Проблема

Вот это у меня… обострено. Мне тридцать восемь полных лет. Имею двоих детей. Старшая дочь (ей десять) высокая – уже барышня! У меня много седых волос. Я гляжу на них смиренно, как на снег, лежащий на крыше дома, – он растает, – как на царапину, что заживет.

Наверное, это началось раньше, давно, что-то повлияло на плод или после недолечили, но особенно пять лет назад: я читал газету в вагоне метро, подъезжая к работе.

И прочел: через несколько тысяч лет (или через несколько десятков тысяч лет) Млечный Путь, где мы живем, столкнется с туманностью Андромеды. Сейчас мы сближаемся со скоростью пятьсот километров в час. Или пятьсот тысяч километров в час. Но когда мы встретимся, Земля давно уже будет мертвым телом. У Солнца закончатся запасы тепла, и Земля превратится в ледяную глыбу.

Мне стало так жутко, как бывало только в детстве, и только в метро, и только при мысли о гибели родителей. Я сразу подумал о дочери. Я так остро почуял СМЕРТЬ, что казалось, это ощущение уже не пройдет. Но прошло десять минут, и, подходя к работе, я почувствовал: полегче. Я даже удивился – где же то? Что такое разогнулось во мне и так быстро! Видно, попритерся я здесь, привык жить-жевать.

Но спустя… летом… мы свернули с дочкой к оврагу поискать грибы. «Пап, а правду говорят, что Земли когда-то не будет?» Безвыходное, выигрывающее время: «Кто тебе сказал?», и на склоне оврага я полностью понял: да. Ничего больше не будет. Все сгниет, как трава. Но это невозможно показалось совместить с существованием рядом родной, потной, пахучей макушки моей дочери. Я оказался не готов к небытию навсегда.

Моя болезнь описывается четырьмя словами: я не могу забыть.

Нет, тремя: не могу понять. Тремя: не могу смириться. Еще три: я не хочу!!!

Вечером и утром я начал об этом задумываться. Вечером и утром я покачивал с нажимом свое нутро, как ненадежный зуб: так же? не перестало? Иногда пробитую дыру затягивало синеватой, тошнотной пленкой от усталости, переедания, опустошенности женским телом, соседства с сыном, бегущим во сне на битву; я двигался бережно и старался больше спать, чем-то поприжать, но – не срасталось; совсем дыра, похоже, не зарастет никогда. Видимо, ослаб организм, не борется. Что-то в тканях такое… Видимо, прошло мое время.

В юности предохранительной подушкой впереди лежала неизведанная земля «ты еще молодой», в детстве жизнь казалась пустыней, дремучим лесом, но вот теперь лес стал пожиже, и меж стволов начала проглядывать… ты поднялся на следующую гору и вдруг увидел впереди черное море; нет, вон там, впереди, еще есть горы, поменьше, но моря, к которому ты идешь, они не закроют больше никогда.

Я отмечал в себе: я все равно не готов, что мой сын (он любит гречневую кашу и плачет изредка в саду – там появился кролик) умрет, что его старческое лицо появится в фотографическом овале, а потом крест завалится и могилы распашут. Я не готов принять появление каких-то новых мальчиков, дождавшихся очереди жить. Я не хочу других мальчиков, других стариков, другой весны, кроме моей, нашей. Мне пришлось признаться себе: со всем этим мне хочется броситься к маме, прижаться, приникнуть, подбежать и с разбегу уткнуться – и не могу, мама умерла. Но у меня не хватает сил скрывать, что желание это абсолютно реально.

Никому это не интересно. Вот и настало время, когда некому рассказать про мою маму. Так странно: хочешь рассказать про свое бессмертие, а это никому не надо.

Постепенно мысль о несуществовании полностью заняла меня, как полчище татаро-монгол, как иго.

Любую радость начала протыкать смерть, несуществование навсегдашнее. Я потерял радость утреннего сна, просмотра футбола, трудовой усталости тела и оконченной тяжелой работы, радость весны, первого снега, радость невесомости детских рук, утоления жажды холодной водой. Я потерял вкус еды – я потерял все. Вес могильной плиты раздавил.

