Одноквартирный дом 1930-х годов, где живут мои родители, – настоящая машина времени. Каждая комната отправляет в определенный отрезок прошлого. На стене той, что некогда была моей спальней, по-прежнему крепко приделан постер с репродукцией «Красных крыш» Писсарро. Теперь загнувшийся по углам и потрепанный по краям, он был подарком на мой четырнадцатый день рождения, и тогда с двух сторон от него висели Мадонна и Бой Джордж. Одноместная кровать пуста, но я все еще помню украшенное розами стеганое одеяло, которым ее накрывали. В нем был особый, потрепанный шик – такие теперь стоят на «Эбей» целое состояние. Я помню, как покалывались перышки, высовываясь сквозь шелковистую ткань, помню пудровый, фиалковый аромат, когда я сворачивалась под ним зимними ночами. Мама много раз пыталась убедить меня поменять его на обычное пуховое одеяло, но оно было из дома моей любимой бабушки, и я отказывалась с ним расставаться. Мой белый туалетный столик стоял у окна, усыпанный разными побрякушками, столь ценимыми каждой девочкой-подростком. Блестящие флакончики с духами и яркими лаками для ногтей, тушь и тени от «Мэйбеллин» и деревянная музыкальная шкатулка, где лежал серебряный браслет с брелоками и клубок дешевой бижутерии. Теперь тут ничего нет, только пустая кровать и постер, но эти четыре стены по-прежнему хранят дух моей подростковой сущности.
Мама и папа собирались переделать эту комнату для своего внука. Но прежде чем из кладовой успели принести стремянку и сколотить стол для поклейки обоев, их планы стали неактуальны. Я не стала спрашивать, куда они дели обои с кроликом Питером и подходящее к ним постельное белье.
На лестничной площадке – небольшой застекленный шкафчик с коллекцией маленьких статуэток животных, папа дарил их маме, когда за ней ухаживал. Собаки всегда были моими любимцами, и, когда мне было шесть или семь, мне иногда разрешали доставать их, чтобы поиграть. Аккуратно. Я воспроизводила сюжет «Ста одного далматинца» – ну, или его весьма вольную интерпретацию, с парой мопсов, таксой, большим догом и одним невнятным экземпляром, моим любимым товарищем по играм, который напоминал помесь овцы и ласки. Он по-прежнему стоит в шкафу, хотя и потерял в одном из наших приключений ногу. Он десантировался на пол на парашюте из дождевика, чтобы спасти одного из мопсов из цепкой хватки беспощадной долгоножки, и не рассчитал приземление, ударившись о край журнального столика во время спуска. Я приклеила его лапу обратно маленьким кусочком жвачки. Мама, наверное, до сих пор не знает.
На кухне задняя стена кладовой по-прежнему хранит обрывки обоев из моих самых ранних воспоминаний – жуткий коричнево-кремово-оранжевый цветочный узор, – некогда они покрывали все стены и являлись элементом высокой домашней моды, когда я еще сидела в высоком стуле. А еще где-то в недрах кладовой, возможно, спрятанный за пыльным пакетом кукурузной муки или убранный в пустую жестянку из-под какао, лежит белый фарфоровый слоник – фигурка для выпускания пара из пирога. Он еще бабушкин, и мама использовала его каждый раз, когда готовила яблочный или черничный пирог. В детстве я очень его любила. И мой малыш тоже любил. И именно поэтому теперь его убрали подальше, опасаясь, что он может вызвать болезненные воспоминания. Он, я знаю, он все еще здесь, где-то здесь. Они бы не смогли с ним расстаться, но видеть его тоже невыносимо.
Хайзум врывается через заднюю дверь, неистово размахивая хвостом, и направляется на поиски мамы, которая весьма слабохарактерна, если дело касается содержимого холодильника. Прежде чем я успеваю вытереть ноги о коврик, она спешит вслед за ним на кухню.
– О, мой большой мальчик! – приветствует она пса, обхватив его голову руками. – Наверное, голодный, да?
Она открывает холодильник и скармливает ему полдюжины коктейльных сосисок – Хайзум заглатывает их, не прожевывая.
– Чашечку чая, милая? – осторожно спрашивает она у меня.
– Спасибо, мам. Только быстренько. У меня куча дел. Я зашла сообщить папе имя старшего констебля.
Я всегда так делаю. Прокладываю путь к отступлению, едва ступив на порог. До возвращения на работу у меня есть как минимум час, но я не могу здесь находиться без проторенной дорожки к двери. Мне нужно видеть горящую в темноте табличку «ВЫХОД», просто на случай, если придется убегать от воспоминаний, которые постоянно здесь резонируют. Заходить было вовсе не обязательно. Я могла позвонить, но я люблю с ними видеться. И знаю, какую радость доставляют им встречи с Хайзумом. Но. Я прохожу в гостиную, оставив Хайзума в кухне выпрашивать у мамы сосиски. Эта комната кажется самой близкой к настоящему, но все равно будто застряла в том ужасном моменте, который навсегда переменил наши жизни. Гостиная выходит на две стороны, на переднюю и заднюю части сада, и сейчас купается в рыжеватом свете солнечного зимнего полдня. Я, как обычно, сижу на диване лицом к окну, которое выходит на тщательно подстриженную лужайку и живую изгородь из бирючины, где нашла убежище стайка болтливых воробьев.
