Я старался больше не смотреть под ноги. Надо остановиться. Вскрытие начнем поперечным надрезом. Обаятельного посла никто не любил в США. Семья Уманских неспроста очутилась в Москве. Нину убили по какой-то другой причине.
Еще я рисовал облака.
В первом облаке я написал: «Третий на мосту, про него знают, но боятся называть».
В другом написал: «Третий, которого там никто не видел, но многие знают, что он там был».
В следующем: «Что он там делал? шел с ними? шел навстречу?»
И все зачеркнул. Зачем? Зачем? Зачем он унес пистолет? Или – если стрелял он, зачем выбросил «вальтер», вместо того чтобы вложить Володе в руку? Или, если он свидетель, почему не оставил, как было – в руке Шахурина?
Я поднял глаза от бумажных облаков. Свидетельница уже рассказывала про внучку, умная девчонка, работает в PR-агентстве, но нет у нее парня.
Борис Штейн, 1901 года рождения, крещеный еврей из Запорожья, Петербургский политех, пять языков, Империи служил в народном комиссариате иностранных дел, человек Литвинова, посол в Италии. Когда Литвинова смахнули, Штейна отозвали, но пощадили. В районе Профсоюзной мы обнаружили его дочь.
– Уманский красивый… Зеленые глаза. Две страсти у него… Одна – женщины. Непонятно, почему женился на Раисе. Любовницы… Балерина Лепешинская. Да и много прочих. Дочь Нина – свет в окошке в этой семье. Очаровательное дитя. Похожа на Костю, но что-то от Раисы. Такой же большой рот, но Раю он портил, а Нине добавлял обаяния. Костя пришел к нам после смерти дочери, я на него взглянуть боялась, так страшно он плакал и проклинал себя.
– Проклинал себя?
– Еще бы! Раиса после гибели дочери практически сошла с ума.
– Инна Борисовна, почему в Америке он вел себя так вызывающе?
Дочь Штейна после некоторого раздумья ответила прежде не открывавшуюся мне правду:
– Разве это зависело от него? Костя всегда был только таким, точно таким, каким позволяла ему быть партия, Сталин. Когда папу единственный раз в жизни, после возвращения из Финляндии, принял Сталин и пожал руку – я три дня не давала ее мыть. Рука коснулась божества! Отец все понимал про нашу жизнь, но ничего не объяснял, оберегая мою цельность. А когда умер Сталин – горько плакал. Мама возмутилась: дурак! Что ты плачешь? Умер тиран! Папа ответил: я оплакиваю свои идеалы.
Можно уходить. Я просмотрел протокол. Да, вот еще:
– Вы сказали, у Уманского две страсти… А вторая?
– Страсть к высшей власти.
– Да?
– Костя выбирал, в какую школу отдать дочь. Я училась в Италии в лицее, но в Москве папа отправил меня в самую обыкновенную школу. А Уманский искал полезных знакомств, хотя бы через дочь, к ней тянулись… Он ощущал себя на взлете, жаждал возвышения, новых постов… И он устроил Нину в ту самую школу. Хотя Эренбург ему советовал: Костя, не делай этого. И Уманский потом плакал у нас: почему я не послушался?!
Совет мог спасти Нину Уманскую, Эренбург через двадцать лет его не вспомнил.
– Страсть к высшей власти? Школа? – небольшую серую комнату налево от приемной занимал Гольцман. Газетные подшивки, вырезки и папки с протоколами да фотоархив. – А что это за особенная школа?
– Сто семьдесят пятая школа в Старопименовском переулке. Она и сейчас есть. Хочешь туда сходить?
– Сначала допрошу Уманского. Потом Америка. Хотя нужно обязательно узнать, почему Володя ударил на уроке девочку – возможно, это объяснит, почему другую девочку он убил.
– Вам звонила Алена Сергеевна.
Я попросил секретаршу закрыть рот, сделать чай и куда-нибудь деться.
Печенье, сахар… Всегда волнуешься. Грохот подкованной обуви по половицам – конвоир постучался, засунул голову в фуражке: разрешите? – и затащил за локоть Уманского с запрокинутой, как у слепца, головой, подсказывая:
– Левее, шаг вперед, – и приземляя на табурет: – Спокойно садимся. Спокойно сидим.
