Сейчас, когда я доверяю этому дневнику самые значимые моменты моей жизни, я стараюсь вспомнить свое детство; к сожалению, приятных воспоминаний у меня немного; ни одно из них не запечатлело со счастием то время; в судьбе женщины это довольно редкое обстоятельство, заслуживающее упоминания.
Все девочки сохраняют в тайном садике своей души хоть одно событие, хоть один случай, который пусть всего на мгновение осветил их первые годы, я же – ничего.
В двенадцать лет я уже выглядела довольно взросло; в церкви на утренней воскресной службе пылкие взгляды, которые исподтишка бросали на меня шестнадцатилетние юнцы, льстили моему самолюбию; я ловила их с наслаждением, в них уже ощущался аромат греха.
Ближе к четырнадцати годам мои формы приобрели чудесную округлость, я выглядела на шестнадцать.
В шестнадцать мне давали восемнадцать, и я покорила величайшего поэта России!
В восемнадцать я расцвела во всем великолепии и считала себя Королевой Двора…
Я осознала, что красива, с того момента, когда отец более не осмеливался поднять на меня глаза, и что очень красива – когда мать стала ежедневно разглядывать изгибы моего тела, в то время как сама она с каждым днем увядала.
Я потеряла одного за другим друзей детства; их невинное товарищество исчезло, они превращались в жадных хищников, всматриваясь в свою первую юную добычу; вот тогда я и почувствовала, что покинула планету Отрочество.
В зависимости от возраста молодые люди мечтали о моих грудках, мужчинам не давали покоя мои перси, старикам мой стан, одним словом, ваятель с особым вниманием отнесся к моему бюсту!
Каждый день я разглядывала свои очертания греческой богини; они могли соперничать с самыми прекрасными формами в Империи.
Мужские взгляды неотступно следовали за мной; я понимала, что стала настоящей женщиной, и женщиной желанной.
Это не ускользнуло от нашей матери, имевшей еще двух дочерей, которых она также стремилась поскорее пристроить, как и меня саму.
Ее главным желанием было выдать нас замуж, «определить», как она выражалась.
Две мои сестры, Екатерина и Александра, не разделили со мной счастья особой благосклонности богов. Екатерина была слегка полновата, а Александра страдала легким косоглазием, которое, однако, придавало ей загадочное очарование…
Меня же осыпали похвалами: графиня Фикельмон, супруга австрийского посла, часто бывавшая при дворе, писала: «Она совершенное создание как по лицу, так и по формам». Почт-директор Булгаков, личность неприятная и опасная, вторил ей: «Стать богини и изумительное лицо». Граф Соллогуб добавлял: «Возможно, в течение своей жизни я встречал и более привлекательных красавиц, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее».
Некоторые женщины родятся некрасивыми, а то и очень некрасивыми; с ними всё просто – им суждено внушать жалость; иногда над ними подсмеиваются, но со временем привыкают к их злосчастью; а главное, они не вызывают никакой зависти или ревности!
Если они ничем не примечательны, то растворяются в каждодневной тусклости и к полудню превращаются в тени…
Наша семья древностью рода похвастаться не могла: по отцовской линии мы происходили из мещан, и дворянством были пожалованы за финансовые успехи деда, бумагопромышленника, составившего себе состояние.
Его житейская хватка была вознаграждена: официальный поставщик двора, он стал кавалером ордена Святого Владимира и таким образом вступил в дворянское сословие… Он завещал свое огромное богатство моему отцу, оказавшемуся никчемным управляющим, который поспешил это богатство распылить и растратить. Мы остались практически без гроша.
Мой отец принадлежал к тому роду мужей, в чьей семье равновесие сил сначала было нарушено, а потом пошло прахом. В первое время своего брака он был очень активен и управлял своим имением; он знал каждую «душу» по имени и заботился об их благосостоянии. Крестьяне уважали его и боготворили. Они говорили ему:
– Ты наш хозяин и отец родной.
В сущности, отец был на свой манер революционером или, скорее, либералом, потому что ненавидел крепостничество и желал его отмены. Он, рискуя навлечь на себя гнев матери, осмеливался утверждать, что крепостное право не только губительно для российской экономики, но угнетение несчастных крестьян является еще и моральной ошибкой. Кстати, под покровом глубочайшей тайны он увлекся очень красивой крепостной, которой втихомолку дал вольную!
До некоторых пор ничего не решалось и не происходило без его согласия и благословения, но мало-помалу он перестал получать удовольствие от управления своими людьми или от их вразумления. Без сомнения, он осознал тщету усилий и устал от бесполезной власти.
Бдительная мать быстро уловила этот перелом и воспользовалась им, чтобы отгрызть то, что более не представляло для него интереса. Он скинул на нее остатки своего отцовского авторитета. Этот переход осуществлялся незаметно, но ежедневно, как сыплются песчинки в песочных часах. Шли дни, недели, месяцы, и мать жадно сгребала под себя отцовское начало в семье. Она навязывала ему даже место, время и продолжительность супружеских радостей! До нас с сестрами в доме ясно доносились отзвуки их эротических утех… Эта жестокосердная богомолка превратила его в сексуального раба. За столом она присвоила себе единственное право голоса; если отец осмеливался высказать свое мнение, она его грубо обрывала. А он замолкал и тихо сидел до конца трапезы, окончательно спасовав. Повелитель стал подчиненным; родилась «mater familias»[5].
Отец укрылся в единственном убежище, на которое она никогда не покушалась: в нежности. Он превратился в ласкового любящего родителя, всегда готового нас простить и защитить от бесчинства и несправедливости матери. Он по-настоящему взял на себя все материнское начало, став «добрым папенькой», как мы привыкли его называть.