Раньше фотографии занимали почетное место на каминной полке, но сейчас они стоят на письменном столе в темном углу комнаты, возле окна, выходящего на задний двор. Всего три. На одной из них ему всего десять недель. Он у меня на руках, всматривается в лицо, а маленькие пальчики левой руки сжимают мой большой палец. Когда я смотрю на снимок, руки вспоминают его теплую живую тяжесть и как крепко он держался за палец, словно никогда не отпустит. Но я не смотрю. На другом фото он в саду, на заднем дворе этого дома, сидит на покрывале, раскинув ноги, и играет в мяч. Третья была сделана всего за неделю до смерти. Это студийное фото гордых бабушки и дедушки с драгоценным внуком. Счастливые улыбки перед большим несчастьем. Мы никогда это не обсуждали – переезд фотографий. Мы вообще теперь многое не обсуждаем.
Заходит крайне довольный собой Хайзум, а за ним несет две чашки чая мама.
– Я уже дважды звонила твоему отцу, но он возится с чем-то в гараже, так что, если его чай остынет, сам виноват.
Она дает мне кружку и пододвигает подставку под горячее, лежащую на приставном столике рядом с диваном. Стоит маме опуститься в кресло, как Хайзум роняет ей на колени свою голову, не сводя обожающего взгляда.
– Как поживает мой красивый мальчик? – спрашивает она, поглаживая его по ушам.
– Полон сосисок, судя по тому, сколько времени провел, засунув нос в твой холодильник, – поддразниваю я.
Хайзум довольно вздыхает, наслаждаясь всеобщим вниманием. А может, у него просто несварение. Я не удивлюсь.
– Он такой здоровяк, ему нужно поддерживать силы.
Хайзум поддерживает мамину точку зрения, положив ей на колено громадную лапу.
– Чай холодный! – врывается папа, все еще в кепке и комбинезоне, с покрасневшим от холода в гараже носом.
– Я звонила тебе дважды, но ты либо оглох, либо слишком громко слушал радио. В любом случае, в чайнике есть еще, можешь налить себе свежий.
Хайзум спешит за папой обратно на кухню, и я слышу, как опять открывается дверь холодильника.
– Он так разжиреет! – кричу я, но папа либо действительно оглох, либо – что более вероятно – предпочитает меня не слушать.
Мама подкладывает себе под спину подушку, берет со столика чашку и делает глоток.
– Твой отец не только оглох, он еще и умом тронулся, – ворчит она. – Чай еще вполне горячий. Ну, как там на работе? Много дел?
Мило, безопасно. Это мы обычно и обсуждаем – работа, Хайзум, погода. Забирают ли коммунальщики на этой неделе садовый мусор или отходы из оранжевого контейнера. Удобные темы. Другие разговоры готовы вырваться в любую секунду, но мы их тщательно душим.
– Довольно много. На этой неделе было два новых клиента, от них всегда много хлопот.
Равномерно тикают часы, отмечая чуть неловкие паузы в нашей беседе. Мама тихо считает секунды, но прекращает, поймав мой взгляд на своих тихо шепчущих губах.
– Пегги, соседка, пойдет на следующей неделе к врачу, лечить катаракту. Я пообещала приготовить ее Роланду куриную запеканку, чтобы помочь ему продержаться, пока она не привыкнет к повязке на глазу. Она боится, что не сможет готовить, потому что все будет валиться из рук.
– У нее будет повязка на глазу, а не гипс на руке. Ей просто охота заполучить твой домашний обед вместо месива из микроволновки, которое она обычно готовит.
Соседи – очень милая пара, но готовка никогда не была сильной стороной Пегги.
– Ты вообще своего барбоса кормишь? Он помирает с голоду, – возвращается папа, уже без кепки, но с чашкой чая. Хайзум идет за ним, тычась носом ему в карман.
– Он уж точно не голодает. Знаешь ли, волкодавы едят солидные порции. Просто он понял, что вы с мамой готовы баловать его до бесконечности.
Хайзум засовывает нос папе в карман, из-за чего тот проливает чай на брюки. Я хватаю пса за ошейник и говорю строгим голосом:
– С меня довольно, дружок. Или сиди спокойно, или будешь ждать на улице!
Попытка восстановить дисциплину провалена, потому что папа немедленно бросается на защиту собаки:
– Ой, оставь оболтуса в покое. Его просто привлек мятный леденец в моем кармане.
В качестве доказательства он достает подтаявшую конфету, и Хайзум тотчас же с надеждой подскакивает к нему.
– Исключено! – предупреждаю я. – Особенно если учесть, что ты никогда не даешь мне чистить свои зубы, – добавляю я опечаленному Хайзуму.
Я допиваю чай, встаю и протягиваю папе листок бумаги.
– Вот координаты старшего констебля. Только не делай глупостей…
По очереди целую родителей.
– Не провожайте. Пейте чай.
– Его остатки! – поправляет папа, потрепав Хайзума по голове.
Проходя через кухню, я останавливаюсь возле задней двери и заглядываю в кладовку. На несколько мгновений меня охватывает желание зайти и отыскать фигурку для пирогов. Взять ее в руку, почувствовать холодную гладкость фарфора. Но нет. Я оставляю нетронутым горько-сладкий мир оттенков сепии, в который превратился дом моих родителей.