Уманский не видел меня. Он не видел никого. Карие глаза пусто, не моргая тонули в окружавшей его тьме. Он сидел сгорбившись, не обнаружив на сиденье спинки, – невысокий, щуплый, комплекция образца середины тридцатых годов, круглые очки. Изредка облизывал губы и открывал в утомленной гримасе золотозубый оскал, шевелился, чтобы переменить позу и поудобней уложить на коленях соединенные наручниками ладони. Ему оставили на голове большую кепку. Из кармана пиджака торчал белый уголок платка.
Я старался не заглядывать ему в лицо, я хлебал чай и изучал заоконные крыши – не Париж, конечно, не смотровая площадка «Самаритэна», – в приемной надрывался телефон, – но все равно видел: висок, щеку и скулу, всю левую сторону морды клиента сцапали багрово-синюшные травянистые узоры, словно он заснул на лугу, забыв положить ладошку под голову по детскому обычаю, и какая-то вминающая, сапоговая сила впечатала его голову – в землю.
– Я родился 14 мая 1902 года в Николаеве в семье инженера по машиностроению в фирме Изоскова. Отец Александр Александрович. Мать Тереза Абрамовна Гольштерн. Семья в 1907 году переехала в Москву, спустя шесть лет отец умер. После смерти отца семья сильно нуждалась (надо как-то подчеркнуть близость к пролетариату), и я подрабатывал репетитором. Окончил восьмиклассную гимназию и один год отучился в университете на отделении внешних сношений.
Политически оформился в пятнадцать лет после Февральской революции, участвуя в агитации за мир. Первое место работы – нарядчик в гараже Наркомата по военным и морским делам (ведомство Троцкого, хорошее место для нужных знакомств). Затем секретарь заведующего Центропечати. В тот период, поскольку прилично владел иностранными языками, был направлен ЦК в распоряжение Исполбюро Коминтерна, и в конце 1919 года меня послали на подпольную работу в Мюнхен (сразу после падения Баварской республики? Сочинил Костя, спасая биографию, кто-то не прощал ему заграничных пиджаков); по заданию австрийского ЦК открыл в Вене информационное агентство «РОСТА-Вена» для сообщений о польской войне (вот, похоже на правду), а в 1922 году сменил тов. Мих. Кольцова на должности зав. информбюро НКИД (так ты хвастал, пока Кольцов числился лучшим пером императора, пока его не били на допросах).
Вернувшись в Москву, я хотел перейти на учебу и был принят на историческое отделение ИКП (что такое, типа «красная профессура»?), однако долго и серьезно болел (сладко жил и ленился), отстал от учебы и вернулся к практической работе в тщетной надежде сочетать ее с дальнейшей учебой.
Переводил и записывал беседы тов. Сталина с Эмилем Людвигом (1931 год), Г. Уэллсом и Роем Говардом (1936) (это и есть «не раз выступал переводчиком при тов. Сталине»?!).
Десять лет публиковался анонимно и под псевдонимами. Выполнял партийные поручения и вел общественную работу. Уклона от линии партии у меня не было.
– А строгий выговор в 1925 году?
Это за неуплату членских взносов в течение четырех месяцев. Выговор сняли после прохождения проверки в 1936 году.
– Кто вас рекомендовал в партию?
Л. Н. Старк и Т. Ф. Малкин (фамилия и инициалы второго произнесены небрежно. Старк – «старый большевик», заместитель наркома почт и телеграфа, покровитель Есенина, служил дипломатом в Эстонии и двенадцать лет в Афганистане, тайно представляя Коминтерн в северных провинциях Индии; запомнился сложным характером и преследованием в служебной деятельности личных целей – расстрелян в 1938 году, а вот Малкин… Кто же это? Может быть, Б. Ф. Малков – начальник Центропечати, еще один «старый большевик», вхожий к Ленину, также покровитель Есенина, но особенно Маяковского; это секретарем Малкова работал Костя?).
Женат. Жена – Раиса Михайловна Шейнина, дочь приказчика в магазине готового платья Мондля Михаила Ароновича Шейнина и крестьянки Александры Леонтьевны Лавровой, умершей после родов.
Познакомились в Вене; ввиду смерти матери мою будущую супругу отец направил к своей сестре Марии Ленской в Австрию, она с шестнадцати лет работала конторщицей на шоколадной фабрике, после нашей свадьбы перешла на службу в полпредстве РСФСР в Вене (отличная жена для подпольщика!).
– У вас есть родственники за границей?
