В подъезде старинного Бекетовского дома, расположенного в самом центре города, на сырой, заплеванной и неосвещенной лестнице между третьим и четвертым этажом, старший оперуполномоченный капитан милиции Антон Голицын внимательно слушал доклад своего осведомителя Порфирия Мамина…
Порфирий Петрович Мамин шел на вербовку сам. В его жизни явно не хватало событий. Не то чтобы с ним ничего не происходило, нет, но события были какими-то будничными, пресными. Утром он знал, что съест за обедом, а в обед знал все про ужин. Единственным разнообразием была работа. Будучи курьером, Порфирий встречался со многими людьми и искал приключений. Правда, люди интересовались прежде всего доставкой своего груза и корреспонденции, так что приключения были только во сне.
Но один раз, возвращаясь поздно вечером домой, он стал случайным свидетелем драки с поножовщиной. Трое парней выясняли отношения, и одного из них пырнули ножом. Любопытный Порфирий подошел к раненому, перевернул его, вытащил из тела нож и, закрыв рукой рану, попытался остановить кровь.
Кто-то вызвал милицию, и приехавшие опера, увидев перепачканного кровью Порфирия, а также валяющийся рядом нож, забрали его с собой.
Естественно, первым подозреваемым в этой классической схеме был Порфирий Мамин. Он провел в обезьяннике райотдела двое суток, проклиная тот день, когда решил пройтись по этой улице. Кроме того, его били, ожидая услышать «чистосердечное признание». В конце вторых суток, после «ласточки» и «слоника», Порфирий во всем сознался. А так как потерпевшего он совсем не знал, то в качестве мотива рассматривалась попытка ограбления. То, что покойный, к слову, спившийся алкоголик, был неоднократно судим, никого не смутило. На третьи сутки Порфирию стало плохо, и его вывезли под конвоем в больницу. От усердия оперов у него открылось внутреннее кровотечение, и его срочно прооперировали.
Операцию делал профессор Голицын. Порфирий был ему интересен, и он попросил своего сына, молодого оперуполномоченного Антона, разобраться. Сам же позвонил прокурору и договорился, что Порфирий до полного выздоровления пробудет хоть и под охраной, но у него в стационаре. Антон, вникнув в суть дела, сразу же понял, что это самооговор. Он обратился к своему шефу майору Дубцову с просьбой о более тщательном расследовании. Майор сначала отказал, ссылаясь на то, что убийство – это дело прокуратуры, но, учитывая связи семьи Голицыных, согласился дать Антону несколько дней на выяснение обстоятельств, при которых было совершено преступление. Антону понадобилось два дня, чтобы через свою агентуру и всевидящих пенсионеров, подробно описавших убийц, раскрыть это дело. Порфирий написал, что претензий к работникам отдела дознания не имеет, перед ним извинились и отпустили. То есть сняли конвой в палате.
После этого случая Порфирий возненавидел костоломов Мюллера и полюбил интеллектуалов Шелленберга. Но больше всего он возненавидел преступность – и непредвиденную, как в случае с ним, и организованную, как в случае со страной. И дал себе обет беспощадно с нею бороться! Он сам предложил своему спасителю Антону сделать его негласным осведомителем, то есть секретным сотрудником. Сексотом. Ничего личного. Хотя формулировка неверная. Все личное!!!
– …Ошибаетесь, дражайший Антон Януарьевич, ошибаетесь. Ну а о руководстве вашем и говорить нечего. О них в свое время один неглупый юрист сказал: «Узок круг этих революционеров, далеки они от народа». Маньяк наш, батенька, не из-за сокровищ их нафталиновых кровушку им пускает. Тут дело в другом. Коллекционеров в нашем городе пруд пруди. А коллекционеров с прошлым – единицы.
– Что это вы, Порфирий Степанович, заладили: «Прошлое, прошлое»? Либо обоснуйте свои выводы, либо идите сами знаете куда и не возвращайтесь, покуда чего-нибудь не нароете.
