Все, что я слышу, – звук капающей воды. Она мягко приземляется на траву и землю, сильными блестящими брызгами отскакивает от камней и дорожки. В шестнадцатом веке применялась китайская водяная пытка: жертв сводили с ума, просто капая водой им на лоб. Кап, кап, кап. А иногда – кап. Кап, кап. Непостоянный ритм и постоянные мучения.
Этим утром мелкая морось саваном накрыла памятники и гробницы на кладбище, придавая мрамору блеск, а листьям падуба – сияние. И все вокруг капает.
Я пришла навестить детей. После насыщенного утра на работе – я консультировала человека, страдающего бессонницей, ипохондрика и мужчину средних лет, который считает себя реинкарнацией Элизабет Тейлор, – мне нужно немного покоя и тишины. В укромном уголке кладбища, под защитой древних елей, «спят» дети. Здесь всегда свежие цветы и свежие слезы. Вертушки, плюшевые мишки и блестящие шары из фольги. Жалобные напоминания о внезапно оборвавшемся детстве, хотя для некоторых оно и вовсе не началось. Сегодня, под мелким дождем, у меня почти получается представить, что это – детская площадка. А дети просто убежали домой, оставив игрушки в спешном бегстве от дождя. Но эти дети никогда не вернутся. Эмме Грейс Спенсер было всего три годика, когда она умерла. Единственный ребенок Уолтера и Мари, она обожала танцевать, а ее любимой едой были сандвичи с джемом. Клубничным джемом. У нее был полосатый котенок по имени Попси, а когда Эмма Грейс хихикала, она морщила носик. Ее родители переехали на побережье и открыли кафе. Они не смогли жить в доме, где умерла их дочь. Интересно, возвращались ли они на ее могилу, где держатся за руки два ангелочка. Эмма Грейс танцевала слишком близко к камину, когда загорелось ее новое платье.
Для оставленных родителей жизнь всегда превращается в ад. Билли Бэнд был активным мальчиком и любил похулиганить. Отец называл его «настоящим маленьким мерзавцем», но все равно любил без памяти. На гранитном надгробии Билли вырезан футбольный мяч, напоминание обо всех голах, забитых им за короткую жизнь. Ему было семь, когда он выскочил за мячом на дорогу и попал под фургон с хлебом.
Должна признаться: это была моя вина. Мой любимый мальчик погиб двенадцать лет, семь месяцев и одиннадцать дней назад, и это была моя вина. У него был спутанный клубок темно-каштановых волос и глаза цвета сирени. Я еще помню мягкость и сладковатый аромат его кожи и чувствую в своей руке его маленькую, совершенную ладошку. Почти все говорили, что это была трагическая случайность, и мне незачем себя винить. Но я, разумеется, это делаю. Каждый божий день.
Я сворачиваю в сторону от детских могил, чтобы подняться на холм, к польской части кладбища, и вдруг меня пугает маленькая фигурка, снующая среди надгробий. Маленький мальчик в синей куртке играет один, таская за ногу грязного плюшевого медведя. Скорбь порождает безумие особого рода, и на короткий миг над разумом берет верх отчаянная, глупая фантазия. Мой малыш? Внутри все сжимается. Разумеется, нет. Сейчас он уже превратился бы в нескладного юношу, боролся бы с подростковыми прыщами и бешеными гормонами и мучился бы на свиданиях. Я приводила его сюда. Некоторым такое место для игр может показаться странным, но ему нравилось. Он без умолку болтал с ангелами и воронами и пытался кормить белок еловыми шишками.
Хайзум заметил ребенка и тянет поводок, чтобы подойти поздороваться. Я удерживаю его и оглядываюсь в поисках мамы мальчика или другого взрослого, но вокруг никого. Увидев Хайзума, мальчишка радостно пищит и спешит к псу, но поскальзывается на мокрой траве и ударяется головой о бордюрный камень могилы. Я поднимаю его на ноги и осторожно провожу рукой по красному отпечатку на лбу, где начинает расти шишка. Внезапный крик мальчика подтверждает тот факт, что ему скорее страшно, чем больно, и я вытираю с щечек слезы, изо всех сил стараясь его успокоить. Аромат детской кожи и мягкость волос приводят меня в смятение, даже спустя столько лет. Неужели никто не присматривает за таким красивым маленьким мальчиком?
– Где твоя мама?
