Алексей Иванов Летучий Корабль

Глава1

Эта драма сделала его очень печальным. Печальным и безразличным к своей судьбе.

Душистый червь сказочного воздушно-трансового настроения полз из минуты в минуту, из часа в час… Даже не столько полз, сколько слоился чешуйками в тесном пространстве времени, мучительно медленно отслаивая от него день за днем, час за часом, минута за минутой. Что, отслоившись, долго-долго падали на дно ущелья жизни и разбивались там на мелкие незначительные события. Да какие, к черту, события? Так, связующие опорно-двигательные моменты его невзрачного бытия, кое он с удовольствием снаоборотил бы на взрачное небытие. Вместо тряссучьей трескотни об одном и том же: порочного круга быта, в центре которого он сидел и ширил его слезами своей больной души. К этому даже привыкаешь. И оно теряет свою навязчивость и становится привычным концом этой нелепости, которую попугайно именуют: «жизнь».

Зачем её дали? Кто просил? В те ли руки она попала?

Ведь кем Ганеша был на самом деле? Так сказать, изначально.


«Я с самого детства чужое

Тело таскал непривычно большое.

В дождь листва мне шепчет свои сны.

Я больной ребенок тишины.»


Жить было ни к чему, а умирать – тупо. Но это уже не было поводом к тому, чтобы себя ненавидеть. Ему уже было абсолютно всё равно.

Потому что его транс, в который Ганеша впал как в некую эмоциональную кому, был настолько, сам по себе, прекрасен, что Сиринга выступала здесь лишь поводом к тому, чтобы он смог почувствовать всю прелесть и глубину своей собственной души.


«Я входил в оранжерею, как во храм.

В ней посмел заговорить бы только хам.

Заходя, здоровался я с листом,

И росинка вдруг прощалась с лепестком.

К нам пришла сегодня гостья. Звонкий смех!

Восемнадцать лет девчонке – первый снег.

Живо трогает, смеётся, лепестки.

И ожили странным светом цветники.

Чуткий голос. И срезает, как цветы,

Все святыни в саде зимнем Красоты.

Лишь когда ушла, я понял: стёрт мой храм.

Нет дорог в оранжерею, к тем цветам.»


В глубине души Ганеши, на задворках этой оранжереи сидел Аполлон и, в отличии от него, прекрасно осознавал, что, в сущности, Сиринга ни чем не отличается от других.

«Ведь поступки других актуальны для тебя только в той мере, в какой они захватывают корвет твоего воображения и берут командование твоей экспедицией на себя, задавая тебе свой курс поведения и проецируя на горизонте «остров сокровищ», – размышлял Аполлон. – Поэтому, пока ты не станешь обращать своё внимание на себя, на свои действия, вместо того чтобы увлекаться течением своих мыслей и чувств, так как только целенаправленное действие и может обладать смыслом, ты отдан произволом своего внимания на растерзание тысячам подражаний. Особенно – тем идеальным образам, которыми заполонило твоё подсознание искусство. И буквально проштамповало твоё восприятие. Заставляя тебя смотреть на мир через их призму. Рисуя Сирингу, как одну из главных героинь твоего романа. Не иначе как которым ты именуешь свой зимний поход в чащу событий за валежником ситуаций. И которая навсегда заблудилась для тебя в этом волшебном пока ещё лесу. Где все прочие – это разношёрстные, но от этого не менее дикие звери, непонятно как научившиеся говорить с тобой на одном, ставшим общим для вас через совместные действия, языке. Действия, по самой твоей природе изначально тебе чуждые. Непонятно как и зачем Сиринга тогда ожила, и ты внезапно увидел перед собой нимфу, то есть – ровню. Тогда как она всегда стремилась только к одному – стать таким же животным, как и все остальные. И с каждым днём буквально дичала, дринкчая, у тебя на глазах. Пока окончательно не одичала, и её дикость ни вырвала её у тебя из рук!»

Но это её выступление на сцене минувших событий до сих пор настолько сильно его захватывало, что Ганеша и не думал всерьез подпускать к себе Аполлона, этого «трепанатора любви». Предпочитая ему общение с океаном.


«Нищ и гол. И он ушел.

Туда, где скалы рвёт вода.

Где беспокойная орда

Не выжгла своего следа.

Там чайки стон в дыханьи волн,

Там будто жил морской дракон…

Ушел. И там, в руинах скал,

Свободы ветра он искал.

Там бриз раскрыл ему на миг

Ритм танца с веерами брызг.

И он ушел в те каменные дали…

Лишь чайки иногда в погромах пенных дня

Его меж волн и скал безумного видали.»


Который всегда понимал его гораздо лучше и полнее. Намного глубиннее, чем даже Ганимед.