Жизнь продырявилась, когда я понял, что умирать – «да», и разорвалась тем, что еще и «скоро». Там, во мраке уничтожения личности, сквозила какая-то новизна и окончательность, сладость подчинения чужой воле и иногда твердое обещание несомненного будущего, но все это оставалось смертью и тонуло в смерти. Кого сможет согреть эта ледяная искра? Мир сокращается, опускается каменная порода, бегать приходится пригнувшись, потом согнувшись, а скоро придется на четвереньках, а затем ползком, а в конце лежать и чуять, как миллиметрами налегает камень на хрустящую грудину, пока не придавит как жука, запоздало распялившего крылья.

Что – я прожил свое, прожег? Весной уже не обновляется кора. Уже не выучить английский. Окончательно мимо. Почему-то больше всего я пожалел о школьных уроках. Что не писать больше дробей, не решать уравнений с неизвестными. Не учить расположения планет: Меркурий, Венера, Марс, – еще помню Плутон. Не придется подчеркивать подлежащее одной чертой. Знания отработали свое и больше не понадобятся. Я больше не понадоблюсь. Моя жизнь… Моя жизнь! Но я хочу еще раз заучить падежи и неправильные глаголы, я опять хочу (не «опять» – всегда!) чуять прочность закладки первых кирпичей, я хочу жить в детской, человеческой справедливости, а не под людоедским гнетом времени, решившим, что я навсегда должен не быть… И уж если по справедливости, то мир должен взорваться такой атомной бомбой, чтоб все сдохли, чтоб никогда никого, если умираю я, человек, что был дороже всего на свете только маме.

Я хочу вернуть себя…

Я заглядывал в лица людей, особенно стариков – вон они улыбаются, сидя на банных полках и на мягких сиденьях маршрутных такси – они, видно, знают секрет, какой не знаю я. Ведь их ждет та же смерть, что и меня, и раньше: уже завтра! Тогда чему они улыбаются, почему не спешат, не подают вида, что сжирает их ужас? На что надеются? Мне некому рассказать, мне некому рассказать… Я с детства привык, что моя жизнь так же важна всем вокруг, как моей маме, единственному взгляду, его ничто не заменит… Не всепрощению… А чему-то другому. А вот теперь – не интересен никому. Только некоторым, и не весь – частицей, что можно съесть – да, потрепать, отгрызть. Целиком – никому.

Я увидел смерть так отчетливо, что больше перед глазами ничего не осталось. Мне сожгла глаза моя мгновенно, неостановимо и совершенно убедительно сгораемая жизнь, и ненужно удивляли вопросы: почему только сейчас? как я мог жить, не замечая этого раньше? почему так быстро прошло и кончается?

Всякая жизнь (вся! пожалуйста, вся!) кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего «я», и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я.

Я не хочу навсегда не быть, я не хочу, чтобы дрогнули и поплыли границы моего времени: школьная синяя форма с металлическими пуговицами, автоматы по размену монет в метро, парады на Красной площади, космонавты, ценнейшая газета «Футбол-Хоккей», трамваи двадцать шестого маршрута, голоса Высоцкого и Левитана, записи «Машины времени» на рок-фестивале в Тбилиси, танки, идущие… – не хочу, чтобы наше время замертвело, опутанное щупальцами молодой хищной жизни, научившейся подавлять голоса умирающих и больных и не замечать надежды мертвых. Эти молодые запугали всех и заставили жить так, словно смерти нет. Словно все кончается хорошо. Все вообще хорошо. Плохих финалов нет. Будет еще серия. Всегда есть повод развлечься. Все смеются. Только ненадолго прервемся на рекламу. Словно все мы окончательно не сдохнем навсегда. Словно есть что-то важнее этого «нет» на свете. Об этом не говорят, не поют, детей не учат – смерти нет. Этого не замечает телевизор – смерти нет. Молодость и веселье и новые товары! Пожилых немного, вон они на лавках ласкают собак, румяные и придурковатые мишени для насмешек! уродины! – а мертвых и вовсе нет. Унесли и закопали. Жизнь продолжается. Так, словно всегда будет продолжаться… Их не показывают. Их не выносят на улицу. Их большинство, но им нечем сказать. Никто не хочет вызволять из земли сгнивших, никто не признает их равными себе. Никто не слышит этот подземный стон великого большинства: ВЕРНИТЕ НАС! Словно самое главное человеческое желание, как и смерть, не существует, словно единственный возможный смысл – не имеет значения. Словно мертвым есть на кого надеяться, кроме нас.