Он качает головой, уткнувшись лицом в медвежонка. Я встаю и снова оглядываюсь по сторонам. Женщина с младенцем в коляске спешит к нам по центральной аллее, рассерженно крича от страха.
– Джейден, маленький негодник! Где ты был?
Увидев маму, Джейден снова начинает плакать и тянет к ней руки. Он награжден шлепком по попе и удушающими объятиями. Теперь женщина рыдает так же сильно, как сын, и покрывает его головку сердитыми поцелуями.
– Он упал. Немного ушиб голову, но, думаю, ничего серьезного.
Я пытаюсь сдержать укоризненные нотки, но, видимо, тщетно. Где ее носило? Она испуганно смотрит на меня сквозь слезы – похоже, она не услышала ни единого слова, – и когда малыш в коляске решает присоединиться к хору, я выдавливаю улыбку и разворачиваюсь, чтобы уйти и не сказать ничего лишнего. Но напоследок не могу удержаться и глажу мальчика по голове. Темно-каштановые кудри. Я спускаюсь с холма обратно к входным воротам, а от нижней дорожки все еще слышен их плач.
Когда умер мой мальчик, некоторым людям могло показаться, что я недостаточно скорблю. Недостаточно громко. Но люди тонут всегда тихо. По словам седого лиса Франка, настоящим утопающим редко удается позвать на помощь – они не могут закричать или помахать руками. Слишком много сил уходит, чтобы просто удерживать голову над водой. Так было и со мной. Нужно было разобраться с ужасными, но неизбежными делами, и на неуклюжее публичное выражение скорби просто не хватало сил. Мои вопли вполне могли разрушить стены Иерихона – только звучали они в голове. Но людям нужны проявления горя. Его нужно демонстрировать, чтобы они смогли сыграть роль: вытереть слезы, послать цветы, предложить утешение, хоть и слабое. Стоицизм исключает сочувствие. Его слишком часто и слишком охотно принимают за бессердечность, он неудобен потенциальным утешителям и ставит на скорбящем клеймо изгоя. Неприкасаемого.
Но, оставшись в одиночестве, я оказалась угрозой для себя же самой. Выжила, но не больше. А теперь угодила в отбойную волну скорби и пытаюсь бороться, но тщетно. Борьба утомительна, и порой мне приходится тратить все силы, только чтобы остаться на плаву. Мне не нравится человек, в которого я превратилась, но я не знаю, как стать кем-то другим.
Хайзуму не терпится вернуться в парк. На кладбище его обычно приходится брать на поводок, чтобы он не воровал игрушечных мишек и не задирал ногу на надгробия и траурные венки. Он не проявляет должного уважения к памяти покойных, и ему нельзя доверять ничего маленького и пушистого. Когда мы проходим под пихтами, стерегущими ворота в железной ограде, я отпускаю пса, и он бросается прочь, словно чупакабра (слово дня – нечто очень свирепое), в погоне за жирными голубями – но они улетят задолго до того, как Хайзум добежит до них, бросив меня в одиночестве.
Да, я совершенно одна. У меня нет ребенка, а значит, я больше не мать, и нет мужчины, так что я не жена и не любовница. У меня есть чудесные друзья, которых я люблю и знаю, что это взаимно, но нет человека, для которого я стала бы центром вселенной, как и он для меня. Только Хайзум. И поэтому я ужасно боюсь стареть. В итоге я окажусь в доме Хэппи Эндов, потому что больше обо мне будет некому позаботиться, и, возможно, именно это я и заслужила.
Дорога от ворот усеяна скелетами еловых шишек, объеденных белками и сброшенных с высоты в надежде попасть по какому-нибудь ничего не подозревающему прохожему. Собираются вороны, предвкушая появление Салли с ужином. Они непрестанно толкаются и громко кричат от голода и нетерпения. Я вижу, как она шаркает вдалеке в своем огромном пальто, словно растрепавшаяся посылка. Нерешительно машу рукой, сомневаясь, что она меня увидит и узнает, и спешу за Хайзумом. Он разогнал голубей и теперь яростно лает на высокое дерево, явно ругая какую-то белку, которая сжульничала при игре в догонялки и забралась на ствол. Моросящий дождь усилился, и, несмотря на шапку, шарф и пальто, меня колотит от холода. А может, от мыслей о медвежатах, цветах и вертушках, что лежат в сырой траве на детских могилах.