Un jour, on fera le même aveu
J'étais seul(e), on sera deux,
Et on s'aimera si fort
De nos âmes de nos corps
Однажды мы признаемся друг другу в одном и том же.
Я был один / Я была одна, нас будет двое,
И мы будем любить друг друга так сильно!
Всей душой, всем телом!
Я вышла из Дворца Конгрессов, как в день его кастинга, и пошла, держа руки в карманах, куда-то. Куда угодно. В центре хорошо бродить, потому что всюду – Париж, и эти бесконечные улочки, скверики с платанами и лестницы ведут тебя дальше и дальше.
Бродить пришлось до темноты. Каждый час у меня пересыхало в горле, я покупала воду, выпивала залпом целую бутылку и снова шла ходить. Эта песня про двадцатилетних звучала и звучала у меня в ушах.
Может, дело в том, что я никогда не видела такого балета и не слышала таких песен, – говорила я себе самой. Может, настоящий классический балет еще похлеще, не зря все эти легенды об ориентациях и стеклах в пуантах обступают этот мир в три слоя облаков.
Но думать о таком было совершенно нестерпимо. Нестерпимо было воображать эти кадры, а они плыли и плыли перед глазами. Меня не так воспитали. Я старообрядец, меня не так воспитали. Его взорвала именно эта фраза, я помнила, но и сейчас никакой другой ответ не приходил мне в голову.
Идти домой не хотелось совсем. Говорить с ним непонятно о чем, или снова ссориться, или ничего не спрашивать и сделать вид, что это был ничего не значащий эпизод, – все это было одинаково плохо. Первый раз за эти два месяца мне не хотелось видеть его. И находиться рядом с ним. Телефон я выключила еще утром, пока смотрела репетицию, а включать и видеть пропущенные звонки тоже не хотелось.
К девяти вечера я все-таки спустилась в метро и долго стояла, пропуская вагоны. Может, никуда не ехать. Так и сидеть тут, до самого последнего поезда. Не хочу ни о чем говорить. Вот бы я была как эти девочки в балете. Как, интересно, они умудряются петь на такой скорости в танце, ведь дыхание должно сбиваться на первом же такте? И как их слышно без микрофонов? Как там все устроено? Почему они так легко сливаются все между собой на сцене, разлетаясь на следующий же счет, откуда они берутся, как их растят, чтобы этот праздник воспринимался ими как работа? Если бы быть такой, можно было бы не стараться ничего говорить.
Перед домом я тоже долго стояла, задрав голову и смотря на окно. Может, простоять до темноты. Он ни за что не проснется, если я приду после отбоя, режим дня и питания у него с этой хореографией как в пионерском лагере, только еще строже. Углеводы! Сахар! Я не пью кофе, оно давление расшатывает! Ах, десять вечера, я же не высплюсь! Мне в пять вставать, мышцы должны быть прогреты как следует к началу работы!
Накручивать себя долго не вышло, потому что Джонатан подошел к окну и приклеился к стеклу. Не открывал форточку, не махал мне выключенным телефоном, не вышел из подъезда и вообще никак не выразил своего настроения. Просто стоял в прямоугольнике света, глядя вниз на меня с третьего этажа вниз через стекло. Когда он не двигался, я не могла долго это терпеть, потому что – говорила, кажется? – сразу возникало ощущение, что он отсутствует. Выключалась трансляция. Нет, я до сих пор не знаю, как это описать. Он был, пока двигался, и этот язык динамики я тогда понимала лучше, чем его слова.
Перед самой дверью я долго искала ключи и все еще не хотела заходить, но он открыл дверь неслышно и сразу притянул меня к себе на пороге с каким-то невероятным облегчением.
– Я думал, ты решила от меня уйти, – сказал он мне в волосы.
Мне показалось, он специально обнял меня так быстро, чтобы не видеть моих глаз, и попыталась вывернуться, но он тут был на своей территории, да. На территории языка тела, на котором я не могла сказать ни слова.
– Куда я от тебя уйду, – я стояла, как каменная, не реагируя на его объятие.
– Вот и я весь день думаю – и найдешь же, куда, – он разжал руки, отступил на шаг и сел на край стола. – Марта, если мне надо что-то тебе объяснить или рассказать, то мне не жалко, но я не знаю, что случилось.