Что же мне делать, что же мне делать… Способы, хоть какие-то надежды… Какие? Есть занавесочка «еще не скоро». Великое «еще не сейчас». Есть жажда СО – сильнодействующих отвлекателей. Алкоголь. Горные лыжи. Фан-клуб… Можно искать бодрости в образцах здорового долголетия, длительной работоспособности.

А может, я разрушусь, сокращусь до моллюска, прежде чем умру и смогу думать только о рисовой каше?!

А может, вообще не думать об этом, и старость сожрет личное, неповторимое незаметно, как стачивает пылинка-жучок трехобхватные бревна.

Может быть, физическая старость напитает идею «С меня довольно», и нежелание дальше быть будет столь же отчетливо, как «я наелся», «больше не пойду купаться». Нет! Форма выражения этой идеи будет взята напрокат и потеряет существенную свою особенность – неконечность (в пределах жизни нет ничего окончательного). Когда мы говорим «не пойду больше купаться» – это вовсе не означает, что я не буду купаться больше никогда. И когда старик однажды почует «хватит жить» – это не значит, что завтра он не почует другое, увидев скворца на вишне, березу и медную сосновую кору, это не значит, что он навсегда захотел умереть.

Еще есть какие успокоительные средства?!

А, есть еще такая удобная форма приема смерти вовнутрь, как «семья», «народ» (форма побольше и попрохладней), «ИС-ТО-РИ-Я», – хоть и безымянно, но ты останешься в ней – минералом, растворенным в воде, золотинкой. Кровью в родственных жилах. Фамильным горбатым носом. Шустрым атомом надмирового «Я», долей безликого грамма, улавливаемой современной аппаратурой!

Да, я оглянусь на «семья!», «народ!», «история!»… Красиво упакованная, красиво выполненная история, для удобства перелистывания принявшая законченный вид… Но я не согласен подыхать навсегда для того, чтобы все это двинулось куда-то вперед и дальше навстречу туманности Андромеды!

Или? – боль сделает немилой жизнь, и сам будешь рад нажать самоустраняющую кнопку – ведь нажимают вон те, и не откажешь им в искренности?

Может быть, таблетки. Но не думаю, что фармацевтической промышленности под силу гарантировать результат. Таблетки отладят глубину и остроту, но не подвинут мысль, застрявшую на уничтожении всего; да и мысль – и она живая, моя, это тоже «я» – и ужас свой не отдам!!!

Ничего не могло, не может, нет-нет, заслонить это. Ничто не может вернуть сонное состояние глаз, когда видению будущего положен обыкновенный людской предел: мой сын, мой внук, яблони, что вырастут без меня, и насядут, как прежде, майские жуки на березки городского парка…

Я побегал меж этих жалких, неподействовавших «способов», как выросший человек вокруг старой одежды, как медведь вокруг теремка, не выходило ничего, только одно – кто-то должен пообещать бессмертие.

Земные правители? Сияющие скоты? Но у них пока не очень получается даже с канализацией – с проводкой дерьма по трубам! Народному восстанию за бессмертие они покажут икону.

