11

– А я было помыслил, что ты, Иван, переметнулся к красным. – Прохор разлил по стаканам самогон и, взглянув в глаза есаулу, уловил непонимание. – Ну, кады ты Пашку Черныха под свою защиту взял. Кавасиму тады аж перекорёжило.

– А-а, – вспомнил Иван. – Как же сродственника не взять, коли он муж сеструхи моей Еленки, отец племяшей моих? Нам, казакам, надо заедино держаться, чтоб не переломали нас поодиночке. Что красные, что белые, что сволочь разная заморская. К нашей земле богатой много кто ручонки тянет – так и хочется все поотрубать.

Прохор поднял стакан, посмотрел на свет мутную жидкость, словно хотел в ней найти что-то одному ему ведомое, перевёл взгляд, уже тронутый хмелем, на сидевшего напротив Ивана. Чёрные глаза его внезапно вспыхнули злобой.

– Да-а, землица амурская богата, – голос хорунжего резко охрип, – дак, вишь, Иван свет Фёдорыч, не наша она таперича, земля-то. Пашка, твой сродственник, сдал её большевикам за понюшку табаку гэпэушного. Его и ломать не спонадобилось. Бродяжкой был, бродяжкой и остался. – Прохор единым глотком опорожнил стакан, занюхал куском аржанины и смахнул большим, жёлтым от курева пальцем нежданную слезу. – И Илюшка Паршин, заединщик ваш, в ту же промоину нырнул. Хороший был парнишонка, покудова не скурвился. Мало ему было казачьей свободы – большевицкой захотелося. За вилы схватился дуралей твой Илька!

– За каки-таки вилы? – внезапно взъерошился Иван. Затуманенный самогоном, он почти не слушал Трофимова – сидел, опустив голову и лениво ковыряя вилкой в размягшем холодце, но знакомое с детства имя, будто зацепившееся за острый зубец этой самой вилки, заставило очнуться. – Ну-ка, говори, Трофим!

Они застольничали в новой избе Прохора, которую тот поставил в числе других в основанном беженцами казачьем хуторе на берегу Амура по течению чуть ниже деревушки Дауцзяцзы. Место это отвели новым эмигрантам китайские власти, обязав казаков быть защитой от набегов с советской стороны границы. Множество таких небольших поселений образовалось от Забайкалья до Кореи по правым берегам Аргуни и Амура и левому берегу Уссури. Казаки и на новых землях начинали заниматься привычным делом – землепашеством, скотоводством, где-то и охотой на таёжного зверя, попутно давая отпор грабительским налётам хунхузов, которых развелось по смутному времени видимо-невидимо. Защищали при этом не только себя и свои семьи, но и соседей-китайцев – так уж велось у русских, как говорится, спокон веку.

Однако не прошло и года, как за них взялись власти – само собой китайские, что было нормально, они же хозяева, но и, что было гораздо хуже, белоэмигрантские. Первым делом провели централизацию, для чего создали войсковые зарубежные станицы – Забайкальского войска, Уссурийского, Амурского… Китайцам так было проще собирать налоги, а эмигрантским организациям – усиливать антисоветскую борьбу. От казаков начали требовать участия в вылазках, естественно, с убийствами коммунистов и советских работников, поджогами, взрывами и прочими диверсионными приложениями. По хуторам, заимкам и зимовьям ездили эмиссары и комплектовали отряды и группы. Кто-то, в ком ещё не угасла ненависть к большевикам, записывался охотно, кого-то приходилось уговаривать, а то и припугивать «неприятностями» для семьи и хозяйства.

В качестве эмиссара в Новогильчинский хутор прибыл и Иван Саяпин. Не хотел, отказывался, но ему снова без обиняков пояснили, что ожидает его самого и его родных в случае несогласия – крепко выругался и подчинился. Зато обрадовался, когда встретил в Новогильчинском Прохора Трофимова и узнал, что тот избран старостой хутора.

– Вот ты и подберёшь казаков для группы вылазки на тот берег, – заявил при встрече.

Прохор пыхнул крепким самосадным дымом из толстой цигарки:

– А ничё! Пятнадцать-двадцать наберём! Сынки мои пойдут, да и сам схожу, не то уж засиделся.

Прохор позвал к себе вечерять, Иван не отказался. Под стопочку да с хорошей закусью было чего повспоминать, кого помянуть. Вплоть до Ильки Паршина, о котором Иван, почитай, с двадцатого года ничего не знал.

– Каки-таки вилы, Прохор? – повторил он, преодолевая головную мутность.

– На меня он вилы поднял, заколоть хотел.

– Илька?! Заколоть тебя?! С чего это вдруг?!

– А с того! Мужики в Гильчине расправу с мытарями[27] советскими учинили, – Прохор угрюмо ухмыльнулся. – На куски сволочей порвали! Илька видел и с чего-то взбрело в тёмную голову[28], что с моего приказу, – за вилы и схватился. Баламошка![29]

Иван медленно трезвел:

– Вот так стоял в стороне и видел?

– Мои сынки держали. Я хотел его к своим отправить – живой бы остался, дык он за вилы и на меня! Заколол бы, ей-бо, заколол, токо у меня ружьё было…

– Убил?! – выдохнул последнюю муть Иван. Ярость вознесла его над Прохором.

– А чё было делать? – Прохор спокойно глянул снизу вверх, в багровое лицо Ивана. – Федьку своего спроси – он всё видел.

– Федю?! – Ивана будто под дых ударили – сердце замерло. – Федя был в Гильчине?!

– Был, – кивнул Прохор. – Но заметь, я его не выдал.

– А за что его выдавать? Он же мальчишка!