– Тихо, тихо, голубчик, успокойтесь, так недолго и в больницу на соседнюю коечку со Стороженко угодить. Сей же час все обосную, да еще пристыжу, а не ровен час и сатисфакции потребую. Ну так вот, после убийства коллекционера, как правило, исчезает либо вся коллекция, либо самые дорогие и ценные для хозяина экземпляры. А у нас, заметьте, еще ни один не выплыл. Ни на таможне, ни у перекупщиков, ни у других собратьев по цеху. Наши коллекционеры еще не так развращены, как ихние, чтобы украсть Джоконду из Лувра и каждый вечер в подвале самому до самой смерти любоваться, будучи счастливым оттого уже, что не надо разгадывать тайну ее улыбки. Какая разница, все равно ведь улыбается только для меня. Наши, батенька, они из другого теста. Такой заприметит вещицу, неделями не ест, не спит, торгуется до хрипоты, руки заламывает, пену с губ дрожащих сбивает, ну а уж ежели купит, куда все и делось. Фуфаечку-телогреечку, молью траченную, валеночки катаные, шашелем битые, на дубленочку канадскую да туфельки «саламандра» меняются. И сам осанистый и хлебосольный – ну чисто композитор Мусоргский в последние годы жизни, – и жена в прическе новой. В общем, что твой павлин и цесарочка вокруг вещицы желанной петельки так и набрасывают. А друзья, собратья по диковинному, недавно еще полуподпольному бизнесу, охают да ахают, цены сложить не могут. На бутербродики фуршетные да водочку дармовую так и налегают. И каждый про себя, небось, думает, отрыжку сытую в кулачок пряча: «Какой, к черту, Фаберже, какой Овчинников, Хлебников, Постников, какие братья Грачевы? В лучшем случае братья Знаменские, а то и вовсе сестры Зайцевы». Господи прости, хе-хе-хе. Вот и видится мне, что со следу сбивает вас и начальство ваше нервное, душегубец окаянный.
Но Порфирия Мамина, художника сыска, на фу-фу не возьмешь!
– Я, душа моя, Антон Януарьевич, – продолжил Порфирий, – представитель старой школы провокаторов. Я идейный борец с тайной. Для сыска, если он профессионален, тайны вообще быть не может.
– Что это вас на лирику потянуло, мы от темы уходим.
– Эх, Антоша, Антоша. Вы позволите вас так называть? Ни от какой темы мы не уходим, а чтобы легче было углубиться, позвольте немного истории собственного, так сказать, грехопадения. Вы, Антон, человек молодой и не представляете, какая это сладость – предать. Да, да, да – не удивляйтесь. Сейчас все объясню на собственном примере. Еще в детском саду, будучи совсем маленьким, я вдруг отчетливо понял, что шептать лучше, чем говорить громко. Нет, нет, вы не смейтесь, а выслушайте. Другого раза так поговорить, может, и не выпадет. Опять же, для пользы дела. Так вот, еще в раннем детстве я заметил, что орать, плакать, закатывать истерики – гораздо хуже, чем шептать. Как я мечтал стать вровень с шептунами! Войти в этот избранный круг особ, посвященных и приближенных к уху воспитательницы. О это всеслышащее ухо! Оно потому всеслышащее, что на него пашут сотни всевидящих глаз. Никогда не забуду первую «Иудину» конфету. Как музыкально шуршал фантик, как сладко елось! Да и половое созревание, доложу я вам, было окрашено в необычные тона. Я трижды кайфовал, в отличие от моих жертв. Они ЭТО делали раз, да и то воровато, быстро, сомнительно. А я балдел, подсматривая за ними, когда они во время дневного сна играли в «больницу». Потом невообразимый, ни на что не похожий кайф – донести на несчастных. И наконец апогей, пик, так сказать, коммунизма, высшая точка наслаждения – увидеть финал и узнать, что «зло наказано» и что это твоя заслуга. Это по твоей воле сейчас льются слезы и разбиваются судьбы. Ну а затем советская школа – кузница сексотов и провокаторов. И Павлик Морозов здесь отнюдь не самый яркий пример. Но и там были свои нюансы. Дураки и недоноски совковых идеологических догм рвали глотки на собраниях, били себя в цицки до гематом, клеймя и выявляя. А мы, шептуны, всегда были незримой пятой колонной строя. Правдолюбцы и крикуны надорвали себе глотки и сгинули в небытие, а шептуны – они любому строю нужны и желанны. Вот вы своих осведомителей говорунами зовете, так почему бы лучших из нас шептунами не назвать? А это, доложу я вам, верх несправедливости. Пушкин, написавший «Я помню чудное мгновенье…», так не дрожал, как я над каждым чистым листом дрожу, когда, возбуждаясь от любой буквы, начинаю старательно выводить «Выполняя Ваше задание, источник сообщает…». Источник, милейший Антон Януарьевич, это то, что утоляет жажду познания, источник – это великолепно, это звучит гордо. Как сказал когда-то один очень большой друг всех источников. Ну да бог с ней, с лирикой. Давайте о конкретике.