Хадсон не говорит ни слова, вынимая телефон из моих судорожно сжатых пальцев. И так же молча выключает песню, так что библиотека вновь погружается в благословенную тишину.
Он продолжает молчать и тогда, когда снова вкладывает телефон в мои дрожащие руки. Но его холодные пальцы касаются моих, и мое уже и без того измученное сердце начинает колотиться изо всех сил.
Его глаза, блестящие и такие дерзкие, несколько мучительных мгновений не отрываются от моих. Его губы начинают чуть заметно шевелиться, и я уверена, что сейчас он что-то скажет, наконец нарушив молчание, которое висит между нами уже много дней.
Но он ничего не говорит. Вместо этого он поворачивается и идет к своему столу. И я не могу больше этого терпеть – этого молчания, повисшего между нами, словно сердце, забывшее, что оно может биться.
– Хадсон! – Как и та песня, мой чересчур громкий голос гулко отдается в зале, который сейчас, к счастью, почти пуст.
Он поворачивается, с царственным видом подняв одну бровь, его руки засунуты в карманы его строгих черных брюк, и я не могу сдержать улыбку. Только Хадсон Вега с его британской прической помпадур и самодовольной ухмылкой мог надеть классические брюки и белую рубашку, отправившись в библиотеку в такой поздний час.
Его единственной уступкой стали закатанные рукава баснословно дорогой дизайнерской рубашки, обнажающие безупречно вылепленные предплечья – и я не могу не признать, что он выглядит чертовски привлекательно. Потому что он Хадсон, и разве может быть иначе?
До меня доходит, что я пялюсь на него, примерно тогда же, когда я осознаю, что он пялится на меня. Я сглатываю, пытаясь подавить вдруг охватившую меня нервозность. Откуда она вообще взялась?
Это Хадсон, который несколько месяцев обитал в моей голове.
Хадсон, который спас мою жизнь и при этом едва не уничтожил весь мир.
Хадсон, который каким-то образом – несмотря ни на что – стал моим другом… а теперь и моей парой.
Это слово, «пара», все так же висит между нами. И заставляет меня нервничать, когда я едва заметно улыбаюсь и говорю:
– Спасибо.
В его взгляде отражается легкая насмешка, но он не произносит ничего из того, что – я это вижу – ему хочется сказать. Вместо этого он просто кивает, словно говоря «не за что», и, повернувшись, идет прочь.
И тут у меня вскипает кровь. Как прикажете это понимать? Джексон не хочет быть со мной, потому что, по его мнению, Хадсон страдает, а Хадсон не может просто поговорить со мной даже тогда, когда я в таком расшатанном состоянии из-за этой чертовой песни. Я понимаю, что их отношения сложны – что все это сложно, – но мне надоело, что из-за их ссор страдаю я. Я хочу сказать – каким надо быть человеком, чтобы дать своему другу пропасть на целую неделю и даже не попытаться узнать, почему это произошло?
Ну уж нет, с меня хватит. Я бросаю телефон на стол и бегу вслед за ним.
– Ты это серьезно? – кричу я, глядя сзади на его широкие плечи.
Он шагает быстро, его длинные ноги лучше приспособлены для ходьбы, чем мои, но злость придает мне дополнительную скорость, и я нагоняю его прежде, чем он успевает снова сесть на стул.
– О чем ты? – спрашивает он, настороженно глядя на меня.
– Ты так мне ничего и не скажешь?
Я уперла руки в бока и едва удерживаюсь от искушения топнуть ногой. В глубине души я понимаю, что сейчас зла на весь мир, на вселенную за то, что она сотворила со мной. За то, что она отняла у меня Джексона, а затем и мою дружбу с Хадсоном. Я пыталась справиться со своим горем с тех самых пор, как все это произошло, но неделю назад Джексон лишил меня возможности остаться на этапе отрицания, за которое я отчаянно цеплялась после разрыва наших уз сопряжения. Так что, похоже, теперь я переживаю второй этап – гнев. И меня нисколько не смущает то, что я направляю его на Хадсона, хотя он ни в чем не виноват.
– А что я, по-твоему, должен сказать? – Из-за его британского акцента его слова кажутся мне еще холоднее.
Я раздраженно всплескиваю руками.
– Не знаю. Что-нибудь. Что угодно.
Он долго смотрит мне в глаза, и я уже начинаю думать, что сейчас он откажется говорить, но затем его губы изгибаются в той мерзкой самодовольной ухмылке, которая так бесила в то время, когда он жил в моей голове, и он замечает:
– У тебя в брюках дырка.
– Что? Я не… – Я опускаю взгляд и вижу, что на моих брюках не просто большая дыра, а что она к тому же расположена в таком месте, что сквозь нее видна верхняя часть моего бедра. И мои трусики. – Это твоих рук дело?
Теперь он поднимает обе брови.
– Что именно?
Я показываю на мои брюки.
– Эта дыра. Что же еще?
– Да, да, это сделал я, – отвечает он с совершенно серьезным лицом. – Я использовал свою сверхспособность по разрыванию ткани, чтобы проделать дыру в паховой области твоих штанов. Но как ты догадалась? – Он поднимает руку с магическим браслетом и машет ею перед моим лицом.