В результате падения с лошади наш бедный отец потерял рассудок. Лишенный отныне чувства ориентации, он и по дому-то не мог передвигаться без компаса… В любой момент смех у него сменялся слезами.
Мать, опасаясь его непредсказуемого поведения, решила более не разделять с ним супружескую постель и отправила мужа в дальнюю часть дома, в отдельную комнату.
С ним и впрямь часто случались приступы безумия; не вынеся очередных упреков матери, он мог гоняться за ней по коридорам, верхом на воображаемом коне и вопя во все горло: «Ату, ату его!»
Однажды вечером отец вышел из своей спальни и вместо того, чтобы туда вернуться, оказался в комнате гувернантки и забрался к ней в постель… Эрос не преминул явиться и подтолкнул отца к весьма предприимчивым действиям; она проснулась и подняла крик… скандал на весь дом! Мать, пребывавшая в глубоком сне, впала в страшную ярость, осыпала отца ударами и погнала в его спальню; финал сцены! Мы не знали, смеяться или сочувствовать гувернантке.
Я заметила, что после своего злосчастного падения он проявлял особенное внимание к женскому полу, в частности ко всем служанкам.
Имелась еще одна проблема: когда мать ему противоречила, он хватал огромный мясницкий нож и бегал за ней по всему дому, осыпая всевозможными ругательствами.
После множества подобных случаев она в конце концов решила подвергнуть его окончательному заточению. Теперь он имел право только присутствовать на общих трапезах, в присутствии слуг и только когда мать звонила в колокольчик!
Едва проглотив последний кусок, он должен был удалиться в свою берлогу. Если мать выпивала больше обыкновения, случалось, что она прибегала в обращении с ним к рукоприкладству; после злосчастного происшествия с гувернанткой она, казалось, даже вошла во вкус.
Мы, безусловно, были единственной семьей в России, где царил абсолютный матриархат; в противоположность русской традиции, именно женщина измывалась над супругом и имела над ним полную власть; уникальный случай, великое исключение.
На самом деле в те времена мужчины, главным образом крестьяне, по обычаю били своих жен. К счастью, императрица Елизавета издала закон, который нас защищал. Благодаря этому пресловутому закону от 1753 года замужние женщины могли сохранить свое имущество после замужества; это нас и спасло. Сама того не ведая, она тем самым уберегла нашу семью от полного разорения. Отец, полностью потеряв рассудок, постоянно делал подарки любому, кто его об этом просил.
Однажды после полудня, неожиданно вернувшись домой, мать увидела десяток крестьян, выносящих из дома мебель.
Чудом она появилась вовремя, чтобы вернуть все на место; можете представить себе эпическую сцену, которая за сим последовала…
Происхождение матери оставалось тайной. По ее словам, она могла быть незаконнорожденной дочерью татарского князя. Она отказывалась говорить о своих предках; если мы проявляли настойчивость, ее охватывал страшный гнев, и мы меняли тему.
Глядя на ее портреты в молодости, я понимала, что она была ослепительной и истинной «королевой красоты», как принято говорить: огромные черные глаза, затмевающие идеальный овал лица, удивительный крошечный ротик в форме сердечка, лепные очертания губ и, наконец, бесконечной длины смоляная коса, небрежно спадающая и вьющаяся вдоль шеи.
Ее угольные глаза и вызывающий взгляд покорили и оставили ни с чем множество безутешных воздыхателей. Она даже хвастала тем, что пленила любовника императрицы, и теперь я ей верю. Но она плохо старела и мало-помалу стала сварливой и скупой.
Сварливой – ибо она видела, что дурнеет, завидовала мне и смотрела на меня уже не как на свою дочь, но как на соперницу, желающую похитить то положение, которого она лишилась уже давно.
У нее не только испортился характер, она еще стала ханжой. Таким образом она пыталась придать смысл своей печальной и тусклой жизни.
Навязчивые идеи матери душили нас; она решила, что я должна выйти за почтенного князя Мещерского, который меня совершенно не привлекал; она преследовала меня своими настоятельными убеждениями, что он спасет нас из того жалкого состояния, в котором оказались наши финансовые обстоятельства.
На деле же мать продолжала изображать из себя важную персону, хотя весьма скудный достаток не мог не сказаться на нашем образе жизни… Вспоминая о том, что мы ежедневно ели, я понимаю, насколько уместно слово «скудный».
Конечно, говорить о нищете было бы преувеличением, но жили мы небогато. Дабы поддержать видимость, мать приказывала каждый вечер стелить на огромный стол в обеденном зале богато вышитую скатерть, часть семейного наследства; выставлялась редчайшая фарфоровая посуда знаменитого Императорского завода, основанного в 1744 году императрицей Елизаветой. Это был свадебный подарок, но мать так и не пожелала открыть нам имя щедрого дарителя.
И каждый раз, когда мы рассаживались за столом, для матери наступал важный момент полной сосредоточенности; она испускала глубокий вздох… Без сомнения, то было нежное воспоминание или великая страсть. Затем выносили бокалы хрусталя Сен-Луи и великолепные столовые приборы массивного серебра, которые она купила за гроши у разорившегося французского иммигранта после отчаянного торга.
В центре стола возвышались три изумительных подсвечника, тоже из массивного серебра – семейные сокровища.
При первом властном звонке колокольчика матери три миловидные служанки в костюмах субреток из какой-нибудь комедии Мольера спешили подать и торжественно водрузить на стол безвкусный отвратительный прозрачный суп, который она именовала «суп королевский велюте»!
Мать восклицала:
– Франсуа!
Она постоянно произносила на французский лад все имена нашей челяди. Настоящее имя слуги было Фрол…
В одно мгновение «Франсуа» преображался, как Жак в «Скупом» Мольера[6], в любого из приближенных – в кучера, в садовника, в дворецкого… Он с важностью рявкал:
– Королевское консоме Марии-Антуанетты!
