Зиновий Петрович Ригель, вне всякого сомненья – из немцев, родился 5 января 1837 года (по юлианскому календарю).
Но родился он не там, где по обыкновению рождаются все прочие и всякие немцы, к примеру в Цюрихе, в Стокгольме, в Кёнигсберге или… Эх-х!.. бей уже в самое темя чёрт!.. В захолустной, по европейским меркам, Праге – масляных фонарей от бедности городской казны по улицам нет ни одного, водопроводная система – кое-как и где… и неказистая. Канализация и вовсе отсутствует: чего на мостовую выплеснули, тем и воняет с прошлой недели.
Нет, что вы… Даже не там. А немцу-то ещё неприличней – в Могилёвской губернии, в Белицком (ныне Гомельском) уезде, в деревне Юрковичи,– и в самой крайней хате. В общем и целом, как нынче модно излагать, употребляя расхожее идеологическое клише; родился на самых что ни на есть задворках Российской империи. В многодетной семье ремесленника, сапожника.
И казалось бы, что… Но вот же и нет.
В детстве здоровье имел крепкое, не голодал. Отец его был хватким, сноровистым мастером: за разную деньгу, а чаще натуральный, но полезный к своему хозяйству обмен шил и чинил обувь всему уездному окружению.
Получалось Петру Карловичу (так звали отца) и прибыльных просьб от именитых персон и даже из Могилёва. И порой, как снег на голову, в таком ошеломительном и невпроворот заказе, с которым он не мог справиться лично и потому нанимал в помощь подмастерьев. А бывало, что нанимал и в убыток себе, но токмо бы сработать в срок, угодить господам и имени своего мастерового по уезду не уронить. А то ведь более и не позовут в подряд. А уезд тот не шибко и густ. Куда же при таких реалиях клиентами сорить-бросаться?
– Береги честь смолоду, – наставлял сына Пётр Карлович. – Дал слово – держи и обещанную тобой работу делай, а хоть и сам с того бессильно упади. Помни, сын: раз покривишь душой, слукавишь, три разы по судьбе лихом обернётся.
– Та-а, понятно, – всякий раз беспечно отмахивался Зиновий.
– Молод и зелен ещё, – озабоченно вздыхал отец. – Не било тебя. Упаси бог, чтоб и обошло.
– Та-а, понятно, – талдычил сын, тянул в сторону носом, дескать, оставьте вы эти нравоучения, уже и довольно, папенька.
– Ой, гляди, бестолочь! – всем лицом суровел отец и впрок поддавал сыночку поучительную затрещину. Зиновий с обидой убегал, а Пётр Карлович вслед ему ещё долго грозился кулаком.
Двумя словами сказать, радел папенька за семью. Семья не бедствовала.
В отрочестве Зиновий Петрович обучился грамоте и богословию, окончил два класса церковной приходской в Юрковичах. А далее заботливо был оплачен и направлен для полнейшего образования в бурсу при Киевской духовной академии. Однако спустя два месяца в силу разных причин, то ли не ужился с прочими бурсаками, то ли заскучал по родным Юрковичам, сбежал.
Сразу-то к отчему дому податься не решился. Скитался, терпел непривычную нужду, промышлял подаяниями. А ближе к ноябрьским холодам сдался и всё-таки упросил ездовых.
Почтовики, откликнувшись сочувствием, пристроили его на козлах омнибуса и свезли до Чернигова. А там и другие не бросили в беде юнца. Так и вернулся в Юрковичи к родительскому очагу: исхудавший, в лохмотьях, без сапог и без образования.
Отцом в наставление был бит не единожды.
– Будет тебе по непотребным делам твоим, остолоп, – приговаривал отец. – Осрамил, растратил. И в толк не возьму, с чего убёг от науки, Зина? А как бы и вовсе пропал, сгинул бродягой в чужих краях? Где было искать, слёзы горькие плакать?
Не получив в том какого-либо, а уж тем более внятного ответа, поддал берёзовым веником ещё и ещё. А после определил сына к делу в собственную сапожную мастерскую кожи мять, а где и в мелочах пособлять шорнику.
– Своевольную дурь с башки мозоли работные славно изгоняют. Прозябай теперь ремеслом, коль умом пробывать неспособный. Отец кожи шьёт, видать по всему, и тебе шить.
И как в воду глядел папенька, определил сыновью мастеровую пригодность, да и в целом судьбу, как голенище сапога отрезал. Стал со временем Зиновий не только кожи мять и чинить мездру, но и с раскроем справился. А далее и сам шить начал. Да так славно обойные швы накладывал, что отец его просто диву давался. Бывало, встанет поодаль и приглядывает, как Зиновий суровой нитью на барских башмаках чудную паутину плетёт. А как последний узелок затянет, что и не видать его, подойдёт, коснётся тяжёлой ладонью сыновьего плеча, да только всего и скажет:
– Belvedere[1].
