7

Как ни странно, но именно в тот день, когда Сяосун привёл Федю в дом своей сестры, Елена Черных почувствовала резкое облегчение. Два года после исчезновения племянника, а по сути приёмного сына, её душила непонятная болезнь: неожиданно охватывал жар, сменявшийся столь же внезапным холодом, бывало, кашляла долго и надрывно, обливалась холодным потом, неровно стучало сердце, невозможно было глубоко вздохнуть. В больнице, куда её приводил Павел, разводили руками: набор симптомов не отвечал ни одной известной врачам болезни. Павел и сам испереживался из-за Феди, он любил племянника, как родного сына, и потратил много сил и времени на поиски. Однако его не нашлось ни среди убитых повстанцами, ни среди расстрелянных карателями. Немного утешала надежда, что Федя оказался среди беженцев в Китай и, даст бог, найдёт там своего отца. Не желая лишний раз пугать Елену, ни Павел, ни Ваня не сказали ей ни слова про Ивана Саяпина, про то, как, рискуя самим попасть под трибунал, помогли ему бежать от неминуемого расстрела. Хорошо, что о сбежавшем не вспоминал командир полка, а на следствии никто из подсудимых повстанцев не упомянул имени Саяпина, хотя нашлись запомнившие другое имя – некоего есаула Манькова, который должен был якобы возглавить Амурскую армию. Однако никто этого есаула не видел, нигде он себя не проявил, и потому следствие посчитало эту фигуру вымышленной. Лишнее имя – лишние заботы.

Ни о чём таком Елена не знала, а тут вдруг ни с того, ни с сего облегчение наступило. По этому поводу и в связи с началом нового учебного года – мама же учительница! – решили дома устроить маленький праздник. Женская половина семьи – Елена, Лиза и Машутка – нажарила пирожков с луком и яйцами, нарезала крошева из огурцов, помидоров и дикого чеснока, заправив его подсолнечным маслом, а мужская – Павел и Никита – добыла на полях за Зеей и запекла в печи парочку хороших фазанов. Детям из райских яблочек наварили взвара, а для взрослых Павел открыл ту самую прощальную гамовскую бутылку шустовского коньяка – с той поры, как Иван убрал её со стола, к ней никто и не прикасался. Даже когда Ваня приезжал из Свободного, где был расквартирован его полк, – сын спиртного не употреблял, а Павел предпочитал выпить пива. Ваню, кстати, за два года повысили в звании до командира роты, и у него на левом рукаве теперь красовались красная звезда с серпом и молотом и три небольших красных квадрата. За участие в подавлении Зазейского восстания его и Павла представляли к ордену Красного Знамени, но ордена никому не дали, а Ваню в звании повысили. Хорошо бы и этот факт семейно отметить, однако приехать Ваня не смог: в полку шли военные учения.

Соседей на застолье не звали: после всяческих кровавых событий привычка звать в гости как-то тихо отмерла.

За столом, накрытым во дворе, благо позволяла тёплая погода, Павел встал и поднял стопку с янтарной жидкостью:

– Помянем наших дорогих родичей, Саяпиных и Шлыков, вольно и невольно покинувших наш свет. Они живы в нас, их детях и внуках, пущай будут живы и в правнуках.

Сказал торжественно, как говорят на многолюдье, однако все почувствовали, что так надо, и тоже поднялись. Елена, сорокалетняя мать большого семейства, немного пополневшая, по-прежнему подвижная, улыбчивая, но сейчас печальная и строгая, добавила:

– Помянем и Черныхов, Степана и Прасковью. Всех помянем, благодаря которым мы живём на этом свете. Все мы – одна семья.

Дети подняли стаканы с золотистым напитком. Никита, хоть ему и шёл двадцатый год, тоже предпочёл взвар. Он закончил трёхмесячные курсы ОГПУ и теперь проходил стажировку под руководством отца, после которой надеялся поступить в высшую школу. Хотел быть безупречным чекистом, а потому спиртное не употреблял и не курил.