Объяснявший ему, что само это состояние нужно беречь, как зеницу ока:

– Вся эта драма была разыграна, как по нотам, на подмостках твоей жизни именно для того, чтобы ты отвернулся от мира и как можно полнее в это самое состояние погрузился. Потому что данное состояние является базовым для твоего дальнейшего становления!

– Полностью утонув в океане этой пустоты?

– Именно это состояние глубинного разочарования в себе и во всём этом вдруг нелепом к тебе мире и является туристической базой у подножья горы Меру, где ты получаешь обмундирование и экипировку спелеолога. Которого Будда достиг только после того, как обошёл всех Учителей в округе, но так толком-то ничему у них и не научился. Кроме как зарабатывать на жизнь за счет тех, кто наивно развесил уши. И только после того, как Будда полностью выбился из сил по дороге к очередному Учителю, да так что чуть не упал в ручей и наконец-то целиком и полностью разочаровался достичь чего бы то ни было вовне, вдруг, неожиданно для самого себя, провалился вовнутрь своего же тела и… Понял смысл поговорки: «Всё хорошо в Меру!» То есть то, почему греки считали, послушав поэтов, для которых гора служила метафорой для передачи сужающейся к вершине спирали времени из-за постепенного ускорения развития цивилизации, что боги живут на Олимпе. Так же как и многое-многое другое. И громко рассмеялся! Впервые нащупав тропу ко «второму солнцу». Внутри каждого.


Но Ганеша был всё ещё одержим предлагаемой ему учеными (котами) реальностью и рассматривал данное состояние в духе современных ему идей как прострацию. То есть – как следствие охватившего его несчастья, с которым априори нужно бороться.

До тех пор, пока его транс наконец-то ни выдохся. И Аполлон не сумел-таки объяснить ему, что в случившейся драме виноват не он, не Ганеша, а всецело один Банан. С его непристойным поведением. С Иридой. Но отдуваться и мучить себя совестью будет только и только Ганеша. Потому что пока связь Пана-Банана и Сиринги танцевала ими в своей чарующей длительности, Ганеша был тому нужен. А теперь нет. Так как сердце – пусковой механизм, используемый телом для создания у нас тех или иных поведенческих установок. Обогащающий «горючую смесь» установки кислородом чувств, окрашивая её в неистовые тона. Дабы мы не смогли сдержать её сквозной напор доводами разума. И что если Банан до сих пор и со-настроен с Ганешей, то есть и продолжает себя наивно мучить, наслаждаясь образом великомученика, то только потому, что сам Ганеша подстрекает его к тому своим больным до женской плоти воображением. Находя её – прекрасной! Рассматривая её лишь как повод для того поэтического бреда, которым он насквозь пропитан. Воображая и отношения с женщинами также, как нечто возвышенное. А не как нечто сугубо утилитарное, как рассматривают это сами женщины.

Не понимая, что отношения с женщиной есть нечто волшебное и иррациональное ровно до тех пор, пока ты её интересуешь. И нечто животное и рациональное – когда ты уже не в силах её заинтересовать. В попытке хоть как-то обосновать для себя вашу всё ещё длящуюся, по инерции, связь.

То есть – мина замедленного действия. Которую ты сам же и активируешь, как только признаёшься ей в любви, произнося имя этого «господа» всуе.


Категорически отвергнув ещё один «вариант» матери его утешить: не менее прекрасной Принцессой, дочерью её подруги Анны. Которую, он знал, они обе готовили ему ещё с детства. На медленном огне их дружбы. Сердце которой внезепно тоже оказалось вакантным. Заставив их задумчиво оглянуться в прошлое, вспоминая друг друга сквозь толщу лет, как сквозь двояковыпуклую линзу, делавшую любой их поступок тогда – сейчас таким огромным и исполненным глубокого смысла. Но…

Но ему было не до лавров. Ганеша всё ещё зализывал раны после Битвы с Сирингой.


Наконец-то поняв, к чему Сирингу подвели события её жизни. Наблюдая в слепом кино воспоминаний заново её «сцену плача» в объятиях матери. Ведь выходило, что Сиринга просто-напросто боялась от него снова забеременеть. По крайней мере – до тех пор, пока окончательно не разрешится вопрос со свадьбой. И лишь тогда ей уже никогда не придется вновь проходить по кругу «ада» избавления от ребёнка. В этом-то и была причина того, что Сиринга всем, включая и его самого, так долго отказывала, навсегда усвоив этот урок. А не в том, что она изначально была какой-то там недотрогой, какой он Сирингу – через её упорные отказы – тогда наивно и воспринимал. На первый взгляд. Который у него за этот период благополучно сформировался, подсовывая её неврозу в своём воображении самые возвышенные и зазеркальные контексты. Охотно веря в то, что она – самое светлое, чистое и возвышенное, что когда-либо было в его жизни!

