Мои тебе чужие письма

Один человек, страстный садовод, пытался натянуть нити вдоль грядок, на которых он посеял салат-латук, для того, чтобы защитить его от птиц. Его жена вернулась из магазина и обнаружила паутину из нитей, завязанных сложным и бессмысленным образом, вне зависимости от направления грядок. Это был первый признак того, что в последующем оказалось слабоумием.

(Из книги по психиатрии)

– Закрыв глаза и посмотрев на свет,

на белый свет, продольный и огромный,

скажу: – Мне было шесть,

а стало тридцать шесть,

а что там между – я уже не помню.

1.

2.

Есть такое понятие «открытые блоги»,

электронные дневники.

Раньше были дневники Шелли, Байрона,

потом Марины Цветаевой, потом Анны Франк

(девочки спасавшейся от фашистов

в нидерландском подполье),

а вот теперь наши —

открытые всем ветрам: простые, загадочные,

тупые, как лопухи у дороги…

Вот девушка пишет: о как я хочу уехать

отсюда! —

а потом узнаешь, что это была ее последняя

запись

(ее вроде изнасиловали и убили),

а вот уже взрослая женщина пишет,

вспомная свое детство в советской больнице

(ей нет еще 40):

«…я подошла к ней ночью и положила ей на лицо

подушку,

потому что это был мой единственный выход

так как я не могла больше терпеть их унижения

и побои,

но я и теперь ни о чем не жалею» —

но всё не так страшно (как же не страшно?),

чаще смешно, вызывающе, неинтересно…

3.

Едва осознана мужская красота,

но тут же схвачена и заперта в подвале.

– Скажи, что там осталось от тебя,

нецарский сын, князёныш и царевич,

в 1492 году, 20 сентября,

четырнадцатилетний Иван,

семилетний Дмитрий Андреич?


– Ничего я вам не скажу, гуси-лебеди вы,

дураки, -

отвечает князёныш (наверное, кареглазый),

во влажной рубахе, истлевший, из самой земли…

…А я пишу тебе второе письмо: «Здравствуй,

видно, чего-то сильно мне не хватило в этой

жизни (или хватило выше крыши)

если я – к человеку, который к тому же и младше

меня -

обращаюсь с приказом, нет, с требованияем —

понимания и пощады».

4.

В этом смысле – открытая жизнь, подорожники,

лопухи

становятся невиданным опытом

(всем предшественникам непонятным):

– Всё тайное когда-то становится явным, —

говорят нам они.

– Нет, всё тайное становится явным сегодня,

им отвечаем мы

из лопухов подзаборных, из-под лютиков

неопрятных.

– Сам подумай, что именно ты много-много

столетий спустя

перепутаешь леску, морковку от птиц охраняя,

оглянешься, увидишь: стоит у калитки

твоя молодая жена,

а ты даже не вспомнишь, как звать ее —

Наденька? Рая?

5.

Ты мне пишешь:

«…Я тебе не нужна как женщина, как живое тело, как живая душа. Я тебе нужна как стихотворенье. И ты, не осознавая в полной мере силу своего могущества, сделал этим своим стихотворением так, что я в сознании других стала „умирать на глазах“, или – что я уже вообще кладбищенская „статуя“.

Удивляются, увидев живой.

Чего уж тут спорить, мраморное надгробие может быть настоящим шедевром. Твоя роль „пигмалиона-наоборот“ меня не обижает, нет. Ты на самом деле не виноват. Я не хочу, чтобы ты за прошлое винил себя. Просто имей в виду – мне вполне хватит одного надгробия. И больше не надо, договорились?»

6.

Я тебе пишу:

«…Мне очень понятна тоска Тютчева, когда он идет вдоль большой дороги. Потому что он взывает к костям и праху. Или к ангелу, что в сущности не важно. Он хочет не потереться причинным местом через фланельку брюк об этот призрак, если бы тот явился на мгновение. Он просто хочет его обнять. НО НЕ МОЖЕТ.

А я мог. Как я мог обнять Олю, когда она уходила по улице после вечера 22 декабря в ОГИ, когда мы увиделись первый раз после разрыва. Мы стояли замерев какие-то 10 секунд на темной улице, чувствуя, как бьется у нас человечье сердце, но мы знали, что ближе нас уже никого не будет. И что изменить ничего невозможно.

И СЕРДЦЕ НА КЛОЧКИ НЕ РАЗОРВАЛОСЬ, – как сказал тот же Тютчев.

Ну что ж, зато теперь оно разрывается постоянно».

7.

Ты – мне пишешь:

«…и вот, в куче старых штрафов за неуставную парковку нашел твое раритетное письмо. От 15 июля 2003 года. Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда распечатал – не знаю. Наверное хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.

А может все же и порыдал, потому что оно было в каких-то разводах (я люблю разбирать почту в росистых полях).

Кто знает – уже не вспомнить. И что я подумал?

Что это твое старинное со мной прощание номер три тыщи сорок семь так же соотносится к нашему настоящему прощанию, как тот черновик к готовому продукту».

8.

Вот и мы точно так же строчим эти письма —

к тебе, ни к кому,

к никуда, в ни зачем – как китайские Gucci

и prada.

– Жизнь прожить, не запачкав подошвы,

нельзя никому,

у меня на подошвах – две бабушки,

мама и Прага.

9.

Но покуда – в 12 раз, поимённо (имейте в виду)

огрубевший, медовый, июльский,

тупой и медвежий —

в 21 столетье цветет, распускаясь у всех на виду,

мой единственный письменный ты,

мой бессмысленный стихотворешник,

10.

и покуда над этим над всем – над проплешинами земли, над Древней Русью, над петровской Россией, над Советским Союзом, над новой Россией плывет, неважно кому адресованное (да я и не помню): маме ли, Лене, отцу ли, сестре или Коле, (потому что всё это сейчас мне важнее – всех наших любовных историй), – мое золотое письмо, я сажусь и пишу:

…И вот только тогда через сутки, уже в Москве,

за минуту, как пришла твоя смс-ка,

я вдруг понял, ЗАЧЕМ Я ЕХАЛ ТУДА.

Через все месяцы, все километры,

через эти три дня.

Я ехал, чтоб посмотреть на тебя в упор.

И чтобы обнять.

Очень может быть, что в последний раз.

Как тогда на улице, в поднебесном аэропорту.

Просто так: не по-братски, не по-дружески,

не как любовник, и не как бывший любовник.

А так просто – на десять секунд, как будто бы навсегда. Вот интересно, стоит вся эта груда времени, все эти безумные километры одного десятисекундного объятья.

Загрузка...