Елена посмотрела на них, глаза блеснули влагой: и верно – одна семья, хотя отцы и матери разные. Вытерла глаза уголком платка, которым была повязана её по-прежнему золотоволосая голова. Павел обнял её за плечи, шепнул на ухо:

– Любушка моя! Спасибо тебе за всё.

Она качнула голову к нему, на мгновение соприкоснувшись висками, – соединилась мыслями, потом снова наполнила стопки:

– Давайте выпьем за живых: за брата моего Ивана и верную жену его Настю, за Кузю и Оленьку. За Федю нашего горемычного, который жив – я это нынче сердцем учуяла, и за тех, кто ему выжить помог, неважно, русские или китайцы. Ведь все мы – братья и сёстры.


Иван Саяпин в этот вечер тоже пребывал в хорошем расположении духа. Он удачно выполнил заказ одной богатой дамы, которая заподозрила в неверности молодого любовника и наняла частного сыщика (любовник оказался человеком порядочным, и счастливая дама удвоила гонорар), поэтому позволил себе прогуляться по Новому городу. Хотел было дойти до дома Чурина на Бульварном проспекте, однако передумал и пошёл в сквер на Садовой. Последние два года, после возвращения с Зазейского восстания, он ходил на Бульварный всё реже. С одной стороны, прибавилось работы (пока он был за Амуром, Толкачёв удачно преобразовал охранное агентство в «Компанию частного сыска», и клиенты выстраивались в очередь), с другой – каждый раз, приходя к этому дому, Иван чувствовал угрызения совести, вину перед Настей, словно и в самом деле изменял семье. Честно говоря, он начал уставать от неопределённости отношений с настоящим и прошлым. Ругал себя последними словами, но постепенно терял надежду перебороть свою нерешительность. После того похищения людьми Сычёва он, конечно, заходил к консьержу, чтобы узнать хоть что-то о человеке, так похожем на Сяопина, но консьерж исчез (Толкачёв сказал, что он умер прямо на своём служебном месте), а пост его из экономии упразднили. Исчез и кудрявый золотоволосый парень – по крайней мере Ивану он больше ни разу не встретился, и Саяпин почти уверовал, что ему просто показалось под зимним электрическим светом. При всём при том Иван больше ни разу не спросил у Толкачёва про соседку-китаянку: для этого записного бабника женщины были расходным материалом (его только такие и посещали), поэтому Иван даже в разговоре не хотел ставить Цзинь с ними в один ряд. Предпочитал терзать себя неведением.

Тёплый субботний вечер располагал к неспешной прогулке. Иван посожалел, что живёт довольно далеко и не может так вот пройтись с Настей и Оленькой по оживлённой красивой улице, но и торопиться домой не хотелось. Он дошёл до сквера на пересечении Садовой с тремя улицами – Пекинской, Центральной и Таможенной – и сел на скамейку в достаточно укромном уголке. Издалека, из сада за Торговыми рядами, доносился вальс «На сопках Маньчжурии», а Иван вспоминал, как ему удалось вырваться из огня Зазейского восстания. Когда в Куропатино в дом Аксёнова вошли красные каратели, Павла он узнал сразу, и мысли заметались, ища хоть какой-нибудь выход. Было три варианта. Первый – застрелить Павла и его спутника и попытаться бежать. По долетавшим звукам выстрелов он понял, что село атаковано, красных наверняка больше, так что побег становился нереальным. Да и как стрелять в Павла, вдовить Еленку?! Второй – не бежать, а отстреливаться, пока хватит патронов. Результат будет тот же. Третий – сдаться, пообещав дать ценные сведения. Павел, конечно, не признает в нём родственника, ему это край как невыгодно, а там – как судьба повернётся. Тут главное – не раскрыться, с есаулом Саяпиным, который был тесно повязан с японскими интервентами, цацкаться не будут, а некий Маньков кровью не запачкан, есть шансы остаться в живых.

