Самые веселые в городе – собаки.
У них сегодня свадьба, и суета и визг,
они совсем забыли про мусорные баки,
где пули живодера, где жуткий страх и риск.
И кубарем несутся, поют и веселятся,
молоденькую самку целуют вшестером.
А люди очень хмурятся, а люди матерятся
и разгоняют свору кто – палкой, кто- пинком.
И только очень старый, одноногий нищий,
бездомный побирушка, пропойца и брюзга,
вслед радостному лаю и хлопает, и свищет.
И распускает листья кленовая нога.
Затявканный подъезд,
затоптанный газон,
старух больных насест,
нацелен на циклон.
Сидят, как зубы в ряд,
больные да корявые,
сидят, глядят, свербят
виски мои кудрявые.
За стенкой скрипят слабоумные люди,
жуют, рефлексируя в ритме червей,
и мылят под душем чулочные груди
в предчувствии томных страстей.
Пока не замылят подмышек зловонье,
пока сало бедер мочалка дотрет,
молчание в мире, как в телефоне,
которому плюнули в рот.
Лишь вечер грядет – и задвижутся нервы
потоком изжеванных скошенных лиц,
здесь тот победит, кто окажется первым
на финише спермочастиц.
Племя черных ворон —
эти черные гладиолусы,
не умирающие на снегу,
потрошат пепел, стружку и волосы,
паклю, веники и фольгу.
Вдруг – разумное вопросительное
подозрительное и мнительное:"Как?"
А потом обреченное: "Мрак!" -
И удирают, удирают черные
бархатные проворные,
рожденные от дыхания дьявола,
предвозвестники смерти.
Схватила одна, покарябала
испорченной луковки четверть.
А этот – не в шлемы крови -
вкогтился в хвостик моркови.
Что ж вы за мною скачете?
Что в мыслях бездонных прячете?
То ль голодны, попрошайки,
то ли разбойные шайки.
Говорят, разоряете гнезда,
говорят, очи вырвали звездам,
говорят, к смерти – карканье в ночь.
Прочь от меня, проклятые, прочь!
А один, такой старый, больной,
глаз оранжевый под слезой.
Ну, нате, возьмите, проклятые,
припасы мои небогатые:
корку хлеба, да каши ложку -
хватит вам?
Но опять у окошка —
стучат, стучат, стучат.
Настучат…
Этому в луже сейчас хорошо-хорошо,
волны кантуют кадык, нос его в призме зеркал,
руки – как взмах ТУ, сам он сквозит в облаках,
дома жена не дает, врезал начальнику в фас,
сын, рыжемордый стервец с дочкой начальника влип,
стерва – воротит нос, дура, пошла на аборт,
внука его – о! – крашенозадая блядь.
К этому в луже сейчас разве один подойдет?
Сядет снежинка на мель темноблаженных глаз.
Внука его – о! – темные гады – под нож,
в месиво – в крошево – в фарш!
Разве врачихе еще брови дерьмом не натер?
Завтра пойдет – и…
Тихо- тихо подступила тишина,
шина, шина – и задачка решена.
А и В соприкоснулись в точке С ,
два пузырика несутся над шоссе.
И летят, парят, мерцают в вышине,
и горят, их души мыльные в огне.
Так вот и рухнуть с балконом,
и полететь, и поплыть
над сонным городом, замершим кленом
в волшебное «может быть».
Познать до одури, до испуга
невозможный полет
и дотянуться до млечного круга,
до самых страшных свобод.
И снова повторять
в заторах авеню:
весна пришла опять
(вот-вот и догоню).
И множится стократ
веселое «авось»,
и снова кто-то врозь,
кому-то в темя – гвоздь.
И девочка скулит
в подъездные глазки,
и грубый текстолит
вжимается в виски.
Небо в трещинах – сучья ползут
черные и глубокие,
ЖЭУшный горит мазут,
капли текут черноокие.
Асфальт под ногами проели жуки,
старухи пронзили клюшками,
и кормят седых воробьев старики
оттаявшей рвотой и плюшками.
Я бегу за поездом твоим —
с ног сшибает ветер ураганный!
Я зову тебя сквозь встречный дым —
заглушает грохот окаянный!
Не могу никак тебя догнать,
ухватиться за шинель руками…
(Завожу будильник.
Время – спать…)
Полночь между нами!
Но кричу:
– Вернись! Я буду ждать! —
(Тяжело вздыхаю…
не могу заснуть…)
Бегу, бегу…
И не догоняю.
Сплю – бегу за поездом твоим!
Ем – бегу за поездом твоим!
Столько лет бегу за поездом твоим!
Кто же ты?
Не знаю…
Гул по венам.
Жгучий шепоток
чей-то безысходной горькой были.
Это – память.
Так тебя любили —
даже в генах завязался узелок.
Кровь на памяти замешана, огне.
Сколько в ней пра-боли, пра-разлуки,
молодой неутолимой муки,
сколько прошлого далекого
во мне!
И бегу за поездом твоим!
(Это невозможно…
Невозможно!)
И какой-то слишком горький дым