Осталась только лошадка-качалка. Я ждала ровно год. Триста шестьдесят шесть дней. Тогда был високосный год. А потом я освободила комнату.
Ее видно из сада, в окне комнаты на втором этаже: прекрасное создание, серое в яблоках, с раздутыми ноздрями и красным седлом. Сад погружен в обычный для поздней осени хаос. Остатки ежевики превратились в твердые черные шишечки и покрылись милдью, а сбитые ветром яблоки, размякшие и сладкие, гниют под деревьями – щедрый пир для голодных птиц. Несколько стойких георгинов и хризантем еще цветут в потрепанных клумбах, но последние розы опали, и их хрупкие лепестки усыпали темную почву.
Я работала в саду весь день – подметала листья, подрезала кусты и деревья, сажала луковицы и переставляла растения в горшках в теплицу, на зимнюю спячку. Приводила все в порядок. Готовилась. Спина болит, лицо покрыто потом и землей, ногти все черные, а руки исколоты розовыми шипами. Но скоро меня ждет вознаграждение. В кармане начинает жужжать телефон, я достаю его и смотрю на экран. Папа.
– Как зовут проклятое ничтожество, называющее себя старшим констеблем?
Мой отец пренебрегает в телефонных разговорах приветственными любезностями вроде «Привет, это папа».
– Сразу не вспомню, но уверена, что смогу выяснить. Это срочно? Происходит ограбление почтового ящика или нелегальный дикий рейв в павильоне для боулинга?
– Детка, язви сколько хочешь, но сама основа общества трещит по швам, раз пожилой человек не в состоянии выехать с собственной парковки, потому что заблокирован полноприводной колымагой какой-то дуры, которая не может пройти пять метров, чтобы забрать своих лоботрясов из школы. К тому же, когда я попросил ее подвинуться, она сказала: «Отвали, глупый старый ублюдок!» Тут нарушение, усугубленное словесным оскорблением, и я этого просто так не оставлю.
Папу никогда нельзя было назвать сдержанным человеком. Высокая планка, которую он ставит самому себе в вопросах поведения и отношений, является мерилом для всего человечества, и он весьма скептически относится ко всем, кто до нее не дотягивает.
– Я выясню, но учти, старший констебль – женщина.
– Черт подери!
Старшие констебли женского пола явно не внушают ему доверия.
После очень позднего обеда, как обычно, разделенного с Хайзумом, я награждаю себя костром. Не уверена, что это разрешено – скорее всего, противоречит какому-нибудь закону, – но я с удовольствием иду на риск ради треска и шипения горящих листьев, согретых у огня лица и рук и аромата лесного дыма, пропитывающего волосы и одежду. К тому же в это время года костры повсюду. Вчера был Хэллоуин, а на этих выходных предстоит бесконечная какофония фейерверков. Но куда исчезли процессии просителей «пенни для Гая»? Когда мы были детьми, половина удовольствия от Ночи Гая Фокса заключалась в старательном сооружении чучела самого Фокса из старых штанов, рубашки, колготок (для головы) и огромного количества смятых газет. Потом мы водружали его на самодельную тележку и расхаживали по улицам, выпрашивая деньги на фейерверки у добрых соседей. В те времена это было очень доброжелательное мероприятие, не то что современные вымогательства с угрозами. Прошлым вечером Хайзуму удалось прогнать от моей двери толпу подростков, наряженных в вампиров и зомби, но цена, которую мне пришлось заплатить за их бегство без наживы, – полдюжины разбитых яиц на стекле машины.
Огонь занимается не сразу. Некоторые листья промокли, и я раздуваю неуверенное пламя пустым пакетом из-под земли для горшков. Мои старания вознаграждаются шипением и внезапной вспышкой. Наверху, в окне спальни, легонько покачивается деревянная лошадка. Или это лишь игра затуманенного дымом воздуха? Сегодня – Día de los Angelitos. День маленьких ангелов. Один из трех дней мексиканского празднования «Дня мертвых» – в Día de los Angelitos семьи собираются, чтобы вспомнить умерших детей. Они приглашают в гости их души и чествуют их жизни, пусть и короткие. И мы соблюдаем этот день, каждый год.
Но мне хочется, чтобы нам не приходилось делать это в одиночку. Хочется, чтобы мы могли делиться воспоминаниями, и счастливыми, и печальными. Первые все еще вызывают у меня улыбку, а вторые заставляют сжиматься в комок и плакать.
Мне никогда не хватало мужества пригласить близких и друзей присоединиться. Они могут счесть это излишне сентиментальным, или неадекватным, или просто странным. Эдвард – единственный, кто действительно меня понимает, и поэтому к нам присоединится только Эдвард. Эдвард и Лорд Байрон, его пес. Я сооружаю в саду особый алтарь, офренду, и украшаю ее сахарными черепами, светильниками и бумажными бархатцами. Земля, воздух, огонь и вода представлены фруктами, бумажными гирляндами, свечами и стаканом воды, и я расставляю вокруг фотографии моего маленького ангела тарелки с его любимыми сладостями и печеньем (с шоколадом и с заварным кремом) и кладу белого кролика. Это была его любимая игрушка. Он всегда засыпал с ним в обнимку, и кролик истрепался и облысел от многих тысяч поцелуев ангельских губок и объятий пухлых ручек. Костер ярко пылает, Хайзум искоса поглядывает на пламя и чихает от дыма. Я хочу сидеть у огня с Эдвардом и парой бутылок вина и хочу, чтобы лошадка в окне качалась. Хочу откинуть вуаль между нами и прошлым и заставить себя вспомнить. Вспомнить все.
Через несколько часов бутылки пусты, а моя голова покоится у Эдварда на плече. Мы придвинулись поближе к кучке тлеющих углей – это все, что осталось от костра. Мои руки заледенели, как у покойника, но я не могу заставить себя пошевелиться.
– Маша?
Эдвард тихонько шепчет мое имя, но я не отвечаю. Он гладит меня по голове и вздыхает.
– Уснула, – он смущенно ерзает на стуле и целует меня в макушку. – Моя милая девочка, порой мне кажется, мы здесь лишь для того, чтобы поддерживать скорбь.
У меня из-под век струятся слезы.
Хайзум и Лорд Байрон все же поддались искушению и уплетают печенье с заварным кремом.