Такой возглас удовлетворённости Петра Карловича чем-либо и вообще был единственно возможной похвалой, какую в течение всей жизни от него изредка слышали не только Зиновий, но и прочие домочадцы. Но отчего-то папенька не произносил диковинного слова по-немецки, как вроде бы и подобало ему, хоть и обрусевшему, но всё же немцу. А тарабарил на итальянский манер:
– Belvedere.
Зиновий ни чёрта не понимал в итальянском звучании, но по интонации смекал, что сие из уст родителя обозначало сплошное умиление. За тем и понимай: работа принята всецело, оплеух досадных и обидных выговоров не будет. И вполне возможно на вечерней зорьке рвануть вприпрыжку за околицу до сельских хлопцев и девчат – нарядом хвастать, играть в лапту, костры палить, шалить и безобразничать.
А было где и как.
Юрковичи – село большое, под тысячу дворов. И церковь белокаменная посреди села. И даже паровая мельница своя.
Раньше-то мельница была водяная, но лет тому назад – не припомню уже и сколько, но по весне и однозначно после Пасхи, услышали сельчане со стороны государева тракта стальной скрежет, гул и некое оханье.
Сбежались, кто по близости был на околицу, вгляделись, а по дороге своим ходом на огромных металлических колёсах, отплёвываясь тугим паром и изрыгая из дымовой трубы искры движется…
Ну, ей-ей, демон из преисподней – паровой локомотив!
С обозом в пешем и конном сопровождении. А кто сопровождает – не понятно. Потому как за клубами пара и в дыму не видать и не разобрать ни дьявола.
– Антихрист!
Две бабки, Лукерья и Степанида, сельские знахарки, разом плюхнулись на колени. А старый дед Щербак проворно кинулся во двор и ухватил крепкий берёзовый дрын:
– Бог милостивый! Не иначе как Наполеон вернулся?
Но только и всего – здешнего невежества.
Прочие жители Юрковичей, разглядев-таки в сопровождении паровой машины местного помещика Усиевича и угадав по обмундированию трёх инженеров, одного фельдфебеля и солдат сапёрной роты, радостно заголосили, замахали руками, а кое-кто даже пустился в пляс.
В общем, приветствовали прогресс.
С прогрессом этим, надо признать, служивым пришлось повозиться. Конструкцией своей паровик мог идти только прямо. А дороги в Могилёвской губернии сами знаете какие. Это вам не тракты в южных римских провинциях али Невская перспектива в Петербурге. Всяко извилисты – где надо и где не надо. Вот как поп спьяну свернул на бричке, там и пролегли. Чтоб изменить направление движения паровой машины, солдатам приходилось поднимать поочерёдно передние колёса при помощи специальных железных заступов, подкладывать обильно смазанные салом толстые доски, а затем по ним сдвигать локомотив в ту или другую сторону. Зачастую доски трещали и ломались, их подменяли и снова двигали. Солдаты тужились и сами пыхтели, как тот паровоз. Инженеры расторопно бегали вокруг локомотива, глядели на манометры, давили клапаны, плескали воду, подбрасывали в топку уголь и дрова. А фельдфебель командовал солдатами:
– Давай, братушки!.. Ломи все разом! Поднажми!.. Эх-х!.. Ещё, родимые!.. – Движение продолжалось.
Через луг и к самой мельнице локомотив решились подтянуть волами и тут намытарились, но управились всего за день. В течение следующей недели работа спорилась – паровую машину подняли и установили на заранее подготовленный фундамент. Демонтировали водяное колесо, заменили его шкивом, набросили приводные ремни…
С того времени на дороге, ведущей к мельнице, от колёс локомотива остались глубокие борозды и рытвины. А неподалёку, среди редкой поросли терновника, валялось брошенное за ненадобностью старое водяное колесо. Сельская молодь, среди которой завсегдатаем был и Зина, повадилась сюда озорничать.
Бывало, притащат разные валуны да камни всякие и скрытно плюхнут их в рытвины и колдобины на дороге. Особенно такое славно удавалось после обильного дождя, когда в лужах булыжников не видно. А сами же всей своей хохочущей ватагой укроются на время за массивным колесом да в терновнике и ждут, когда на своей телеге поедет мельник. И хорошо бы на пустой телеге, без поклажи, без мешков с мукой. Телега тогда лёгкая и при всяком наезде на булыжник подпрыгивает резво, а там и высоко подбрасывает мельника. Тот поминает всех святых, безбожно матерится, трёт свой ушибленный зад, попадая обратно в телегу через раз.
И снова булыжник!.. А хлопцы и девчата хохочут взахлёб, потешаются, тайно укрывшись за мельничным колесом и при дороге. И всё сильнее да сильнее жмутся к земле, а там и друг к дружке, чтобы, значит, себя-то не выдать. Но перед тем, как козни мельнику учинить, хлопцы сугубо про меж себя договаривались, кто к кому из девчат жаться будет.