Выбрал третий. Ох, какие глаза были у Павла, когда из запечья вылез и протянул маузер его шуряк! Иван, вспомнив, даже хмыкнул.

– Есаул Маньков. Добровольно сдаю оружие. Могу быть полезным.

Каждое слово Иван произнёс тогда твёрдо, как отпечатал. И смотрел при этом прямо в глаза Павла. Тот тоже хорош: не сморгнув, принял маузер и сказал:

– Сдача принимается. Будешь полезный, суд решит твою судьбу. Следуй с нами, господин Маньков.

Помощник Пеньков тогда перепугался, зашептал:

– Приказ же был: стрелять на месте. Нас самих отправят под трибунал.

– Не паникуй, – отозвался Павел. – Я всё возьму на себя. Тебя как бы и не было.

– Точно возьмёшь?

– Возьму. Ты не при делах. Забудь!

– Ну, тогда сам его и веди, – с этими словами Пеньков выскочил из избы.

У Ивана слух звериный и голова не тыква, мозги имеются – сразу скумекал, что Павел неспроста завёл разговор, а когда увидел племянника в военной форме с командирскими знаками и услышал, о чём говорят отец с сыном, понял, что возможность вырваться из рук карателей вполне реальна.

Так оно и случилось холодной зимней ночью. Замёрзший караульный отсутствовал не десять минут, а почти час. За это время Павел выпустил Ивана из сарая, предварительно разворошив крышу, вроде как обозначил место побега, а уж остальное он проделал сам. Прежде всего снял с чекменя и сунул в карман – вдруг пригодятся! – погоны, потом высмотрел у коновязи и увёл коня под седлом. Несмотря на ночь, по селу ходили и ездили множество людей – главным образом, конечно, военные. Иван легко затерялся среди них: он ехал не спеша и не привлекал внимания. Решил уйти в сторону Тамбовки, туда, откуда наступали красные (кому придёт в голову, что беглец ринется прямо в пасть тигра?), и оказался прав: с этой стороны на околице даже не было караула. Каратели так зачистили тылы, что никого оттуда не опасались. Тем не менее, как только дорога углубилась в лес, Павел свернул в чащу от греха подальше – слава богу, тут снега было мало. Набрёл в лесу на заимку, которую облюбовали шестеро таких же, как он, беглецов. Место было глухое, заимка добротная, с запасами, там и перекантовался до весны. После ледохода вышли на Амур, украли лодку и ночью перебрались на китайский берег. На переправе их засекли пограничники, обстреляли. Иван получил пулю навылет в левое плечо и даже обрадовался: было с чем возвратиться к своим. Хотя, честно, возвращаться не хотелось – душа устала, жаждала покоя, – но куда деваться? Настя с Оленькой, да и Кузя, были «на крючке» у «товарищей по борьбе». Вот и явился в штаб Сычёва в Сахаляне, при погонах, рука на перевязи, доложил честь по чести, скрыв лишь, что с побегом помогли родичи. Восстание было уже разгромлено, советские каратели – войска, отряды ЧОН и ГПУ – кровавой метлой прошлись по восьми волостям, расстреливая налево и направо, чтоб, как выразился один из партийных работников, «никому не повадно было поднимать хвост на советскую власть». В штабе посочувствовали злоключениям «есаула Манькова» и отправили в Харбин, к начальству. Иван подал рапорт об отставке по ранению и состоянию здоровья и, к своему удивлению, был отпущен на вольные хлеба. Вернулся, разумеется, к Толкачёву. Тот оказался хорошим товарищем, принял компаньоном в новое агентство.

– Ты чего это здесь прячешься? – перебил мысли Ивана знакомый голос.

Толкачёв!

– Ну, ты, Михаил, как чёрт из преисподней: стоит помянуть, он тут как тут.