Еще предпоследнее – бог, Бог. Бог – да, хорошая идея, чтобы успокоиться, – сдохнем в отмеренных муках, поспим, а затем – воскрешение в физическом облике, с кожей, волосьями, хоть и неизвестного возраста (лишь бы не в десятом «А» – алгебра!), и – вечность; трудовой, нехалявный выход: отстаивать службы, к старости почиститься, покаяться и умертвить плоть, угадывать знакомые слова в церковнославянском и подпевать (а может, и на Пасху что-то доверят нести)… пожертвовать в завещании люстру в монастырь, а то и постричься накануне, брат Серафим! А если поголодать и часами напрягшись смотреть в темноте на огонек свечи, то и увидеть что-нибудь заживо можно – какое-нибудь неясное такое свечение и тени… Подходяще, хотя, сдается мне, черешни и девушек в коротких юбках у Бога не предусмотрено, Бог представляется довольно большим бетонным шаром, внутри которого заключено все. Но в чем висит этот шар? Что вокруг него? Вдруг та же вечность-вселенная-смерть? И смущает: написано, а раз писалось, так и польза, ведомо, соблюдена, пишут же ради пользы! Боитесь, значит, умирать? Так ветераны посовещались и составили в утешение, написали, чтоб вам не бояться! Чтоб друг друга не перегрызли на похоронах детей. Чтоб не требовали бессмертия. Чтобы мертвых хоронили, чтоб санитарно-эпидемиологическая обстановка… И чтоб вели себя поприличней – за вами наблюдают! Только вот жалкий торговый разнобой: миллиарды верят в одно, миллиарды в другое. Ислам какой-то… Далай-ламы… Католиков напридумывали – кто это? И особо не спорят, не жалко им идущих мимо – поделили рынок. И еще как-то смутно, когда выход один: вот есть Бог, а больше ничего. Не из чего выбрать, и ненадежность от этого, боязнь, ведь практических свидетельств нету, даже Папа Римский рак прямой кишки не исцеляет, и астрофизика не подтверждает – тишина какая-то, Бог не пугает, Бог что-то молчит… Никому что-то давно не являлось. И плащаница возрастом не сошлась. Я, кстати, только двух глубоко православных знал. И оба (мужик и женщина) оказались законченными сволочами. Нет, я верю, что утешение есть, святые есть, РПЦ, бедным помогают бесплатными обедами, православная сиделка, как правило, потеплей, хоть и много дороже; и как-то легче, душевней, когда поставишь свечу за полтинник, потолще, и подожжешь «за упокой», когда народ в пасхальную ночь потечет вокруг церкви… – кто спорит, нужное дело, а вот воскрешения из мертвых, боюсь, нет. В наборе может не оказаться. Производят все в Китае, в прилагаемую косноязычную инструкцию разве вчитываешься, когда покупаешь…

Нет, не так, другое – допустим, один процент (1 %) вероятности, что там, в алтарях, пусто, только солнечный свет, и этим маленьким церквям с низкими небесами нечего ответить остывающему Солнцу. Смехотворный один процент. Нет, или – 0,0001 процента. Или – 0,000000000001. И даже одна ничтожная эта единица после одиннадцати нулей выпускает ночной ужас на волю. Беда этого уравнения в том, что любая, самая ничтожная погрешность в расчете не меняет приемлемый, ожидаемый результат, а уничтожает его вовсе, уничтожает вообще все, и моя дочь останется одна, и скотски и безлико мы уснем навсегда. Сгнием.

Вечная жизнь должна быть гарантирована безоговорочно. Мысль о проценте сильно занимала меня.

Остается последнее. Есть такое стожильное вьючное животное – будущее; выносит все, что на него грузим, и еще грузим, и еще грузим. В будущем, короче, разовьется наука и нас вернут ангелы-врачи! Но верится слабо. Вдруг эти уроды подарят вечность только себе, своим, родственникам, ближним? Как нам, сдохшим, проследить, отстоять, заставить их потащить всех поголовно назад? У нас же нету партии, нету «крыши», нету ресурса, а они, будущие, сами себе хозяева – сперва отставят австралопитеков, и это только начало, надо же экономить бюджет, подсчитают и задвинут на хрен Средние века, а потом – оставим только живущих, да и не всех: кому повезет! Кто не должен за коммуналку. Уроды! Хотя, если б мне повезло и администрация предложила: вот лично тебя оставим, а дедушек твоих и бабушек, извини, нет – сам же я, подлец, соглашусь – а какой у меня выбор? Зато я тогда своих вспоминать буду – каждый день! И рассказывать про них – вам интересно? Все лучше, чем ВООБЩЕ НИЧЕГО… А вдруг даже живущим не всем дадут, вдруг окажусь не годен, не попаду в лимит? И тем более – послушные собаки, журавли и серийные убийцы, на детских утренниках обещавшие из себя многое другое? Никого. Нет.

Ничего не остается, кроме лжи. Но я из нее выпал.

Отвлекаясь… Я догадался: что-то случилось со мной. Что-то такое, чего не случается с другими. Как это раньше не проламывали меня миллиарды лет, черные дыры, жрущая глотка Вселенной?

А может быть, я подумал, просто все дело в том, что вечный человек, живший внутри меня, умер. Перестал разговаривать и просить есть. Там теперь какая-то мумия.

Загрузка...