Мы молча благоговейно ждали, пока мать возьмется за один из своих бесценных столовых приборов, выдержит паузу и проглотит первую ложку, подавая знак к началу пиршества…
За столом не произносилось ни слова, нам с сестрами строго запрещалось разговаривать между собой. Следовало подождать, пока мать обратится к нам, чтобы открыть рот. Но мы нашли выход, который я осмелюсь назвать гениальным: «язык глухонемых». Укрывшись ото всех в своей спальне, мы учились читать по губам; мы постепенно отсаживались все дальше друг от друга, чтобы научиться разбирать слова; мы получили возможность общаться на расстоянии, это был настоящий подвиг. Сидя за столом, едва мать отводила взгляд, занятая чем-то другим, мы трое могли вести настоящий разговор.
А за столом – ни единой интересной темы, ни единой радостной новости, ни проблеска шутки. Лишь череда нравоучений, очередное перечисление бесчисленных запретов, пересказ городских сплетен. Тем временем при каждой смене предмета разговора дворецкий превращался в сомелье и наливал ей чудовищное пойло.
Словно речь шла о редчайших марочных винах бордо или бургундских, она действовала так, как подметила в ресторане «Дюме». Франсуа откупоривал перед ней бутылку самой отъявленной бурды, нюхал пробку, предъявлял ее матери, та кивала; сомелье – раз уж он на тот момент так назывался – плескал несколько капель жидкости в ее бокал, она несколько секунд вращала его, подносила к глазам, проверяя прозрачность, потом резко и глубоко погружала туда нос.
Как истинный знаток, она одобрительно прищуривалась. Мы знали наизусть, какой вердикт она вынесет, но, чтобы угодить ей, делали вид, что ждем суждения Бахуса. Затем она поворачивалась к Франсуа и, чуть заметно смежив веки, отдавала приказ налить ей этого непотребного эликсира. Затем ставила бокал на стол. Это был знак, что можно продолжить ужин, а для нас – что можно начать немой обмен мнениями.
Во время трапезы она не отказывала себе в добром глотке; ее красноречие, как и скорость изложения, возрастали пропорционально количеству поглощенных бокалов; она становилась очень нервозной. Мы опускали глаза, но втихомолку смеялись, потому что в ее речи все начинало смешиваться: Александр, балы, платья, князь Мещерский, служанки.
В большинстве случаев все ее рассуждения крутились вокруг меня. Главная тема – мои отношения с Александром и князем Мещерским; среди других сюжетов – составление программ балов, в которых мы должны были принимать участие.
Но вернемся к течению наших трапез…
Мать звонила в колокольчик второй раз; переодетые служанки уносили наши тарелки и возвращались с тремя крошечными рыбешками, свободно плавающими на блюде; при третьей смене торжественно вносили жалкий кусочек вареного мяса, который долго томился в соли и теперь пугливо подрагивал в зеленоватом желе.
Мы радовались: близился конец этой гастрономической пытки; последним испытанием был отчаянно сопротивляющийся сырный пирог, завершающий пиршество. Напрасно мы пытались как-то размочить его во рту, это было решительно невозможно… В конце концов нам удавалось взять над ним верх; три удара ножом, и он испускал дух! Оставалось только стоически проглотить каждый кусочек…
Приходил долгожданный миг, когда нам позволялось выйти из-за стола; мы бежали укрыться в одной из наших спален, где принимались болтать обо всем на свете…
По ночам нашей самой большой радостью было собраться вместе, и тогда начиналась жизнь. Мы обсуждали список потенциальных женихов, которых мать приглашала в дом, чтобы они за нами ухаживали; каждую среду вечером открывался «рынок рабынь» – так мы называли эти приемы.
Но существовало одно отличие… решение было не за мужчинами, это наша мать производила безжалостный отбор в зависимости от титула, принадлежности к роду древнему или лишь недавно получившему дворянство, их известности, светских связей, но, главное, конечно же, от их богатства!
А потому великолепные молодые люди, пышущие здоровьем, остроумные, забавные, приятные… нещадно отметались, поскольку не соответствовали обязательным требованиям, вот ведь жалость! Зрелище было несравненное, истинное наслаждение для глаз и ушей.
Мать порхала вокруг наших поклонников; для каждого у нее находилось приветливое слово: уместный глагол, красочное определение или должное наименование, в зависимости от матримониальных устремлений матери.
И все они расплывались в улыбках, преисполненные доверия, при этом каждый уже считал себя счастливым избранником…
Ей недостаточно было пригласить двух-трех претендентов, нет, каждый раз их набирался добрый десяток.
Во время этого «фуршета» – используя модное французское слово для обозначения заменяющего званый обед приема – мать проявляла невиданную энергичность; казалось, для нее было вопросом жизни и смерти отыскать желанный перл творения. Она задавала вроде бы невинные вопросы, но ответы позволяли ей составить точное представление об истинном имущественном положении, образе жизни и круге общения родителей претендента.
Приглашенные всегда вели себя на один манер: они держались метрах в двух от внушительного ларя, на котором был накрыт обильный «фуршет». Согласно обычаю, мать произносила короткие тосты, и, едва она заканчивала, самые дерзкие пересекали пространство, отделявшее их от закусок… они принимались накладывать угощение себе в тарелки, одни весьма скромно, другие, напротив, обильно, а то и с избытком.
Ничто не ускользало от орлиного взора матери, для которой хорошее воспитание было обязательным условием. Не зная того, гости проходили отборочный экзамен.
Наконец, к ларю приближались самые сдержанные; если они воображали, что сдержанность, залог успеха, то глубоко заблуждались! Обратное, то есть гурманство или обжорство, также были непростительны.