– А ты, небось, поминал? С чего бы? Утром виделись. – Толкачёв сел рядом, от него пахнуло хорошим мужским одеколоном. – Как дело с мадамой? Чем её сердечко успокоилось?

– Всё в порядке. Премию мне выдала. Так что можем куда-нибудь зайти выпить.

– Нет, дорогой компаньон, премию ты неси домой на лечение Насте. А выпить мы пойдём ко мне. Не спорь, не спорь – у меня хорошее настроение, и твой отказ испортит его.

– Что-то случилось? – осторожно спросил Иван.

– Можно и так сказать.

– А ты вроде и не выпивши, коньяком не пахнешь.

– Это успеется. Ты не поверишь – откуда я иду.

– Откуда?

– Только что в колледже ХСМЛ, – немного торжественно объявил Толкачёв, – это Христианский Союз Молодых Людей, тут недалеко на Садовой, – состоялось собрание русских харбинских поэтов и прозаиков. Они решили назвать свою организацию «Молодая Чураевка». Почему именно так, я не совсем понял, да это и неважно. Стихи свои читал Алексей Ачаир, основатель «Чураевки». Отличные, между прочим, стихи!

– Погодь, погодь, – остановил излияния компаньона Иван. – Ладно «Чураевка», ладно стихи – а ты тут с какого боку-припёку?

– Стихи, дорогой мой, это единственное на свете, что я искренне люблю.

– Ты-ы?! Любишь стихи?! – остолбенел Иван. – Ты ж ни разу не заикнулся!..

– А чего было заикаться? Бисер метать! А вообще, что тебя удивляет? Русский офицер должен знать литературу, музыку, живопись…

– Поди-ка и сам пописываешь? – Иван даже хихикнул.

– Да ну тебя! Я к нему всем сердцем, можно сказать, душу открыл, а он… – Толкачёв встал, намереваясь уйти.

– Постой, постой! – Иван тоже вскочил, ухватил компаньона за рукав. – Не серчай, я ж не обидно… Я Пушкина тоже люблю… сказки… уж больно складно.

– Пушкин – гений! Такой на Руси один! Но и другие есть, неплохо пишут. Вон из наших, офицер, каппелевец, Арсений Митропольский, он ещё Несмеловым подписывается, тоже читал. Про войну. Всё точно, даже мороз по коже… Так ты идёшь, Иван?

– Ежели свои почитаешь, пойду.

– Ладно. Выпьем – что-то почитаю.

Всю дорогу Толкачёв разглагольствовал о Пушкине, читал его стихи, так громко, что прохожие останавливались и провожали глазами странную пару немолодых мужчин. Ивану особенно понравились строки про гусара:

Скребницей чистил он коня,

А сам ворчал, сердясь не в меру:

«Занёс же вражий дух меня

На распроклятую квартеру…»

Смотри-ка, думал он, не казак, а знает, как с конём обращаться. Да и на постоях бывал – на вражьем, голодном, и на своём, хлебосольном.

В вестибюле дома Чурина было пусто: консьержей больше не нанимали. Поднимаясь по лестнице, Толкачёв вдруг начал читать:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты…

Иван неожиданно сорвался, в несколько прыжков одолел пару лестничных пролётов и, не медля ни мгновения, нажал кнопку звонка у двери с медной табличкой «Инженеръ Василий Ивановичъ Ваграновъ». Сердце стучало бешено, дыхание срывалось.

За дверью послышались твёрдые, довольно тяжёлые шаги, ручка повернулась, и перед Иваном появился худощавый, подтянутый китаец с полуседой головой. Спросил по-русски:

– Что угодно?

У Ивана остановилось сердце.

– Звиняйте, господин, ошибся домом…

– Бывает, – сказал китаец и захлопнул дверь.

А может быть, я временем ошибся, подумал Иван. Кого-то китаец ему напомнил, но вот кого?

Загрузка...