– Нет, наверно, тут нечего объяснять, – я отводила глаза и почему-то все хваталась за распущенную косу, как будто волосы защищали меня от его ударной волны эмоций. – Ничего не случилось, чайка Джонатан, пожалуйста, не трогай меня.
– Я тебя все время не трогаю, – сказал он очень спокойно, убирая правую руку за спину (у меня даже мурашки по коже побежали от этого жеста), – и по-моему, это уже плохой вариант. Говори, что это было.
– Что? Где было?
– На репетиции. Днем. Сегодня.
– Ничего не было особенного, мы же уже все там обсудили, – я пыталась пройти мимо него в ванную, но он выставил ногу в проход и смотрел на меня насмешливо, – ну просто я никогда не думала, что твой балет выглядит так. Я видела в Питере другой балет. В Мариинке и в Михайловском. А тебя я совсем не видела на сцене, ты же знаешь. Я ведь не знала, как ты на самом деле танцуешь.
– Это не балет, Марта, – ответил он довольно терпеливо, – это на порядок сложнее балета, это хореография мюзикла, смесь классики, контемпорари и акробатики, если ты вообще знаешь такие слова. Объясни мне, что с тобой случилось на нашей репетиции, что ты не приходила домой до ночи?
– Я просто гуляла.
Он с силой выдохнул и убрал вторую ладонь за спину. Это означало, что терпение его на исходе.
– Марта! Это хореография. Это РиДЖ. Я артист балета. У меня это написано в дипломе, в конце концов. Три года я мечтал встать в подобный спектакль, и у нас такого нигде не ставят, вообще нигде. Ты здесь со мной, потому что…
Я молчала.
Он запнулся, сделал паузу, потом опустил глаза.
– Потому что это было твое решение. Или нет?
Выдохнул. Закрыл на секунду глаза.
– Ты сама решила ехать со мной. Остаться тут. Я думал, что ты уедешь, если я пройду этот кастинг. Но ты сказала, что ты останешься. Со мной! Нет? Со мной!
– Джонатан, – меня даже язык не слушался, – кто еще что кому сейчас должен объяснить?
Он с силой выдохнул воздух (только что струйки дыма из ноздрей не ударили) и дернул меня к себе за руку, но я шарахнулась так, что ударилась спиной о входную дверь.
– Дурацкие эти квартиры-студии, – не удержалась я, – поругаться негде.
Он сполз спиной на пол и сел, закрыв глаза и раскинув руки.
Только однажды я видела у него такой внезапный упадок сил, – когда он пришел после финального отборочного тура, а результаты должны были быть только завтра. Тогда он вошел молча, посмотрел на меня и также сполз по стенке. Только это было в хостеле, в комнате на 12 человек, и все стали его расспрашивать и тормошить, а я могла тихо лежать на кровати и делать вид, что меня не очень и интересует этот мюзикл. А здесь мы были вдвоем в той квартире, которую снимали, чтобы жить вместе жизнь. Но сегодня выяснилось, что ни о какой жизни другого никто из нас не знает, и более того – эта другая жизнь, оказывается, ни на что не похожа и оскорбляет, оскорбляет.
– Марта, – сказал он, не открывая глаз, – иди сюда, пожалуйста, сядь.
– Куда? На пол?
– Да, – он похлопал рукой, – иди ко мне. Не бойся. Обещаю не лезть с объятиями без свистка.
– Меня вообще-то не пугают твои объятия, – я уселась на корточки напротив него.
– Не пугают, – согласился Джонатан, приоткрыв свой карий глаз, – вон как ты бесстрашно спиной дверь только что пыталась выбить.
Он встряхнул головой, рассыпав свои разлохмаченные дреды по спине, повернулся ко мне и подобрался.
– Как это ты так сидишь? – спросила я, чтобы просто оттянуть начало объяснений.
– В смысле – как?
– Ну, у тебя в позе лотоса колени лежат полностью на полу.
– А, – спокойно ответил он, – это долгие годы тренировок. Думаешь, чего меня в танцы отдали? Из-за дисплазии и гипермобильности суставов.