Большей частью хлопцы глядели на юную помещицу Софию Усиевич. Фигурой стройную, в запевах голосистую, в манерах артистичную… Односельчане в хоре пророчили ей славную, большую сцену и знаменитые гастроли. А возможно, и в столице, чем судьба ни ляжет?.. Эх, хороша была, чертовка!.. Да и покладистая во всём и до всех. А пуще прочих к Ригелю. Бывало, встанет на сторонку – милее некуда… Что одинокая берёзка во широком поле. Да как затянет высоко и до чего же звонко:
Ой, в вишневому саду,
Там соловейка щебетав,
До дому я просилась-ся,
А вин мэнэ всэ нэ пускав.
Поёт в малороссийском творческом манере – в самый надрыв. Ой-й-ой!.. Что душа вот-вот из декольте на волю вырвется. А на всяких там не глядит – всё глядит на Зину.
Но вот Зиновий выпросил себе Аглаю, дочь сельского старосты Ефима Сапронова. Розовощёкую крепкую тринадцатилетнюю девку, хоть и весёлого, но скверного и упёртого характера. И как ни налегал Зина и ни старался разными хитростями и уговорами выцыганить для себя хотя бы поцелуй с намёком на продолжение, но Аглая эта ни в какую.
– Мне батюшка такого делать не велит. Строго-настрого запрещает страстям волю давать. Грех такое делать. И думать не моги, ирод. А то как дам камышовой бодылякой по твоей башке!
Локтем отстранится, тугое колено вперёд выставит. А ежели поднапрёшь, так и за чуб вихрастый оттаскает – не спросится. Зина раза с третьего смекнул – ошибка вышла, не на ту запал. А как теперь переменишься?.. Всё!.. Душой-то выбрал, прикипел. Да и перед обществом как-то неловко поступью блудить. Ответ прост – никак. Эх!.. Не свезло ему в родных Юрковичах в любовном деле. А ведь стукнуло уже семнадцать годков, возмужал.
И при таких-то мыслях пуще прежнего Зина ерепенился.
– Глафира, одумайся! Уйду в солдаты! На войне сгину! – в отчаянии кричал он вслед убегающей зазнобе. – Попомнишь тогда и наплачешься! Ага?..
– Скатертью дорога! Ага?..– озорно хохотала в ответ девица и шасть за ворота отцовского подворья. И засов за собой – накрепко.
– Ну и пусть! – всякий раз закипал Зина. – В уезд к полковому командиру сбегу. Пусть вихры бреет. Револьверу выучусь, буду француза воевать.
– А и нет его поблизости, – как-то обескуражил Зиновия дед Щербак, когда они вдвоём сидели на пологом берегу Сожи среди тех самых камышей, которыми Зина чуть было и не получил от любви по башке, и удили карася.
– Как так? – встрепенулся Зиновий. – Куда же подевался?
– Сгинул весь француз, – припоминая минувшие лихолетья, пожал плечами старый Щербак. – В наших землях и сгинул. Много его тут полегло. И не токмо французов, но и поляков, венгерцев, итальянцев и прочего супостата.
– Да ладно?!
– Угу… Кстати, и немцев – прусаков всяких, так же. С тех прусаков, которые от сабель сумских гусар до Риги бежали, только твой дед Карла и уцелел. Я в тот год, считай, был такой же юнак, как ты сейчас. И вот помню: зима тогда приключилась лютая,бабы наши сжалились над дедом твоим – подобрали его обмороженным в поле. Думалось им, околеет. Но нет же, выходили. Отогрели и в бане выпарили – отогнали немощь дубовым веником. А бабка твоя его к себе в хату проживать забрала. Понятно же, на своих-то бородатых не похож, вот и приглянулся ей немчура гололицая. Так и случился в наших Юрковичах немец Ригель. А вы, значит, с него и пошли. Тьфу, пропасть, ротозей!.. Гляди, клюёт. Выхватывай!
Зиновий выловил из реки жирного карася, радостно присвистнул, снял рыбину с крючка и бросил в плетёный садок.
– Ты в Крым топай али на Кавказ, – посоветовал старый Щербак. – Люди говорят, что опять там османы и черкесы в горах озоруют и спасу от их набегов на царские гарнизоны нет. Понаедут на ослах под стены крепостей, бранятся, соромно мудями трясут. В караульных камни и кизяки швыряют. А как погонишь османа и на его плечах зайдёшь в черкесский аул, так сразу тебе и баталия. Вот где нынче геройство!
– А шо?! – вспыхнул очами Зина. – Могу и на Кавказ, найти бы дорогу. – Сплюнул по рыбачьему суеверию на наживку и размашисто закинул снасть.
– Сохнешь по девке-то? – хитро прищурился дед Щербак.
– Да, это как бы… Самую малость бывает, – застенчиво признался Зиновий.
К вечернему перезвону оба наловили рыбы по увесистой плетёной корзине. Карась в тот день на навозного червя славно брал.