Имею брата по первому браку отца, Леонида Уманского, около пятидесяти лет, выехавшего в Америку в 1915 году в город (неразборчиво). С ним связи не поддерживаю.
– Ваша жена показала следствию, что ваша мать умерла в 1940 году.
Это… не совсем так. Не имею сведений. Если она жива, ей около шестидесяти пяти лет. Мать переехала в Австрию и находится на иждивении родственников, осевших там до Русско-японской войны. Связи с ней никакой не поддерживаю. Даже адреса не знаю (судьба еврейки в Третьем рейхе тебя не волнует?).
В Москве я жил: в гостинице «Люкс» («мы сидели на полу в душной комнате, пили, играли джаз и беспутно проводили время» – запомнил Костю в «Люксе» американец), Тверская, 13, – шесть лет; Хоромный переулок, 2/6; два года – Спиридоновка, 17; до 1942 года – в гостинице «Москва» (почему не упомянул Дом правительства, куда – через мост – отправился проводить твою дочь Шахурин?).
Дочь Нина.
За дачу ложных и неправильных сведений я предупрежден об ответственности.
– Идите. Когда будет нужно, мы вас позовем.
Почему тебя не оставили в Америке? Кто взорвал в Мексике? Безвредного, несерьезного? В сообщениях советской разведки Соединенные Штаты именовались «Страной», Мексика – «Деревней». Максима Литвинова называли Дед. Подлинный псевдоним Уманского остался неизвестен.
До войны рука Москвы только ощупывала Штаты, не охватывая, не сжимала и не держала континент; еще не требовались атомные секреты и цели для диверсантов в третьей мировой, разведчики пренебрегали конспирацией, агенты не скрывали симпатий к Империи, и только к середине сороковых, как аккуратно выразился один лубянский летописец, «эра вседозволенности подошла к концу».
Костя раздражал администрацию Рузвельта. Чем? Детскими встречами с профсоюзными лидерами типа Ли Пресснана, агента «группы Уэара» («встретился с соблюдением необходимых предосторожностей за городом», «Уманский, как это ему свойственно, „избавлялся от хвоста“, комически полагая, что его передвижения имеют международное значение»)? Заботой о судьбе беглецов? Да и сколько там добежало – два, три…
Офицер военной разведки Александр Кривицкий (Самуил Гинзбург, Вальтер, Гролль, Валентин, Томас, Мартин Лесснер) убежал от тридцать седьмого года и, зарабатывая на хлеб, выдал сто агентов (и нашего золотого самородка – шифровальщика Мага!). Из книжки «Я был агентом Сталина» все желающие узнали: советского посла Кривицкий знает с малолетства, Костя откосил от армии («зачем терять два года в казармах?»), стремится «убить двух зайцев»: по воле ОГПУ подслушивал разговоры в гостинице «Люкс» и «принадлежит к числу немногих коммунистов, кому удалось проникнуть за колючую проволоку, отделяющую прежнюю партию большевиков от новой. Он отлично преуспел в этом». Кривицкого нашли 8 февраля в гостинице «Belleview» мертвым, и, видимо, это следовало считать самоубийством на почве нервного срыва.
Позже в Америке с дочерью и женой объявился полковник, носивший имя Александр Орлов (взамен поистрепавшихся Фельдбин, Никольский, Швед) – гений вербовки (учебник написал! «кембриджская пятерка» – его крестники), резидент в Испании (переправил в империю золото Испанской республики), девушки стрелялись от любви напротив его окон. Как-то в июле в испанский порт причалило советское судно, и человека, условно называемого Орлов, пригласил подняться на борт для незначительной беседы руководитель иностранного отдела НКВД с фамилией, начинающейся на букву Ш (и ему – недолго оставалось). Орлов понял (в Империи уже арестовали его зятя): на корабле приплыла за ним смерть – он ударился оземь и исчез, с дочерью и женой, прихватив шестьдесят тысяч долларов, отложенных на оперативную работу. Он, единственный из беглых, не пустился зарабатывать воспаление мозга и свинцовую пулю обличениями кровавого чудовища и другими иудиными способами, а черкнул из Штатов императору и еще не расстрелянному наркому Ежову лично: если не будете меня искать и не тронете мать, я не раскрою агентуру и свет не коснется документов о наших испанских делах…
Император скомкал письмо и сказал: а, не трогайте эту мразь.