– Извини. – У меня вспыхивают щеки. – Я не имела в виду…
– Еще как имела. – Он смотрит мне прямо в глаза. – Но зато теперь я знаю, что на тебе надето мое любимое белье.
Мой смущенный румянец становится еще гуще, когда до меня доходит, о чем он говорит – о том, что на мне сейчас надеты те самые черные кружевные трусики, которые он подцепил носком своего ботинка в школьной прачечной несколько недель назад, хотя у меня такое чувство, будто с тех пор прошел целый год.
– Ты действительно смотришь сейчас на мои трусики?
– Я смотрю на тебя, – отвечает он. – И если при этом я могу видеть твои трусики, то это скорее твоя вина, чем моя.
– У меня это в голове не укладывается. – Мое смущение уступает место досаде. – Ты игнорируешь меня столько дней, а теперь, когда я наконец удостоилась твоего внимания, это все, о чем ты хочешь поговорить?
– Во-первых, по-моему, это ты игнорировала меня, а не я тебя, тебе так не кажется? Во-вторых, прошу прощения, но на какую тему ты хотела поговорить? Дай догадаюсь. – Он делает вид, будто разглядывает свои ногти. – Ах да! Как там поживает старина Джексон?
Будь на его месте кто-то другой, я бы сейчас извинялась за то, что так долго избегала его. Я бы обратила накладку с дыркой и трусиками в шутку и объяснила, что злюсь я не на него, а вообще. Но с Хадсоном бывает иногда так трудно, особенно когда мне кажется, что он намеренно выводит меня из себя.
– Может, тебе лучше спросить об этом у него самого? Если ты, конечно, вообще способен перестать упиваться жалостью к себе.
Он замирает.
– Значит, по-твоему, я упиваюсь жалостью к себе? – Видно, что он обижен – и оскорблен.
Ну и пусть, ведь я и сама чувствую себя оскорбленной.
– Ну не знаю. Не поговорить ли нам о твоем выборе книг? – Я бросаю взгляд на открытую книгу, которую он оставил на столе, когда поспешил мне на помощь.
На секунду в его голубых глазах вспыхивает огонь. Затем он так же быстро гаснет и сменяется его прежним выражением, как бы говорящим: «как же вы все меня достали», и мне кажется, что я вот-вот закричу.
Да, я знаю, что таков механизм его психологической защиты, которым он пользуется, чтобы не давать другим подходить к нему слишком близко. Но мне казалось, что после того дня, когда я победила в Испытании, придуманном его отцом, мы с ним оставили такие вещи позади.
– Мне просто захотелось почитать что-нибудь легкое.
– Это ты о книге, рассказывающей историю заключенного, который за свои преступления приговорен к смерти? Что, Достоевский, по-твоему, уже не катит?
– Он слишком уж жизнерадостен.
Я фыркаю и смеюсь, потому что ничего не могу с собой поделать. В этом весь Хадсон – как еще он мог отреагировать на эту книгу, возможно, самую депрессивную из когда-либо написанных книг? И от моей злости не остается и следа, напрягшиеся плечи расслабляются.
Но он не присоединяется к моему смеху. И даже не улыбается. Правда, теперь в его глазах появился блеск, которого прежде в них не было. Он смотрит поверх моего плеча на стол, за которым я сидела последние два часа.
– Над чем ты так усердно трудишься?
– Над моим проектом по физике полетов. – Я морщусь. – Мне надо получить хотя бы оценку «хорошо», чтобы иметь шанс сдать зачет по этому предмету.
– Тогда я не буду мешать тебе работать, – говорит Хадсон с небрежным кивком, который задевает меня больше, чем я готова признать.
– Неужели ты не можешь поговорить со мной хотя бы десять минут? – спрашиваю я. Мне тошно слышать жалобные нотки, звучащие в моем голосе, но я ничего не могу с собой поделать. Не сегодня, не здесь и уж точно не в разговоре с ним.
Он молчит долго. И даже не дышит. Затем наконец вздыхает и говорит:
– О чем нам говорить, Грейс? Ты же избегала меня не без причины. – Его голос тих, и впервые я вижу на его лице усталость… и боль.
Но не он один чувствует себя усталым, и уж точно не он один испытывает сейчас душевную боль. Возможно, поэтому я даю полную волю своему сарказму, когда отвечаю:
– Ну не знаю. Как насчет того, что мы…
– Что? – перебивает меня он и смотрит на меня хищным взглядом, от которого меня пронзает тревога. – Что мы такое, Грейс?
– Друзья, – шепчу я.
– Так вот как ты это называешь? – Он усмехается. – Друзья?
– И… – Я пытаюсь дать ему тот ответ, которого он ждет, но мой рот застыл, как аляскинская тундра.
Я облизываю губы, сглатываю. Затем выдавливаю из себя те слова, которых он ждет. Те слова, которые висели между нами с той самой минуты, когда я вошла в библиотеку, хотя он упрямо делал вид, что не замечает меня.
– Мы сопряжены, – шепчу я.
– Да, мы сопряжены. И это полный облом.