Вначале все это милое общество вело себя довольно чопорно, но затем стопки водки, чередуемые со знаменитой крымской «Массандрой», слагались во взрывную смесь, которая неизменно оказывала свое воздействие.
Мы с сестрами скромно держались позади и наблюдали за действом; молодые люди приходили в веселое расположение духа, шутили; самые смелые, пытаясь разбить лед, заговаривали с нами о чем-то банальном.
Но вместо того, чтобы красоваться и пытаться покорить «трех Граций», соискателям следовало бы обратить внимание на две темы, неизменно присутствующие в тостах нашей матери: знатность и богатство.
Она неотступно бдела; если один из претендентов ей не нравился, она отводила его в сторонку и крайне учтиво и дипломатично давала ему понять… что он снят с соревнований.
Наша семейная жизнь держалась на двух столпах: ежедневном церемониале трапез и «рынке рабынь».
Конечно, в этом сыграли свою роль ее воспоминания о славных временах ее молодости, прошедших в нарочитой роскоши.
То были славные времена, когда каждый день ей подавалась фамильная карета с вензелем З, означающим герб Загряжских; она отправлялась к друзьям или за покупками в город вместе со своей тетей, Натальей Кирилловной.
Каждый вечер она вспоминала и проживала заново – концерты, театральные представления, балы; и на каждый выход – новый наряд.
Теперь же она открывала шкафы, заполненные потускневшими, выцветшими платьями, и разглядывала их, охваченная ностальгическим чувством.
Каждое рассказывало свою историю; два из них особенно врезались в память. Вот это, сиреневое, будило самые волнующие воспоминания: на балу в Аничковом дворце император Александр I пригласил ее и удостоил нескольких танцев.
А вот это платье из розовой органзы было на ней, когда она познакомилась с князем Б., который долгие годы был ее любовником, к вящему неведенью моего отца; как только ему, бедняге, удавалось проходить в дверь нашего дома с такими-то рогами!
Когда мать постарела, ее скаредность вошла в легенды и стала смехотворной; она шпионила за поварихами, не разрешала им на завтрак съедать больше одного куска сахара, который сама тщательно раздавала; потом, оставшись одна, она измышляла коварнейшую хитрость: ловила муху и сажала ее в сахарницу… И горе поварихам, если муха улетала!
В доме царили запреты: никаких книг или самая малость; ограничения и наказания вместо поощрения, а когда атмосфера сгущалась, то и пощечины.
Само слово «дом» звучало для нас как «тюрьма». Мать поднимала нас в шесть часов утра; словно осененная божественным светом, она желала поделиться с нами полученными откровениями, дабы мы могли использовать их во благо…
В любое время она могла заставить нас в течение часа молиться, стоя в ледяной часовне, которую она обустроила в одной из жилых комнат.
Появление этой часовни внесло значительные перемены в ее характер; она посещала ее по нескольку раз в день, став не только набожной, но и богомольной до крайности. Французы придумали для таких дам милое шутливое название – «grenouille de bénitier»[7].
Зимой, когда мы жаловались, что в часовне стоит сибирский мороз, она отвечала, что холод очищает наши души и бодрит разум… попробуйте возразить!
Даже почтенный священник, который каждую неделю приходил нас четверых исповедовать, советовал ей проявлять больше сдержанности и здравого смысла в своем религиозном рвении.
На смену безоглядной богомольности пришли языческие суеверия, что вызывало большую тревогу. Все приметы и предрассудки смешались в одну кучу. Если за столом одна из служанок по недосмотру оставляла опустошенную бутылку или перекрещенные ножи, или же просыпала соль, мать строго ее отчитывала, потому что это приносило несчастье.
Если мы что-либо забывали дома, она запрещала нам возвращаться, потому что это дурная примета.
Если слева по обочине дороги проходила черная кошка, это было очень дурным предзнаменованием… Но самым страшным было встретить черного ворона, вот тогда начиналась настоящая паника, следовало закрыть все ставни, наглухо запереть двери, и на протяжении сорока восьми часов никто не имел права ни войти, ни выйти.
Моя сестра Александра, самая смелая из нас, решилась осведомиться, почему именно левая сторона вызывала такие опасения. Мать сухо ответила:
– Мне прекрасно известно, что вы не верите в мои предсказания и вообще не верите ни во что, а главное, НИЧЕМУ. Так знайте, юные невежды, довольные тем, что в невежестве пребываете… что еще римляне открыли, как опасно то, что приближается слева. Они ввели различие между dextra, то есть справа, или одесную, и sinistra, что означает слева, или ошую, откуда и родилось слово «sinistre», то есть «пагубный», – завершила она профессорским тоном.
Ее поведение тревожило нас. Кульминация наступила по случаю показа комедии Мольера «Тартюф», в которой автор выводит на первый план двуличие главного персонажа, воплощающего пародию на религию и ее извращение; герой разрывается между своей ханжеской природой и неудовлетворенными плотскими желаниями, что и служит источником комизма. Мольер высмеивает иезуитские рассуждения, пытающиеся лицемерно совместить несовместимое: плотскую любовь и запрет…
Ничего в этом не поняв, мать встала на сторону Тартюфа, защищая его:
– Вы ничего не поняли, – заявила мать, – бедный Тартюф в этой пьесе единственный чистый и нравственный характер. А весь дом замыслил против него настоящий заговор, некую кабалу…
Следует признать, что, сама того не ведая, мать нашла точное слово, ибо все якобы благочестивые ханжи, ополчившиеся на Мольера с целью добиться запрета его пьесы, объединились в сообщество, прозванное «Кабала Святош». К счастью, пьеса понравилась королю, который великолепно развлекся и разрешил спектакль.