И «кембриджская пятерка» доработала свое и потрясла Англию побегами в Москву.
А Орлов спокойно дожил до 1973 года, меняя имена и скитаясь по маленьким городкам в пустынной местности, где каждый приезжий как на ладони. Но с удивительной регулярностью (уже много после войны) случайные американские прохожие вдруг обращались к нему по-русски: ну, как ты тут? Живешь помаленьку? Освоился? Ну, дай тебе Бог, живи пока… Но помни, что обещал. Мы-то все помним. Но и ты – ПОМНИ.
Конечно, без Кости не обошлись похороны иуды, Льва Троцкого. Выдавленный силой, не знающей слово «невозможно», из Норвегии, Троцкий переплыл в глухоманистую, страдающую левыми завихрениями Мексику – Мексика немедленно получила от советского правительства предложение вступить в самое выгодное совместное нефтяное дело в обмен на высылку вурдалака дальше, в сторону Южного полюса – согласны? Нет? Путешествие Льва Давидовича сквозь крематорий Пантеона Долорес в землю собственного сада стало неотвратимым. В Нью-Йорк прибыл один из лучших «исполнителей» императора Наум Эйтингон и возглавил на свету экспортно-импортную фирму, а во тьме – американо-мексиканскую резидентуру для проведения операции «Утка». Через пять месяцев утка крякнула, комнату Троцкого сквозь дверь изрешетили из автоматов, он спасся под кроватью. Еще через пять месяцев Меркадер зарубил Троцкого ледорубом и сел в камеру без окон в мексиканской тюрьме, назвавшись канадским бизнесменом Фрэнком Джексоном. Его били два раза в день; в газетах печатали фото: узник моет в камере полы; узник молчал (двадцать лет), наши делали все, чтоб его вытащить, все, в чем мог проявить себя Костя. Рутина, ничего особенного.
Все изменила война и атомная бомба: нового резидента в США император уже напутствовал лично. Агенты влияния, четыре агентурные сети, база для нелегалов Василевского в Мексике, восемь сотрудников администрации Рузвельта, работавших на советскую разведку… но Уманского это уже не касалось, он долгим, кружным путем, в обход немецких подлодок в Атлантике плыл и летел уже в Москву, задумываясь, сколько проживет на родной земле, и с горечью припоминая свою недавнюю кокетливую мольбу Молотову: «Исполняется три года моего безвыездного пребывания в США. Хотя бы ради того, чтобы прикоснуться к советской жизни, на самый короткий срок, быстрым пароходом, без всяких задержек в Европе, получить ваши указания, урегулировать ряд практических дел…». И вот теперь сентябрь сорок первого, его отозвали для разбора, и он возвращался, чтобы прикоснуться к советской жизни, не зная, не станет ли это прикосновением револьверного дула к затылку.
Так, я продвинулся назад, всматриваясь в распаханное, чуя спиной все жарче адову топку. Шел человек дачной подмосковной местностью, в траве выше головы, крапиве, семена застревали в волосах, оглядываясь на призраки костлявых дачников с вилами, так подумал я и остановился, очнулся посреди исторической библиотеки. Но ведь нигде не указано «с дочерью и женой» – Уманского срочно отозвали в сентябре 1941 года, он возвратился один. Уже 2 октября, когда немцы приближались к Москве, а машины давили на улицах людей в непривычной темноте светомаскировки, он объяснял на совещании коноводам нашей пропаганды, как важно поднимать «еврейскую тему»; в ноябре его встречали в кабинете у Берии, а в декабре Эренбург видел его холостяцкое житье в гостинице «Москва» – и никто не пишет «с женой и дочерью». А где же Нина и Раиса Михайловна? И если их не было там сразу, выходит, девочку под пули привез не Уманский и в смерти Нины виноват кто-то другой? Надо посмотреть, когда она появилась в школе, все эти воспоминания «в начале войны», «в середине учебного года» могут оказаться старческим враньем… На мгновенье, на миг в меня плеснулся радостный страх и откатил; где-то там, впереди, я словно видел уже очертания неизвестной пока, но существующей человеческой фигуры – очень скоро мы высветим ее. Так кто же их проводил? Неужели Громыко? Литвинов? Неустановленное лицо? Ревнивая жена потащилась следом за неистовым Костей? Я старался не загадывать, это же не игра, чтобы потом неприятно не удивляться или мелочно не упиваться собственной проницательностью…