Легенда об Эльгакане. Эпизод второй
В ту ночь Ергач плохо спал. Не успел он вернуться домой, как поднялся сильный ветер. Кряхтели лиственницы. Стучала в сенях надорванная доска. Шквал сорвал замки со ставней, и они беспомощно взмахивали в темноте потрескавшимися деревянными крыльями; скрипели ржавые петли ворот; и какой-то жалобный волчий плач беспрестанно слышался в звуках ветра…
Ергач не сразу различил в зловещей какофонии непогоды тихий, как царапанье, стук в дверь. Поначалу он принял его за слуховой обман. Но стук повторился.
Охотник встал с покрытых медвежьими шкурами нар и подошёл к двери, на всякий случай прихватив со стола нож в меховых оленьих ножнах. Стук не прекращался и теперь стал более отчётливым. Тогда Ергач откинул крючок и открыл дверь. Что-то тёмное и бесформенное вторглось в избу и, словно куль с картошкой, рухнуло на пол. Сжимая извлечённый из чехла нож, хозяин опасливо отступил назад, к столу, и поспешно разжёг керосиновую лампу. Жёлтое пламя, тускло бьющее сквозь закопчённое стекло, высветило седого длиннобородого бродягу, распластанного на грязных досках. Незнакомец казался мертвецом, лишь слабое судорожное дыхание говорило о том, что в иссохшем одеревеневшем теле ещё теплится уголёк человеческой жизни. Ергач перенёс гостя на свои нары.
Незнакомец очнулся только через сутки – на следующую ночь, когда ветер и тучи (так и не разродившиеся ни дождём, ни снегом) ушли и в водах Амура снова отражались звёзды. Ергач поднёс к потрескавшимся губам бродяги глиняную чашку сливáна – солёного плиточного чая на топлёном молоке и масле. Тот шумно, с прихлюпываниями выцедил её и снова погрузился в забытьё. Утром он уже настолько окреп, что смог выпить миску горячего глухариного бульона. Он всё порывался что-то сказать, мычал и пыхтел, округляя жёлтые глаза, но Ергач останавливал его, понимая, что попытки заговорить отнимают силы больного.
Лишь на третий день вечером прошли жар и озноб и вернулись силы. Незнакомец уже мог вставать, выходить на двор. Мало-помалу он начал говорить и наконец поведал охотнику свою историю.
Бродягу звали Куприян Никодимович Ермолов. Родился он в забайкальской станице на реке Шилке в год отмены крепостного права. Отцом его был заезжий казачий сотник, а матерью оседлая тунгуска. Когда Куприяну исполнилось тринадцать, в семье появился отчим из пермских крестьян-переселенцев, который сразу невзлюбил пасынка. Жизнь под одной крышей с новоявленным родителем стала невыносимой, и Куприян убежал из дома. Сначала попрошайничал по станицам, нанимался в батраки, был водовозом, истопником, а потом прибился к вольным старателям. Потекли годы, наполненные лишениями, голодом и тяжёлым трудом среди дикой бескрайней тайги. В 1883-м до их бродячей артели докатился слух о несметных богатствах только что созданной Желтуги́нской республики, которая находилась в Маньчжурии недалеко от российской границы, но не подчинялась ни китайскому, ни российскому императорам и в которой золото было разбросано по мху, словно льдышки после града, только нагибайся да складывай в кули. Из Забайкалья через отроги Олёкминского Становикá их небольшая артель из семи человек отправилась к Амуру.
Но людская молва оказалась наполненной домыслами. Долина реки Желтуги́ не была устлана самородками. На вид это была унылая заболоченная низменность, поросшая чахлыми лиственницами и опоясанная покатыми боками приземистых сопок. Однако золота в этих гиблых краях всё же было больше, чем они когда-либо встречали. Не зря острые на язык репортёры амурских и забайкальских газет называли Желтугу Амурской Калифорнией.
Пришлая из Забайкалья артель в складчину арендовала кусок земли в одном из пяти штатов[6] республики и начала рыть яму. Ямой называлась кустарная шахта, уходящая под землю на глубину в два-три человеческих роста, на дне которой лучами расходились в разные стороны горизонтальные галереи-óрты. В тёплое время года вода, сочащаяся из мари[7] как из мочалки, заливала орты, поэтому выработка песков велась зимой, промывали тут же – в больших закопчённых чанах с растопленным снегом.
Неподалёку от ямы старатели поставили кряжистое, в восемь венцов, зимовьё из неошкуренной лиственницы с плоской дерновой крышей. В маленький оконный проём, размером локоть[8] на локоть, был вставлен высушенный сохатиный пузырь, сквозь который сочился в жилище жёлтый гниловатый солнечный свет. Внутри жались к чёрным стенам сбитые из колотых плах нары, застеленные сухой болотной травой и покрытые облезлыми шкурами. В центре громоздился стол с неизменной горой грязной посуды. В углу нещадно коптила печь-каменка, наспех обмазанная глиной.
Работали от рассвета до заката. Через год, когда население прииска стремительно возросло до пяти тысяч душ, начался голод. Продуктов, доставляемых из крупных городов через станицу Игнáшина, не хватало. Фунт[9] сухарей, за который в Благовещенске давали штуку[10] золотого песка, в Желтуге уже стоил три-четыре штуки. Начались болезни. Несмотря на запрет, измученные артельщики всё чаще ударялись в пьянство и карточные игры, отчаянно истребляя все заработанные деньги.