Ведь то, какой он тогда её наивно воспринимал, танцуя на площадке восхищения перед его опьяненным от её красоты и недоступности взором белые танцы в «Гарике», и превращало его жизнь в самую настоящую Сказку. А его самого – в её главного героя! Прекрасного Принца – его прекрасной Принцессы. Которую их предстоящая свадьба должна была самым волшебным образом превратить в самую настоящую Королеву. Его грёз! Заставляя тогда ценить в сто карат каждые (невольно наворачивающиеся теперь на глаза) мгновения.

А не как «хозяйку Медной горы».1 Как оно оказалось на самом деле.

И Ганеша долго не мог поверить Банану, что Сиринга вовсе не нимфа, а простая сучка, вокруг которой столь исступлённо вились кобели только из-за того, что у неё в «Гарике» была течка. Что так запросто могла позволить себе играть его судьбой: то подпуская к себе и прикармливая; то внезапно резко от себя отбрасывая, как нашкодившую собачонку. Обливая кипятком своей накопившейся к прошлому парню ревности. Только из-за того, что она с ним, якобы, намучалась. И уже не собирается мучить себя снова.

Хотя, казалось бы, при чём тут ты? Ан, нет! Сиди и расхлёбывай её кармическую кашу прямо из её головы. Пока ты невольно заземляешь на себя все попытки этого «Йорика» компенсироваться и отплатить тебе за всё то зло, что уже успела причинить ей жизнь, изуродовав её восприятие. Только за то, что эта раззява слишком широко на чужой кусок раззявила свой роток.2 На слишком крупную дичь. И подавилась, не сумев её проглотить. Так что врачам пришлось её буквально вытаскивать. Чтобы она не погибла на социальном дне как мать-одиночка, презирая себя, своё чадо и весь этот ставший внезапно несправедливым мир. Из-за того, что она столь легкомысленно впала в очарование этим самым миром. Вдруг повернувшимся к ней за… дом, из-за угла выглядывая и корча рожи.

И ладно бы ей попался какой-нибудь, там, сатир – Банан. Но играть в свои кармические игры с богом, сошедшим к тебе со звёзд? Не просто легкомысленно, но и – прежде всего – опасно! Ведь такие, как Аполлон, легко могут покончить с тобой даже… росчерком пера, убив на месте. Хотя и с той же маниакальностью, что и росчерком стального «пера» по горлу. В каком-нибудь, там, фельетоне. Банально высмеяв твой мещанский склад ума с меркантильным кладовщиком, доводящим меж запылённых стеллажей просроченных ценностей до полнейшей фрустрации (подобно сценке с Жан-Жаком на ночном пляже). Или – наследственный алкоголизм, публично достающий один за другим скелеты из твоего платяного шкафа в пыльном углу души и выставлявший их открыто перед всеми, словно бы на распродажу (подобно «королевской» сценке в спальном районе). Но даже – одной небрежно поставленной запятой. Как в знаменитой фразе: «Казнить нельзя помиловать» И Аполлон долго раздумывал, всё никак не решаясь поставить в её жизни верную запятую. Но в конце концов милостиво решил не лишать её Свободы Выбора, которую милостиво предоставил ей Творец Монте-Кристо. «Пусть я останусь в веках как Ганеша-милосердный, а не как вульгарный-Банан», – с усмешкой решил он для себя. Обустроить всё именно таким образом, чтобы Сиринга сама решила, стоит ли ей после этого жить. И если стоит, то…

Но о том, куда она поставила запятую, вы, конечно же, узнаете уже в другой книге. А те, кто не успеют или же не захотят – жизни. Случайно наткнувшись на неё в библиотеке в ранней юности. И невольно посочувствовав бедолаге. Решив для себя быть с богами более осторожной. Особенно – с теми, у кого непонятно пока ещё почему, но уже столь завышенная самооценка.

(Смех в зале)

Ведь в жизни мы только и делаем, что гоняем туда-сюда эту запятую, как неприкаянную. Совершая то один, то другой моральный выбор, расцвечивая свой кристально чистый внутренний мир то Тёмными, то самыми радужными красками и полутонами. Пытаясь судорожно прояснить для себя одну и ту же, на первый взгляд, ситуацию. Или же, в силу сложившихся обстоятельств, вновь затемняя её для себя и обезличивая. Совершаем эту (бытовую, на первый взгляд) магию. Ни секунды над этим не задумываясь. И чем менее мы над этим задумываемся, тем охотнее мы отдаем это на откуп тем, кто делает это вместо нас самих. Лишь недоумевая от того, почему наш внутренний, а вслед за ним и наш жизненный мир стал столь примитивен и неоправданно жесток? Полу- (или все-таки?) добровольно поливая цветок своей души ядовито-чёрными красками. В отличии от того фантастически прекрасного и чистого мира, в котором мы все до единого жили когда-то в детстве. С радостью принимая всё как есть. «В котором я уже давно опять живу, после Пробуждения, – улыбнулся Ганеша. – В мире Тотального Принятия. И не просто пассивно жду тут всех желающих, но и, задрав высоко над головой свой хобот, трублю громогласно: «Сбор!»