Однажды Александр покидал нас и уже откланялся, но в последний момент, забыв мне что-то сказать, продолжил со мной разговаривать, стоя на пороге; мать бросилась к нему, резко схватила за ворот сюртука и буквально втащила внутрь.
Видя изумление Александра, она объяснила ему, что порог «есть вход дьявола»; крайне опасно оставаться на пороге, следует находиться либо внутри, либо снаружи.
Александр посмотрел на меня округлившимися глазами и ушел, ничего не сказав.
Мое воспитание было спартанским и суровым; строгая, очень властная мать, склонная к деспотизму и наказаниям… Материнская нежность была ей неведома, она и слов-то таких не знала! Позже она погрязла в алкоголизме и с ней случались припадки; пословица гласит in vino veritas; но чаще всего там обнаруживалась не истина, а наша мать!
Некоторых вино делает мягкими, уязвимыми, иногда даже неземными… А вот у Натальи Ивановны вино было «гневливое или злое». Всякий раз это заканчивалось драматично: бокалы следовали один за другим, она приходила во все большее возбуждение, ее лицо багровело; обстановка накалялась, мне казалось, что на спиртовом градуснике Реомюра, который мы недавно получили из Франции и повесили на стену, столбик на глазах ползет вверх.
Эта привычная сцена обычно разыгрывалась вечером в субботу. Она становилась очень нервозна, иногда награждала нас на ходу парой пощечин, чтобы успокоиться, кричала по любому поводу и очень рано отсылала нас спать. Она орала на слуг, оскорбляла их, потому что кто-то из них плохо расположил вазу с цветами, передвинул столик или забыл ложечку…
Назначенный час прихода гостей приближался. Изрядно выпив еще до прихода гостей, она хмелела все больше; она встречала их с уже покрасневшими скулами, друзья же ничего не замечали, списывая ее возбуждение на хорошее настроение и природное жизнелюбие.
Она становилась очаровательной, улыбчивой, сияющей, уделяла внимание каждому, словечко одному, словечко другому, ловила на лету любое невысказанное желание. О чудо, мать преображалась в чудеснейшего Амфитриона!
Одно удовольствие было смотреть на нее – предупредительную, угадывающую заранее вопросительный взгляд кого-то из друзей. Короче, она готовила для них истинную трапезу ЛУКУЛЛА; увы, всякий раз она нервничала все больше и становилась вспыльчивой.
Напившись сверх меры, она больше не могла проглотить ни капли или же, напротив, не знала удержу!
Она становилась агрессивной с лучшими друзьями. Некоторые больше не желали приходить или придумывали предлоги сказаться занятыми. Тогда она оставалась один на один с бутылкой и, всеми покинутая, горько плакала; трапеза превращалась в «ЛУКУЛЛ ужинает у ЛУКУЛЛА»!
Внезапно градус алкоголя у нее в крови взрывался, рассыпаясь фейерверком: затронув вроде бы самую безобидную светскую тему, например воспитание детей, она выбирала мишенью одну из дам и обрушивала на нее обличительный бред; обвиняла во вседозволенности, которую та якобы проявляла по отношению к своей дочери, укоряла в роскоши нарядов, какой сама уже не могла себе позволить; чем больше она говорила, тем больше вина вливала в себя, словно в бездонную глотку.
Она говорила чудовищно быстро, используя безжалостную логику; в ход шли самые убийственные резоны, самая желчная критика. Подобно генеральному прокурору, она мстительно наставляла обвиняющий палец на подругу, которую между тем знала с самого детства. Та, бледная, онемевшая, растерянная, не знала ни что сказать, ни что сделать. Наша мать, видя, какой человеческий разгром она учинила, оседала на стуле и разражалась рыданьями. Она икала и отчаянно звала маму.
Утром, после молитв, она давала нам полчаса, чтобы умыться и привести себя в порядок; сразу после завтрака нас ожидали различные преподаватели, которые давали нам приватные уроки. В восемь вечера мы были уже в постели. Читать запрещалось. Без сомнения, именно благодаря этом запрету мы с сестрами смогли вкусить запретный плод, как благопристойно называла это мать.
Как только она погружалась в глубокий сон, мы накидывались без разбора на все эротические книги, которые нам доставлялись из Франции: сначала «Манон Леско» аббата Прево, затем «Заблуждения сердца и ума» Кребийона и наконец «Опасные связи» Шодерло де Лакло.
Мы вкушали их с наслаждением. Так, под одеялом, при свете маленькой свечи, мы приобщались к миру плотской любви…
На самом деле мы горели нетерпением научиться понимать завуалированные намеки взрослых, многозначительные усмешки дам и скабрезный смех мужчин.
А служанки делились с нами жизненным опытом, от них мы слышали реальные рассказы о любовных интрижках с прислугой. Притом девицы очень гордились тем, что могли с чувством превосходства приобщать нас к совершенно неизвестным нам познаниям. Госпожа и Рабыня словно менялись ролями!
Они отчаянно насмехались над нами, заверяя, что наша девственность скрывает мощное подавленное желание! И были недалеки от истины. Они были куда смышленее и проницательнее, чем воображала мать. Их приходилось упрашивать, чтобы они поделились с нами альковными секретами, зато потом их было не остановить.
Каждая хвалилась тем, что пережила самое необычайное любовное приключение; они расписывали свои похождения в мельчайших деталях, вызывавших у нас глубокое волнение. Но девушки доверяли нам также свои разочарования и беды.
Прежде чем поступить к нам, некоторые подверглись насилию со стороны молодых дворян, родители которых не желали ничего знать, полагая вполне здоровым и нормальным, что их юные отпрыски должны, как они говорили, «перебеситься».