– Он – комсомолист! – жёстко сказал Прохор. – Как энти, красножопые, говорят: юный большевик! Его бы тоже на вилы подняли, да я пожалел. За-ради тебя, промежду прочим, и за-ради отца твоего Фёдора, командира моего, товарища боевого, царствие ему небесное… – Прохор истово перекрестился, Иван за ним повторил, бормоча:

– Федя – комсомолист, надо же! Не углядел, значит, Пашка…

– Брось, Ваня! Пашка твой как раз и углядел. Он же гэпэушник, сам большевик и сынки его, Ванька с Никитой, по той дорожке шкандыбают.

– Видал я Ивана в Гильчине, – кивнул есаул. – Далеко пойдёт красный командир!

– Ты тож был в Гильчине? – удивился Прохор. – За каким хреном?

– Взяли меня в Куропатине.

– Э-э, не ты ли тот есаул Маньков, что с-под замка убёг?

Иван неохотно кивнул. Прохор осклабился, седая борода встала торчком:

– Дак ты – герой! Люди бают: мол, дюжой[30] есаул, по морозу пешаком от погони ушёл, красные от злости чуток не полопались.

– Да ладно тебе! Скажи лучше, куда Федя подевался? Можа, в Благовещенск возвернулся? И чё он ваще в Гильчине оказался?

– Чё не ведаю, то не ведаю. – Прохор разлил самогон по стаканам. – Помянем Ильку. Хошь и прислонился он к красным, а всё ж таки казак был добрый. Я тада зол на него, ох, как зол был! И не собирался убивать, а пришлось. Помнѝлось: сама смерть на меня с вилами бросилась.

Прохор перекрестился, в два глотка опорожнил стакан, хрустко закусил солёным огурцом и мрачно сжался, словно ушёл в себя. А Иван до дна пить не стал, так, пригубил чуть-чуть и отставил стакан. Мысли набегали одна на одну, переплетались, путались – то об Ильке, то о Феде, то о себе самом. Какого дьявола занесла их нелёгкая в этот Гильчин?! И ведь смерть пронеслась над всеми, а скосила одного лишь Ильку! Илька, Илька, верный друг и дорогой товарищ, как он старался помочь ему, Ивану, и в Харбине, и в мировой войне! И теперь он будто бы принял на себя всю тяжесть бывших и будущих грехов близких ему людей – внезапно осознав это, Иван ощутил горячий комок в груди, ему стало до боли совестно, что он сидит с его убийцей за одним столом и даже какое-то мгновение был ему благодарен за то, что тот не предал жуткой погибели его сына. Кровь ударила Ивану в лицо, он встал из-за стола так резко, что Прохор очнулся:

– Ты чего, паря?!

Не ответив, есаул надел чекмень, шапку и вышел в осеннюю ночь. Было тепло, от Амура тянуло сыростью. На той стороне горел костёр, возле него просматривались человеческие фигуры – то ли рыбаки, то ли советские пограничники. Иван знал, что после Зазейского восстания большевики занялись укреплением пограничных районов, однако людей и средств не хватало, и между заставами по-прежнему были большие «дыры», через которые на ту сторону переходили диверсионные группы и целые отряды. Большевики их называли белогвардейскими бандами и по-своему были правы – диверсанты вели себя по-бандитски: поджигали дома и хозяйственные строения, убивали или угоняли скот и расправлялись со сторонниками советской власти. Иван понимал, что называть это настоящей борьбой с большевиками несерьёзно – просто мелкие злобные от бессилия укусы, но также сознавал, что отказываться от участия в этой, как он говорил Насте, «возне» не в его силах. Устроители «возни» нащупали его болевую точку и всякий раз, когда им было нужно, давили на неё. После рождения Оли жена часто болела (всё-таки бегство от красногвардейской резни в Благовещенске не прошло даром: Настя часто замыкалась и могла часами сидеть с отсутствующим взглядом), а лечение стоило денег, плата за квартиру росла каждые полгода, ну и цены на продукты, что на рынке, что в магазинах, с закрытием «Счастливой Хорватии» стали ощутимо «кусаться». Жалованье частного детектива напрямую зависело от заказов, и его частенько не хватало, несмотря на то, что Толкачёв себе выписывал всегда меньше, чем компаньону. А в случаях командировок, таких, как вот эта, в Новогильчинский, выдавал авансы, отмахиваясь от обещаний Ивана «всё честно отработать». Хороший товарищ, кроме добрых слов и сказать нечего. А Иван вначале смотрел на него, как на богатенького шалопая, проматывающего отцовские деньги. Зато вот Прохор, с которым когда-то был в походе на Харбин, а в гражданскую гонял красных, вроде бы знаемый от сапог до фуражки, взял и убил Ильку, а ведь наверняка мог просто скрутить и посадить в подклет. Как теперича с ним в рейд идти?!

А не пойду, решил Иван. Пущай генералы все свои страшилки сполняют – не пойду! Конечно, могут и убить – только на кой ляд я им сдался? А ежели с Толкачёвым договориться: мол, вздумают с лишкóм надавить, – предупредить, что детективное агентство, в случае чего, предаст огласке неприятные моменты их деятельности? Он, конечно, не любит с политикой связываться, а где белые генералы – там сплошная политика, но Михаил – не из трусливого десятка и человек чести: возьмётся – не отступит.

Иван ещё раз посмотрел через Амур. Костёр, словно откликаясь на его мысли, неожиданно ярко вспыхнул, осветив фигуры людей. Это были пограничники. Нечего туда соваться, подумал есаул. И вообще, пора забыть о прошлой жизни, её не вернуть, нужно тут приноравливаться.

Загрузка...