О, эта мука детских фотографий
людей, которых мы любили или любим
(все эти уши, ёжики и лбы),
она не в том, что все они – жемчужны,
не в том она, что мы им – не нужны,
а в том, что мы про них уже все знаем,
а им не видно – собственной судьбы.
Ну, вот я и вернулся сюда – в тридесятую
эту весну,
в тридцатисемилетнюю пыль, в лопоухие
столбики счастья…
– Я хотел рассказать тебе там,
а теперь расскажу тебе тут,
про двух мальчиков, двух медвежат, про двух
девочек, Рому и Настю…
Всех прекрасных, сопливых, больных,
безработных, нездешних, не наших,
я собрал на апрельском, на майском своем
корабле —
бедный мальчик в крапиве (с мечом деревянным)
+ Света, и Саша,
бурундук сумасшедший и девочка на колесе…
Только не было сил у меня быть огромной
дощатой скворешней
и тянуть соловьиный кадык в лопушнях золотых
неудач…
– Это кто ж, интересно, у нас
тут такой неземной и нездешний?
– Это я, это я тут у вас – весь такой неземной
и нездешний,
потетешкай меня, послюни, ткни мне в пузо
цветной карандаш.
Потому что я тоже смотрю из своей лопоухой
весны
на ужасную взрослую жизнь – и никак не могу
наглядеться:
сколько разных, прекрасных, родных —
я когда-то любил и забыл,
в 21 столетье своем, в ненасытном твоем
королевстве.
…Бурундук малахольный помрёт, мы схороним
его на углу
на медвежьем июньском углу, где сцепились
малина с крапивой…
– Я вернулся сюда посмотреть
(потому что потом не смогу)
на корабль, на двух медвежат, на двух
мальчиков – Олю и Диму.