В течение дня хозяева гоняли служанок до полного изнеможения. Ночью же ими нещадно пользовались хозяйские дети. Девушки выходили замуж, надеясь вырваться из этого адского круга, но попадали из огня в полымя. Их ждало новое иго: грубый муж, который по крестьянскому обыкновению бил жену…
Мы с сестрами жалели их, защищали от часто жестокого, несправедливого и презрительного отношения матери.
Две служанки, Ольга и Мария, раньше уже были беременны стараниями своего хозяина; опасаясь гнева своих семей, они родили тайком и доверили детей жалостливой бабушке. А еще они рассказали, что другая служанка, некая Анна, от позора покончила с собой в лесу.
К слову сказать, Николай Карамзин, большой друг Александра, написал нашумевший роман «Бедная Лиза», описывающий безрадостную и трагичную историю любви крестьянок.
Их познания в этом вопросе объяснялись тем, что они долгое время жили в деревне. В отличие от нашего городского воспитания, они ежедневно имели дело с настоящей, природной жизнью: животные спаривались и плодились; дети, избавленные от социальных запретов, нагишом расхаживали по дому до довольно взрослого возраста; для них это было нормально.
Стены в домах были настолько тонкие, что с самых юных лет для них не было тайн в любовных отношениях, в которых они не видели ничего загадочного. Слово «романтизм» не имело для них никакого смысла.
Я ясно осознавала, что мы с сестрами живем на другой планете, в отдельном мире. Если соблазнительные рассказы и приключения служанок возбуждали наше воображение и будоражили чувственность, то грубое поведение мужчин во время их любовных утех тревожило, угнетало и леденило меня.
Моя будущая замужняя жизнь вызывала много вопросов… Как поведет себя Александр? Сейчас я спрашиваю себя, не была ли та псевдохолодность и безразличие, в которых всю жизнь упрекал меня Александр, следствием тех варварских рассказов. И напротив, деликатные, изящные, обходительные манеры моего будущего галантного кавалера Жоржа Дантеса произвели на меня впечатление и внушили доверие.
Возвращаясь к моему воспитанию: мать желала, чтобы я в совершенстве владела французским и искусством танца… По ее мнению, в этом заключался ключ и наилучшее оружие для успеха в обществе. Она не скупилась на частные уроки. Два человека оставили след в моей жизни: по рекомендации одной из подруг мать наняла молодую учительницу по имени Олимпиада де Будри, для близких просто Олимпа.
Само ее имя навевало грезы; оно рождало образы истинной аристократии, чьи корни уходили в исконные земли Франции. Мне заранее нравилось придумывать ей прославленных предков, принятых при дворе Людовика XIV, «короля-солнца»… Я воображала, как она появляется в потрясающем вечернем платье под руку со своим любовником; распорядитель бала объявляет звучным голосом:
– Мадмуазель Олимпа де Будри, господин граф де Бержерак!
Олимпа оказалась изысканно одетой очаровательной молодой женщиной всего на десять лет старше меня; она искрилась жизнерадостностью и умом, была остра на язык; прелестная и обольстительная, она привлекала всех мужчин, и не только тем, что была пикантна и непредсказуема, но и своим глубоким знанием французской литературы.
Олимпа мечтала о театре, и действительно, стоило увидеть, как она изображает великих комических персонажей из пьес Мольера или героинь Расина, и сомнений в ее актерских дарованиях не оставалось.
Свою непринужденность, магнетизм и убедительность она унаследовала по отцовской линии. Олимпа говорила мне, что этими талантами она обязана отцу; тот и сам был преподавателем и известным грамматистом. Талантливый педагог, она сумела объяснить мне сложности и тонкости французской грамматики с ее бесчисленными исключениями, а также исключениями из исключений!
Я открыла для себя лабиринты возвратных глаголов, загадочные и причудливые правила составления сложных существительных, игру в прятки с согласованием причастий прошедшего времени у глаголов, спрягающихся с вспомогательным «avoir»…
Когда я поделилась с Олимпой своим недоумением по поводу необъяснимых конструкций, которые на русский можно было бы коряво перевести как «ОН ветрит, ОН снежит, ОН дождит…», то спросила:
– Кто этот загадочный ОН?
Она со смехом ответила:
– Наталья Николаевна, знайте, что французский язык – единственный метафизический язык в мире!
Эти французы удивительны: для смерти у них нашелся только один глагол «Gésir», упокоиться… И прогуливаясь по кладбищу мимо ряда могил, они на все лады повторяют странную анафору: ci-gît, ci-gît, ci-gît.
Олимпа окончательно меня очаровала, заявив, что во французском языке существует единственное магическое слово, одновременно мужского рода и женского, а еще мужского во множественном числе и женского во множественном числе, и это слово ЛЮБОВЬ!
В разговоре с Олимпой выяснилось удивительное совпадение: ее отец, Давид де Будри, был преподавателем Александра в Царскосельском лицее, а также… воспитателем моего отца Николая Гончарова!
Александр обожал рассказывать мне истории из своей юности; он сохранил о ней яркие воспоминания, исполненные мельчайших подробностей. Среди прочего он упомянул, что Давид де Будри – не настоящее имя отца Олимпы, фамилию он изменил, так как на самом деле звался Давид Марат и был младшим сводным братом Жана-Поля Марата, убитого в своей ванне прославившейся этим злодеянием Шарлоттой Корде.
Быть братом или даже сводным братом одного из самых известных революционеров, которого столь театральная смерть превратила в мученика, – это был не лучший способ раствориться в анонимности санкт-петербургской элиты, даже украсив свое имя аристократической приставкой «де».
