Она уходила тогда из зала, держась очень прямо, задирая голову, но даже спина ее была такая несчастная, что у меня заныло внутри. Я не мог успокоиться.
– Jonathan, what's it? – Реда кивнул на мой саппорт.
– The knee, – ответил я коротко.
– Ligaments? You can sit, – он кивнул на партер.
– I'm OK, nothing serious! – испугался я.
– Sit down, – повторил Реда спокойно. – Please be seated.
Я спустился в партер и стал растирать ногу, глядя, как все остальные снова прогоняют Avoir. Беспокоиться, что я не выучу эти два притопа и три прихлопа, смысла не было. И так очевидно, что это композиция на бис, и никто не будет присматриваться, насколько ярко мы попадаем в акцент. Танцем это не стоило называть. Просто композитор написал финальную веселую песню, которая без конца будет звучать из кафе, окон машин и в плеерах фанатов РиДжа.
Я представил себя Мартой. Вот я, никогда не видевший ни один мюзикл, смотрю это первый раз.
Ничего красивого. Вот Verone – это красиво, этот падающий свет, наши драки, поклоны принцу Вероны, акробатика. А Avoir – ничего такого. Все танцуют как хотят. Вернее, пританцовывают. Зато хочется подпевать, ритм простой, как пять копеек, и все счастливые. Текст… да, она что-то сказала про текст. В двадцать лет до утра меняют тела и руки. «Ты мне врешь, у тебя пресс». Глупости. Как будто тело на что-то влияет. Ну ладно, дома поговорим. У меня были не такие двадцать. В двадцать лет я уже три года как работал в Михайловском, посылал резюме и видео то в Израиль, то в Бостон, то еще куда-нибудь, но сил на перемены в жизни все еще не было.
После репетиции я ехал домой, не снимая саппорт, – врач велел носить его неделю. Еще мне дали дополнительный выходной, так что меня ждали три дня отдыха. Можно было поехать в Версаль, – она точно еще не была там. Можно было день посвятить йоге, – и надо найти для Марты занятия по йоге, она всегда смотрит, как я разминаюсь, просто стесняется делать то же. Можно, в конце концов, весь день проваляться дома, поговорить с ней, не вставать до обеда… три выходных, как вовремя растянулись эти связки!
Дома ее не было.
Я сначала даже решил, что ошибся двором, до такой степени странно было увидеть темные окна второго этажа. Все эти два месяца каждый вечер я заставал ее дома, ничем не занятую, и день мой начинался и заканчивался на той минуте, когда она заплетала свою русалочью косу перед зеркалом, стоя ко мне спиной.
Ничего особенного, просто она вышла в булочную. В магазин. Гулять… Какие еще магазины в восемь часов вечера, когда тут все закрывается в 18.00!
Она появилась уже почти в одиннадцать. Страшно усталая, осунувшаяся и еще более несчастная, чем днем на репетиции.
– Что случилось?
– Когда?
Я злился. Злился, что она пришла тогда, когда уже пора спать, злился, что она не дает себя обнять, злился, что она не говорит, в чем дело, и ждет, что я сам догадаюсь. Стоит нахохленная у двери в куртке и не хочет ничего.
– Ты ревнуешь меня? – спросил я наугад.
– Я? – она растерянно уселась на пол прямо в куртке. – Я… да, ревную. Наверно.
– Что ты такого увидела в этом бестолковом Avoir?
– Я же вообще никогда не видела, как ты танцуешь, – она отворачивалась и не давала даже взять ее за руку. – Это все не похоже на балет.
– Это и не балет, – сказал я очень терпеливо, – это хореография Реды, в которой сколько угодно сложностей, но к арабескам и двойным ассамбле в воздухе они отношения не имеют. Но Avoir – это и не танец, это композиция на бис. Жерар написал ее специально для того, чтобы красиво завершить аплодисменты.
– Жерар – это ваш композитор?
– Композитор. Автор проекта. Продюсер. Жерар Пресгюрвик.
– Слушай, – спросила она вдруг, резко повернувшись ко мне, – ну неужели вы привыкаете к этому постоянному контакту? Неужели можно отключить чувственность, когда трогаешь девочку-балерину?
– Да никто не отключает эту чувственность, я же говорю. Привыкаешь. Ну привыкаешь, Марта. Вот смотри, раньше тебя дергало, когда я только до твоей косы дотрагивался, а теперь тебе все равно.
– Так уж и все равно, – она убрала косу за спину, – просто меньше трепета.
– Хорошее слово трепет, – задумался я, – да, пожалуй, трепет я помню хорошо. Когда в Академии начинался дуэт, меня месяц все это тревожило и беспокоило. Да, девочку-балерину в пятнадцать лет держишь с волнением.
– Любую?
Я редко вспоминал учебу. Академия казалась осколком другой жизни, которая уже кончилась насовсем.
– Поначалу любую. Потом только ту, которая нравится.
– И что, это все время трудно – держать девушку, которая нравится?
– Значительно трудней держать ту, которая не нравится, – сказал я насмешливо, вспомнив отчаянные ссоры на последнем курсе перед выпускным спектаклем. – И не только держать, а вообще танцевать. Говорить. И даже здороваться с ней на уроке. Вот и теперь.
– А что, тебе никто теперь не нравится?
– Мне не нравится, что все говорят на французском, а я на нем в основном моргаю. Когда партнерша что-то комментирует по ходу, а я соображаю исключительно руками, возникает желание ее уронить, чтобы она ничего больше не говорила.
– И как ты борешься с этим желанием, чайка Джонатан? – ей было смешно. Она даже села поудобнее и глядела мне в лицо, как ребенок, ждущий сказку.
– Когда как. Сегодня думал, что приду домой и буду слушать только русский. Прихожу домой – а тебя нет.
– Я не могла, – она отвернулась. – Я никогда не видела такого.
– Такого чего, Марта?
– Ну… чувственности. Телесности.
– Ты же ходила в Питере на балет. Мы же познакомились на спектакле!
– Разве балет такой? – сказала она тихо и жалобно, все еще не глядя мне в глаза.
– Да неважно, какой именно балет! – вспылил я. – Балет – это все равно про отношения мужчины и женщины, хоть и как в сказке! Всегда! Танцы вообще про отношения мужчины и женщины. Жизнь вообще про отношения мужчины и женщины, наверно, так придумано, чтобы все было про любовь.
Марта уткнулась головой мне в плечо и молчала, а я медленно гладил ее по волосам, без капли чувственности, только нежность переполняла меня, как всегда, когда я думал, как мало она видела и чувствовала по сравнению со мной и моим миром.