул Годелот, – неприметные такие темные колеты, в них две трети наемников ходит.

– Но сами-то они не военные! Неужели у того, кто за нами тех четверых послал, больше солдат нет, так он чучел наряжает?

Шотландец нахмурился:

– Да как сказать… В здешних подворотнях затеряться можно в два счета. Если бы я кого изловить хотел, то как раз уличных прощелыг и подрядил бы. Те каждую дыру знают, от них не спрячешься. Но если двое бродяг волокут по улице человека – кто-то вступиться может. А с солдатами никто связываться не станет, они в своем праве. Арестанта, дескать, тащат – и все дела.

Пеппо покусал губы:

– А ведь твоя правда, – пробормотал он.

Годелот покачал головой:

– Пеппо, так жить не выйдет. Нельзя ежечасно ждать удара в спину. Охота наверняка идет на меня, ведь это я был вассалом Кампано. Они просто нас перепутали. Завтра я пойду в канцелярию папского нунция. Конечно, дальше секретаря не пройду, но смогу изложить…

– Да ты рехнулся! – рявкнул тетивщик, – если графа преследовали по подозрению в ереси, тебе носа казать к церковникам нельзя! Лотте, не дури! Нужно уничтожить лоскут рясы пастора, с ним недолго и за колдовство в каземат угодить! Шутка ли, кусок рясы прямо с кровавыми пятнами! А шлем продать первому попавшемуся вояке! Пока тебе есть, что предъявить властям, от тебя не отстанут!

Годелот встал:

– Прекрати орать, на весь квартал шумишь. Какая, к черту, ересь? С каких пор клирики насылают на вероотступников войска и чертей разыгрывают? Будь граф еретиком, к нему явились бы монахи Святой Инквизиции с отрядом солдат. Графа и отца Альбинони увезли бы на допрос, замок обыскали. Нет, Пеппо, там дело дурно пахнет. И дожу наверняка уже успели донести какую-то околесицу, пожар, мол, в Кампано приключился, или мор. Я могу быть единственным, кто видел Кампано после этой бойни. У меня есть только ряса со следами клинков – значит, я начну с отца Альбинони. В Патриархии должны узнать о его убийстве, и это поможет донести вести о Кампано до верховных властей.

Тетивщик ударил ладонью по столу, едва не опрокинув свечу:

– Вот именно! Ты единственный! В одиночку правду искать собрался! Только сейчас, брат, не прежние времена, когда соседи почем зря друг другу посевы жгли! Сейчас законы строгие! И если кто-то все равно учинил такой ад, никого не боясь – значит, на мизинце он вертел и дожа, и церковь!

– Если бы он на мизинце их обоих вертел – ему бы до нас вообще дела не было, – отрезал Годелот, – но раз он так из кожи вон лезет, чтоб меня остановить – стало быть, и на него управа есть! Пеппо, хватит! – повысил он голос, видя, что друг снова рвется что-то возразить.

Тетивщик сжал зубы. В словах Годелота была своя правда, но все инстинкты Пеппо в один голос вопили, что друг сует голову в петлю.

Раздраженный Годелот уже ждал, что Пеппо снова примется бушевать и искать доводы, но тетивщик умолк и после долгой паузы хмуро кивнул, видимо, нехотя признавая правоту кирасира.

– Как знаешь, – сухо подвел черту он, отворачиваясь и машинально ощупывая лежащий на столе злополучный шлем.

Кирасир вздохнул, вместо злости уже ощущая досадную неловкость. Снова сцепились… А ведь этот еж, похоже, всерьез о нем тревожится. Но Пеппо не выглядел обиженным. Он все также рассеянно скользил пальцами по аляповатой чеканке, и Годелот знал, что это плавное скольжение означает задумчивость.

– Что тут за царапины внутри? – вдруг невпопад спросил тетивщик, будто уже забыв о перепалке.

– Просто царапины, – проворчал Годелот. Сам он уже рассмотрел черте-как накарябанную гвоздем монограмму «Р. Ансельмо», но предпочел не подливать масла в огонь.

Пару секунд тетивщик покусывал губы, словно колебался. А потом отодвинул шлем, резко провел рукой над столом, нащупал тощую свечку и прижал пальцем фитилек.

– Ну, будет. Давай лучше спать.

…Светлеющее небо опрокинулось в тусклом перламутре каналов. Первые скупые утренние лучи воровато проникли в узкое окно и скользнули по смуглому лицу спящего подростка, безмолвно удивившись, что его веки не дрогнули от их вкрадчивого прикосновения.

Пеппо спал безмятежным сном человека, после долгих раздумий принявшего верное решение…

Загрузка...