В Царскосельском лицее Давид де Будри был местной достопримечательностью, этаким прогуливающимся по коридорам чудаковатым оригиналом, каким его изобразил на историческом рисунке бывший ученик Алексей Илличевский: растрепанный наполеоновский хохолок, сам маленький, дородный, даже пузатый, образованный грамматист, но совершенно не умеющий пользоваться водой и мылом…
Он носил отвратительный засаленный и выцветший сюртук, который, как говорили лицейские шутники, «пытался застегнуть с первого января по тридцать первое декабря»…
Александр часто вспоминал своего любимого учителя, к которому относился с глубоким почтением. Объяснялось это, без сомнения, постоянным фрондерством мсье де Будри, чем он разительно отличался от остальных преподавателей, за исключением другого наставника, некоего господина Куницына, о чем пойдет речь ниже.
Я так подробно остановилась на фигуре мсье Давида де Будри отнюдь не случайно. Рассказы Александра зародили во мне ощущение, что за внешностью экстравагантного чудака-учителя скрывалась загадочная личность, лелеющая странные замыслы и обладающая опасным влиянием.
У меня возникли сомнения, Александр же делал вид, что не принимает всерьез мои предположения. На самом деле Александр без сомнения был куда лучше осведомлен об истинном лице этого персонажа, но воздерживался от любых комментариев.
Мне это казалось странным, потому что он всегда был говорлив и неистощим, когда речь заходила о лицейских годах. Сам факт, что он стремился сменить тему, возбудил мое любопытство; я последовала примеру прозорливого французского сыщика Франсуа Видока, чья слава добралась и до России. Я преисполнилась убеждения, что, несмотря на перемену настоящего имени, в Давиде де Будри не умер Марат!
Конечно, на него оказала огромное влияние сияющая аура его сводного брата Жана-Поля, легендарного героя Революции – но героя кровавого, который во время преступных событий сентября 1792 года призывал к убийствам; ничего удивительного, разве Жан-Поль Марат и сам не был «близнецом» Робеспьера?
Давид унаследовал дар убеждения своего брата; во всяком случае, он разделял то же увлечение философскими идеями и идеалами революции. Давид демонстрировал безобидный и невинный упадок духа; его добродушная и отеческая манера держать себя с учениками, его мечтательные повадки инопланетянина обескуражили бы самого подозрительного из Бенкендорфов.
Я проникла в тайну, когда несколькими годами позже Александр упомянул один случай, который произвел на него большое впечатление: внезапное увольнение другого его преподавателя, господина Александра Петровича Куницына.
Дирекция лицея поставила тому в вину, что он внушал ученикам крамольные мысли; Александр же сказал мне, что эти два учителя были неразлучны. Он также признал, что идеи мсье де Будри завораживали Куницына; но де Будри был хитрее и сумел раствориться в лицейском тумане…
Я почувствовала, что держу в руках нить Ариадны; мало-помалу истина прояснялась: я воссоздавала прошлое Александра.
Давид де Будри отдавал приказы господину Куницыну; он поручил ему принять активное участие в мятеже 1925 года; он был одним из идеологов этого мятежа. Положение преподавателя Царскосельского лицея обеспечивало ему идеальное прикрытие; к тому же его учениками были дети российской элиты, дворянства!
Тогда я и поняла, что Александр также был замешан. Вовсе не случайно два его ближайших лицейских друга, Вильгельм Кюхельбекер и Иван Пущин, были арестованы вместе с прочими декабристами и сосланы в Сибирь.
Давид де Будри был мозгом этого кружка революционеров; никто и вообразить не мог, что мягкий и харизматичный преподаватель французской грамматики проповедовал подрывные идеи; он выковал твердые убеждения во времена своей революционной юности в Женеве, откуда был родом; это и подвигло позже двоих его учеников перейти к действию.
Александра спасла только ниспосланная провидением ссылка в родовое имение в Михайловском, где он и пребывал в момент мятежа.
Александр был крайне смущен, когда услышал, к каким выводам я пришла; в кои-то веки я сумела заткнуть ему рот. Мы никогда больше не говорили об этой истории. Но я добилась психологического преимущества и не преминула им воспользоваться…
Вторым человеком, оставившим след в моей жизни, был философ, мсье Ипполит де Лафайет.
Этому господину зрелого возраста я обязана своим философским образованием, о коем никто не подозревал; благодаря ему я была «во всеоружии перед жизнью».
Что же касается французского, то, как ни банально это говорить, он был основным языком в российском обществе. В дворянском кругу, как и в среде пробуждающейся буржуазии и некоторых крупных землевладельцев, все говорили и писали по-французски.
Владение французским было чем-то вроде обязательного причащения. Без французского нет спасения! Только крестьяне и низшее сословие говорили по-русски; даже лакеи, кучера и некоторые приближенные к хозяйскому дому слуги владели началами французского, достаточными, чтобы понимать и изъясняться самому.
Я и сейчас прекрасно помню, что в 1835 году в Россию прибыли тысячи французов – и путешественников, и эмигрантов. А еще оставалось более сотни тысяч взятых в плен, а потом отпущенных на свободу наполеоновских солдат, которые не собирались возвращаться во Францию. Многие выживания ради работали у крестьян или же перевоплощались в учителей, гувернеров и гувернанток и учили французскому детей своих хозяев. Мои родители заполучили повара и швею, которые не захотели вновь увидеть родину.
И в среде богатых коммерсантов, и в аристократических кругах наплыв эмигрантов, бежавших от Революции, – модисток, парикмахеров, цирюльников, горничных, как и многочисленных гувернанток, – дал возможность французскому языку проникнуть во все слои российского общества.
Свободный французский повышал социальное положение и обеспечивал карьеру и будущее.
Нам давали солидную литературную подготовку: мы не только изучали комедии Мольера, трагедии Корнеля и Расина, но и могли прочесть наизусть или сыграть целые сцены.
В тайне от матери мы с сестрами переодевались и разыгрывали театральные сценки в дальнем углу дома, рядом с комнатой отца; мы были уверены, что она туда и близко не подойдет!