– А я не могу так, – я попробовала опустить колено, но ощутила резкую боль в бедре. – А если без дисплазии…
– Марта, – глядя мне в глаза, перебил Джонатан, – я видел твое лицо на репетиции. Я слышал, что ты после нее спросила. И я тебе ответил. Что да, у меня до тебя никого не было. Кошмар и ужас. Не знаю, почему для тебя это кошмар и ужас, если тебя так воспитали, но давай прямо отсюда и до горизонта уже разберемся. Что тебя оскорбляет, пугает и не знаю что еще. Ты посмотрела, как мы работаем, и не приходила домой до ночи.
– Я ревную, – произнес мой язык сам собой.
Конечно же, я не собиралась говорить эту фразу. Я и не думала ее. Но она вырвалась, и отменять ее было поздно.
– Меня? – Джонатан нисколько не изменился в лице, только неуловимо выпрямил спину (хотя куда уж ровней).
– Да, – сказала я просто, – тебя ревную.
– К моей работе? К танцам?
– Я не видела такой работы, – упрямо ответила я, – я не видела таких танцев, я никогда ничего такого не танцевала, и я не верю, что ты в такой страстной музыке не думаешь.
– О чем? – он смотрел на меня в упор. – О партнершах? Думаю. Баланс, точки, ритм, квадраты. Собрать центр сильней. Дотянуть импульс. Знаешь такие слова? Если не знаешь, о чем вообще речь? Как бы мы танцевали, если бы при любом прикосновении язык на плечо свешивался?
– Но у вас такие лица… – я не могла не него смотреть. Мне было стыдно самой темы. Я и вообще говорить не умела, а уж о таком.
– Лица на сцене, какие нужно в музыку, – сказал он (видимо, на своем танцорском языке). – Какие эмоции, такое лицо и делаешь. Морда кирпичом не сойдет, уж простите. Это же сцена! Идеально, если чувствуешь все положенное, но я почти не знаю дословных переводов, поэтому ориентируюсь на общую эмоцию. И да, это откровенно плохо. Сегодня вот не справлялся.
– Наверно, тебя сбивало с толку мое лицо в зале, – мрачно сказала я.
– Нет, просто мои двадцать были не такие, – усмехнулся он. – Ни одной новой песни я сразу не понимаю, а пока пойму, мы ее уже выучили и ставим следующую.
– Ты всю жизнь жил в этом мире голых рук и распущенных волос, и что же…
– Что? – Джонатан поднял брови. – От рук и волос иммунитет вырабатывается быстро. Поддержкам учишься еще в подростковье, они максимально контактные, да, но это очень сложный элемент, и там некогда… ммм… слушать свое сердце. Волосы, кстати, вообще бесят. Они глаза выхлестнуть могут. И запутываются в долю секунды. Я до сих пор не научился так, как надо бы, танцевать с этой гривой. К премьере бы успеть, а то, пожалуй, отменят дреды и велят налысо побриться.
– А ты не умел?
– Нет, – он пожал плечами, – в балете я стригся, как все. Там гриву не носят. Хвост уже после Академии отрастил. Но такого, как здесь, мне делать не приходилось. Никто из балерин не смог бы так резко махать головой, как делают наши девочки. Я первые дни постоянно подходил и просил мне показать, как они это делают. Всю голову открутил, пока начало получаться. Ну да это с любым элементом, не привыкать. А к раздетости тем более привыкаешь. Когда кругом тебя с пяти лет девочки в шортах и купальниках, через десять лет у тебя прививка от излишней впечатлительности. Тело само по себе ничего не значит.
Он встал, потянулся, подошел к окну.