Настало время Пробуждения. От спячки:

– Так быть, или уже – не быть? – спрашивал Ганеша в нерешительности.

– И если быть, то – с кем? – подхватывал Банан его инициативу. И передавая пас… в неизвестном направлении.

Потому что Аполлон даже не удостаивал их вниманием. Так как Платон устами Сократа и других своих не менее популярных литературных персонажей уже давным-давно в различных, но единых, по сути, вариантах дал ему ответ на этот наивный вопрос: Не жениться. Никогда. И ни под каким соусом. В котором тебя же и замаринуют.

Под тем предлогом, что это нормально. Для нормальной жизни. А не для правильной. Которую ты должен для себя сперва открыть, понять, принять и противопоставить норме.

Но ровно до тех пор, пока ты не заставишь и их это понять. И стать такими же. Как ты. Чтобы бесы смогли сражаться с тобой на равных! Один на один. А не набрасываться на тебя всем стадом. Выдвигая от себя небольшую поисково-карательную группу. Под тем предлогом, что ты подрываешь основы их цивилизации. Как на Демосфена, Цицерона и других величайших ораторов. Скорее по привычке, чем по сути, видя в тебе организатора возможной контрэлиты.

Причем, если на тебя набрасываются чтобы растерзать представители других народов, ты чуть ли не автоматически становишься национальным героем. И тебе потом начинают ставить памятники. Восхваляя при каждом удобном случае. Чтобы унизить тех, кто тебя растерзал. Ты становишься совестью нации!

Если же на тебя набрасываются представители собственного народа, то ты автоматически становишься святым. Вне зависимости от того, заслуживаешь ты этого или нет. И с каждым поколением число твоих поклонников только растёт. Ты становишься голосом совести всего мира!

Чтобы твоих обидчиков в этом обвинить.

Аполлон, как теоретик, прекрасно это осознавал. И хотел лишь помочь людям, не взирая на них самих. Независимо от того, чем это для него самого могло окончится. Ведь главным для него, как для сугубо ментального существа, всегда был его литературный труд. И он находил оба эти варианта неплохой рекламной акцией для продвижения своих книг. А для себя он и так, в любом случае, ничего не терял, так как давно махнул на Банана рукой.

Видя как Пан-Банан, не желая ничего понимать, уже снова нервничал и метался с членом наперевес, от всей души опять желая стать всадником. Предвкушая в этом нечто романтическое! Как грезил Ганеша. Но мир предлагал такой широкий спектр всевозможных антител, что Аполлон, который в отличии от них всегда уже был – здесь и теперь (как ставшесть), наткнувшись на жилу свободного времени, начал разработку полезных ископаемых из книг. Чтобы стать ещё богаче и конкретней, как и любой интроверт. Лишь сдерживая в себе, с усмешкой, бесконечные порывы и позывы куда-нибудь сорваться. Искоса наблюдая, как Банан метался по полю сублимации, снимая с себя лезвием разума такие душистые пласты воображения, от полиморфных арабесок которого у нормального человека крыша давно бы уже улетела в тёплые края.

Но Банан знал, что у подвижного человека крыша все время ездит туда-сюда. И это единственный способ почувствовать, что она ещё на месте. Потому что Аполлон, как истинный подвижник (его крыши), знал гораздо больше и, по счастью, они находились в одном физическом теле. Лишь метафизически дробясь на «святую» троицу: Отца – Аполлона, Сына – Банана и Святого Духа – Ганешу. Пока ещё, правда, и не мечтавшего о святости. Поэтому Банан любил тогда притворяться Аполлоном. А не этим наивным правильником. Хотя Аполлон и говорил ему, что это – практически – невозможно. Но как вещал Иннокентий Анненский: «Но люблю лишь одно – невозможно».3 А Банан любил падрэжать. Такая у него была работа – наследие чужих престолов.

Тем более что история Демосфена красноречиво говорила Банану об обратном. Ведь тот, по началу, тоже был оратором лишь теоретически и писал свои тексты исключительно на продажу, заикаясь и подергиваясь чуть ли не при каждом слове. Но Банан уже много веков как перестал заикаться и нервически подергиваться. И к настоящему моменту был уже оратором хоть куда. И если и страдал пока, то лишь от недостатка актуальных текстов.

Загрузка...