И мои друзья, и я сама читали Шатобриана, Стендаля, Ламартина, Гюго и даже одного французского поэта, некоего Парни.
Эварист Парни написал множество непристойных произведений, таких, как «Любовные стихи» и «Галантная Библия». Его настоящее имя навевало грезы: звали его Эварист де Форж де Парни; звучание этого имени погружало в мир бальзаковских героев.
Александр, автор любовных стихов, питал к нему восторженное уважение. Разве не сам он заявил: «Парни мой учитель!»?
Парни был выходцем с острова Реюньон, а в те времена наша Россия поддерживала с этим островом близкие отношения. Таковы мистерии истории мира.
Но тем, кого мы обожали и превозносили до небес, был Расин.
О, Расин, Расин! Он был нашим кумиром; благодаря ему мы, как и все юные придворные дамы, переживали великие расиновские страсти, разрывающие нашу тусклую супружескую жизнь и растительное существование.
Часто случалось, что большая разница в возрасте с супругом толкала некоторых жен уподобляться Федре, проникаясь запретной страстью к Ипполиту, своему пасынку.
А поскольку общество с неколебимой определенностью считало женщину существом зависимым, ни одной из нас не суждено было сбросить это давившее на нас свинцовое имперское ярмо. Когда мы сидели в зрительном зале на представлении трагедии «Андромаха», то какая Гермиона не мечтала бы убить своего Пирра!
Выходя из театра после «Федры», я была глубоко взволнована; ни одна другая пьеса не произвела на меня столь сильного впечатления. Это стало откровением: я была Федрой!
Было странное сходство в обстоятельствах нашего появления на свет: она – дочь царя Миноса и Пасифаи, прославившейся противоестественной любовью с быком… про́клятая кровь текла в ее венах; как она ни боролась, ее мрачный конец был неизбежен. Чем отчаянней сопротивлялась она несправедливой судьбе, тем теснее сжимались тенета трагедии.
Как и у Федры, мое происхождение вызывало сомнения; я была дочерью впавшего в безумие отца и жестокосердной матери, скрывающей свое родство, а также грешившей адюльтером.
От Венеры я получила в удел красоту и полагала, что это верный залог успеха и счастья; оказалось, ничего подобного; как и у Федры, это стало моим проклятьем: красота подвигла меня предать мужа, что и вызвало его смерть. Такой создала меня природа, и я буду нести это бремя как свой крест.
Подобно приговору Фатума у латинян или Мойр у греков, я тоже была обречена исполнить свою судьбу. Меня пожирала внутренняя отрава, как пуля, терзавшая Александра в его последние минуты.
А вот мужчины предпочитали трагедии Корнеля; эти трагедии представлялись уроками силы воли, преодоления себя, порождавшими героизм. Молодые люди воображали себя доном Родриго в «Сиде» и с воображаемой шпагой в руке декламировали:
– Сын, храбр ты или трус?
или же:
– Честь всех в свете благ дороже,
И будь граф Гормас жив, теперь я б сделал то же.
Затем, глядя друг на друга с ненавистью, гневно бросали:
– Рассей мое незнанье, дона Дьего знаешь ты?
Не требовалось больших усилий воображения, чтобы перенести ситуацию в «Сиде» на противостояние Александра с одной стороны и барона Геккерна и Жоржа Дантеса с другой. Барон – дон Дьего, слишком старый, чтобы отомстить за себя самому, просит сделать это своего сына Дантеса-Родриго!
Пьесы Корнеля идеально соответствовали воинственному реваншистскому духу, царившему при дворе, особенно среди офицеров, униженных Наполеоном в 1812 году, и в аристократических семьях, мечтающих позолотить свой фамильный герб.
Этот дух владел и кадетами, и офицерами, желавшими обратить на себя внимание императора.
Они всегда вызывались добровольцами на любое военное задание, стремясь покрыть себя славой и дослужиться до высших чинов.
Особенное рвение проявляли малоимущие офицеры из мелкопоместных дворян, стремящиеся подняться в придуманной Петром Великим «Табели о рангах»; согласно этой Табели, любой российский подданный оценивался по его достоинствам, а не по происхождению, что потрясало основы!
Меня поражала разница между нами, потомственными дворянами, и разночинным дворянством, порожденным императором. Особенно это было заметно на балах, в которых я принимала участие. Достаточно было прислушаться к их высказываниям и понаблюдать за их поведением. Одни сдержанные, скромные и деликатные – потомственные аристократы; другие витийствующие, шумные и хвастливые – недавнее дворянство.
Наша мать неукоснительно блюла это разделение… Она запрещала нам любые отношения или знакомства с этими «парвеню», этими «нуворишами», презрение к которым неизменно выказывала. Она с самой колыбели спланировала наше отрочество: подготовка к вступлению в высший свет; образцовая, почти военная муштра, направленная на нашу будущность молодых замужних дам. Мы получили одинаковое образование: утонченные прекрасные манеры, стереотипный язык, условные вежливые обороты, мимикрирующее поведение и, наконец, однотипные платья из разряда «шикарно и аристократично»…
Мать не выносила воображение, непосредственность и фантазию. Все должно быть сдержанно и бесстрастно. В этом душном обществе каждая из нас втискивалась в аристократический слепок своей касты.
В заключение я могла бы сказать, что у меня не было детства, не случилось и отрочества – мать сразу и беспощадно погрузила меня в мир замужней женщины.
Если бы мой будущий супруг Александр Пушкин не был одержим двумя интересами – юными девицами и неотложной надобностью порвать с холостяцкой жизнью – мы бы никогда не встретились, ибо ничто не предвещало мне, что наши пути пересекутся.
Должна заметить, что познакомилась я с ним при любопытных обстоятельствах…