– Я не знаю, как это объяснить. Тому, кто в этом не варился, наверно, не поверить, действительно. Со стороны – легкость, флер и какие угодно соблазны. Не знаю уж. Никогда не мог смотреть РиДЖ как источник мечтаний. Всегда видел в нем только хореографию, всегда прикидывал, мог ли бы я это, это и это. Видишь, и слов не выучил, только постановку. Думаешь, это легко и красиво? Ну, думай. Хочешь меня ревновать к каждому из состава? Ревнуй, что я сделаю. Но ты же не к девочкам меня приревновала сегодня, а к самой этой сцене. К этой музыке. Видела les rois du monde? «Королей мира»? Хотя бы на ютубе? Разврат и ужас, да? Но вообще-то это невероятно сложная акробатическая схема на дикой скорости. Вот на дикой. Три минуты гонок по сцене. А знаешь, сколько там элементов, в которых мне кажется, что вот прямо сейчас я убьюсь об эту сцену, паркет или партнершу? Так это мы в кроссовках репетируем. А девочки будут в самом спектакле танцевать в латине, – ну, на каблуках. Угадай, о чем они думают? Не о нашем прессе и не о наших волосах, я уверен. Я всегда хотел в «Ромео и Джульетте» выступить в составе Монтекки, именно ради «Королей мира», но когда этот кусок ставили, я был близок к тому, чтобы вообще от всего отказаться. Потому что самые откровенные и быстрые сцены – самые технически сложные. Помнишь, с какими синяками я приходил?
Я молчала и смотрела на него, не отводя глаз. У него светились глаза, и хотя вся набранная усталость словно придавливала его к земле, он снова был артистом. На сцене сегодня я видела у него именно такие глаза.
– Марта, я ведь ничего не знаю о том, как живут в религиозных семьях. Если бы ты хоть что-нибудь про себя рассказала, я бы этот разговор раньше завел. Но я решил, что девушка, способная уехать с первым встречным в Париж на неделю, сама разберется во всем. А ты молчишь. У тебя внутри этот кипяток, а ты молчишь. Как будто говорить не умеешь.
– Кипяток? – я поднялась с колен и подошла к нему. Он не поворачивался.
– Теперь ты решил на меня обидеться, чайка Джонатан? Я не умею говорить. Сам видишь.
– Нет, – просто сказал он, – я не решил обидеться, но мне трудно. Мне здесь каждую минуту трудно. Мне трудно в чужом языке, который я не знаю и который учу на ходу. Мне трудно в чужом городе, я много раз был в Париже, но жить здесь – совсем не то, что красиво гулять. Мне трудно жить вдвоем на этих двадцати метрах, потому что я всегда жил один в своей комнате, а с восемнадцати – один в квартире. Мне трудно на сцене, потому что я никогда такое не танцевал и репетирую даже во сне, и боюсь травмы, потому что она все перечеркнет. И больше всего мне трудно, что ты молчишь и молчишь, и я ничего о тебе не знаю, а сегодня я пришел – и тебя нет, и телефон выключен, и я не знаю, что случилось.
Я тронула его ладонью по плечу, он быстро глянул на меня и снова перевел взгляд в окно.
– Надо как-то нам языки учить, Марта. Мне французский. Тебе русский. Или, может, язык тела.
– Не знаю я твой язык тела, – убрала руку с его плеча я, – чего ты хочешь, если у меня до тебя никого не было.
– Претензия века, – рассмеялся Джонатан, – кажется, мы предъявляем ее друг другу и себе весь день. Кому рассказать.
– Никому не рассказывай… – я видела его насмешливые глаза перед собой, и – как всегда – чувствовала, что мое тело оттаивает от этого паралича и льда, в котором оно жило так долго, под его объятием.
– Дыши, – сказал он шепотом, задержав руки, – дыши, Марта, дыши, учись говорить.
– Зачем мне сейчас говорить…
– Нет, не сейчас, вообще говорить. Ты молчишь везде, потому что никогда не дышишь. Я научу тебя дышать. Это я точно умею. Это первые слова языка тела – дыхание.
Была, наверно, полночь, потому что за окном вдруг раздался далекий, но очень слышный удар колокола. Мы замерли, а потом рассмеялись, глядя друг другу в глаза, и я в который раз подумала, что мы одного роста именно для того, чтобы все время замечать глаза другого перед собой.
– Почему ты уехала со мной? – спросил он ночью, когда удар колокола донесся до нас уже в третий раз.
– Ты меня уже спрашивал.
– Ага. Ты не ответила.
– Хотела в Париж.
Он посмотрел на меня через полоску света, которая падала из-за шторы на кровать, пожал плечами.
– Ты останешься со мной?
– Je resterai.