Пахнут розы и жасмины,
Озаренные луной,
И поет, поет о счастье
Чей-то голос молодой…
Мы веселимся.
Дневная городская духота истомила нас. А теперь хорошо. Вечереет. В ресторане, у самой реки, все столики заняты. Это так понятно! Всем хочется подышать свежим воздухом и повеселиться.
Воздух – казенный, дается даром. А веселье – это уж от содержателя ресторана, и выражается это веселье четырьмя скрипками, двумя флейтами, контрабасом и барабаном.
И это тоже понятно. Ничто так властно не управляет усталыми нервами современного человека, как музыка.
Современный человек под музыку обедает, под музыку гуляет и под музыку пьет воду целебных источников.
На какой-нибудь выставке племенного скота – уж на что, кажется, предприятие деловое и прозаическое – приезжий помещик приценивается к голландской корове под звуки вальса «Лобзай меня». Без «Лобзай меня», пожалуй, и корову не купить.
Итак, мы веселимся.
Те из нас, которые уже отвеселились и уплатили по счету, уходят, уступая место другим.
Другие приходят оживленные, жадно заглядывают в тарелки соседей – не едят ли чего-нибудь особенно вкусного, что можно было бы тоже заказать. И в глазах их, и во всех жестах сквозит надежда на что-то приятное и веселое. А четыре скрипки, две флейты, контрабас и барабан делают свое дело.
Сначала они сыграют песнь умирающей Травиаты.
Потом – «Смейся, паяц, над разбитой любовью».
Потом – «Плачь, Маргарита».
Потом – «Не плачь, дитя».
И закончат все это исполненным со слезой и рыданием похоронным маршем.
Музыка овладевает сердцами, слушатели жуют вяло, вздыхают и думают: кто – о погибшей молодости, кто – о погубленной любви, кто – о потерянном кошельке и о проигрыше на скачках.
– Пла-ачь, Маргарита! Пла-ачь, дорогая! – надрывается флейта.
За соседним столиком томится пришедший повеселиться толстяк. Он лишен способности анализировать свои настроения и находить их причины. Поэтому всю душевную горечь, вызванную Гуно[17], он приписывает поданной ему порции раков.
– Эй, малый! – зовет он лакея. – Это у вас отборный рак называется?
– Отбирали-с, – оправдывается лакей.
– Отбирали-с! Которые отобрал, те сам и слопал, а мне пауков каких-то сунул и рад! И думаешь, не пойму?
– Виноват-с, самые лучшие-с!
– Виноват! А ты не будь виноват. Виноватых наказывают. Эт-то что, а? Где у этого рака лапа? Рак здесь, а лапа в речке осталась?
«Твоя слеза на труп безгла-ас-ный…» – рыдают флейты.
– А где у этого хвост?
– Да вы же сами изволили скушать.
– Хороши раки! – с тоской и упреком говорит гость. – Ни хвостов, ни копыт.
«Не оценит тоски твоей…»
Пахнет жареным луком, пережаренным мясом и недожаренной рыбой.
Но этого не надо замечать. Воют скрипки, и всей своей разбитой грудью вздыхает контрабас.
Но этого тоже не надо замечать. Зачем? Ведь мы пришли веселиться.
Самое лучшее – опереться локтями на стол, как будто глубоко задумавшись, заткнуть потихоньку уши пальцами, закрыть глаза и думать о другом и видеть другое…
Июнь.
Затихли темные липы, сплелись ветвями и, тихо сливаясь с вечернею мглою, засыпают.
Вот задрожал один листок, странно, тревожно, и снова затих.
Яркий и пряный аромат неколеблемых ветром жасминов наполняет ночь, охватывает ее всю могучей, широкой волной. И волну эту перерезывает другая, ниже и гуще, словно запавшая, зазвеневшая в аккорде струна виолончели. Это пахнут розы.
Вот засветилось окно большого белого дома, бросило яркий квадрат на сонно-побледневший кустарник, и голос молодой и счастливый запел о счастье…
– И почему у вас всегда подают смятые салфетки? Да как же не смятые, когда смятые! Что, я не вижу, что ли? Дайте карту! «Крем дасперж». Это что такое – «дасперж»?
– Обнаковенный, с пирожками.
– Только, пожалуйста, чтоб не на этом… как его… не на человечьем сале жарили. Скажи оркестру, чтоб «Парагвай» валяли.
– Виноват-с, объясняться с ними невозможно-с. Они глухонемые-с, которые слепые от рождения.
– Ну, и черт с ними. Рябиновую подашь.
«Как мать уби-или», – вывела скрипка.
– Тащи рябиновую. Лишнюю рюмку хватишь – она и перешибет.
– Это кто там в красном, а? Н-не-вредный бабец!
«Плачь! Плачь! Не таи р-рыданья!» – опомнились флейты.
– Ты чего приуныл?
– Да так!
– Чего же ты не ешь?
– Да вот, как подумаешь… И к чему мы живем, дасперж всякий едим?
– Гм… И отчего это от реки всегда тухлым яйцом пахнет?
Погас на сонно-побледневшем кустарнике яркий квадрат. Ветви сплелись теснее и ближе слились с вечернею мглою.
Замолк счастливый молодой голосе, певший о счастье.
Тихо все предлунным затишьем.
Мы ждем.
Вот шорох на ступенях.
Белеет зыбкая тень.
– Это ты, мой июнь? Ты, певший о счастье? Ты, самое яркое землецветение?
Это – июнь…
– Почему записано десять рюмок водки, когда я выпил только девять? Это с-свинство! Это знаете как называется? Это называется неделикатный грабеж. Вот как! Можете передать кому хотите!
– Изво-озчик! Изво-озчик! Спят, канальи! На Коломенскую, тридцать пять копеек. Что-о? А в участок хочешь?
«Плачь! Плачь! Не таи р-рыданья!» – шлют вдогонку скрипки.
И вдруг опечаленный вопль с реки:
И догорай, моя лучина,
И догорю с тобою я!..
И, не успев замереть, перебивается новым воплем, еще более резким, отчаянным и горьким:
Мать свою зарезал,
Отца свово убил!..
Но это ничего. Эго просто веселятся догуливающие свой отдых мастеровые.
Нужно же им повеселиться.
Ведь теперь июнь! Самое яркое землецветение!
Июнь!
1912