Тогда-то и прибился к ним земляк из Забайкалья Спиридон Подьяков – крепкий, жилистый, работящий мужик лет пятидесяти. Разница в годах не помешала Куприяну крепко сдружиться со Спиридоном. Из всей артели лишь эти двое ни разу не пригубили ни казённую водку, ни контрабандный китайский ханшин[11]. Вечерами Спиридон много рассказывал о своей прошлой жизни, а она была богатой на приключения. Впрочем, дружба эта была недолгой: в декабре 1885-го Спиридон внезапно заболел тифом и помер. Перед смертью же в чадном дыму зимовья, кашляя и задыхаясь, с трудом шевеля беззубым ртом, опасливым заговорщицким шёпотом рассказал Куприяну тайну открытой им золотой россыпи.
Ещё далёкой-далёкой осенью 1859 года, будучи в Благовещенске, нанялся Спиридон рабочим-шурфовщиком в экспедицию горного инженера Николая Павловича Аквилева, которая в спешном порядке отправлялась на север Приамурья, где летом в бассейне реки Ольдóй штейгер[12] Терентьев наткнулся на благонадёжную золотую россыпь. Прибыв на место, экспедиция начала закладку шурфов по речкам Модолан[13] и Ульдегит[14] – притокам Ольдоя. Работали всю зиму и составили подробную карту месторождения. А как вскрылись реки, штабс-капитан Аквилев снарядил небольшой отряд в рекогносцировочный поисковый маршрут на плотах вниз по речке Ты́нде. Вскоре на слиянии двух рек отряд наткнулся на долину безымянного ключа, богатую самородками. На обратном пути, когда уже спускались вниз по Гилю́ю, плот угодил в залом[15], и все, кроме Спиридона, погибли. Сгинули в бурлящих ледяных водах и дневники вместе с картами и образцами золотоносной породы. Когда через месяц, изрядно нагоремычившись, Спиридон добрался до штаба экспедиции, об открытом месторождении умолчал. Одинокими таёжными ночами возле жидких костров у него вызрел план: тайно набрать артель и самостоятельно двинуть к открытому золоту. Но плану не суждено было сбыться. Осенью, отмечая удачное спасение и выход из тайги, старатель ввязался в драку в питейном заведении Албазина. И, как на грех, в той драке насмерть забили двух инородцев. Разбираться не стали. Спиридон вместе с другими участниками был осуждён и отправлен на Нерчинскую каторгу. Трижды пытался бежать, но трижды был пойман и бит палками. И только на четвёртый раз, после двадцати с лишним лет заключения, бежал и затерялся здесь – среди сброда Желтугинской республики…
Через два месяца после смерти Спиридона и сама Амурская Калифорния перестала существовать. Добравшиеся наконец из глубины Китайской империи карательные отряды цинской армии навели порядок на нелегальных приисках долины Мохэ[16]: русских в обмен на непротивление изгнали домой – за Амур, а соотечественников безжалостно казнили, поотрубав им украшенные чёрными косами головы.
Умирая, Спиридон передал всё своё заработанное золото Куприяну. Оказавшись в Игнашиной, Куприян сдал обе доли купцам. И в одночасье оказался богачом. Он намеревался организовать тайную поисковую экспедицию к россыпи Спиридона, но без памяти влюбился в красивую молодую крестьянку, с которой познакомился на станичных посиделках. Посватался, сыграли свадьбу. На вырученные от желтугинского золота деньги молодые построили большую, светлую избу, завели хозяйство – коров, лошадей.
Казалось, навсегда ушла в прошлое бродячая жизнь. Но пять лет назад Глафиру, жену Куприяна, убило молнией на покосе: встала под большое дерево во время грозы, а молния аккурат по этому дереву и хлестанула, расщепив его на три части. Под обломками и нашли посиневшую Глафиру. Детей, несмотря на семнадцать совместно прожитых лет, у Ермоловых не было. Куприян стал попивать да погуливать, и хозяйство быстро пришло в упадок. Тут-то он и вспомнил о золотом ручье Спиридона. Вдохновил и вышедший за несколько лет до этого – в 1901-м – императорский указ о вольноприносительстве, по которому разрешалась свободная добыча и продажа золота. Продал Куприян дом и оставшуюся скотину, купил снаряжение и провиант и отправился на реку Тынду. Было это весной прошлого года.
Всё лето Куприян искал заветный ручей и лишь в сентябре стали поблёскивать в его лотке небольшие, со спичечную головку, чешуйки. Решил зимовать и бить шурфы. Но начались несчастья: лошадь задрал медведь, утонули все патроны к берданке во время переправы на самодельной берестяной лодке-умурэчýн. Зиму Куприян голодал, питаясь лишь случайно пойманными в силки глухарями и зайцами да разнорыбицей из сети подо льдом. Сил искать золото уже не было. Чуть с ума не сошёл той зимой в одиночестве. Весной, как потеплело, двинул обратно к людям, но в дороге заболел лихорадкой. Кое-как добрался до Албазина и постучал в первую же подвернувшуюся крайнюю избу. Так и оказался той памятной ветреной ночью у Ергача.
Выслушав Куприяна, Ергач в свою очередь рассказал о себе. И про неудачную охоту прошлой зимы, и про гибель отца, и про Софью, ради женитьбы на которой собирался в тайгу за золотом.
Несколько дней терзался мыслями выздоравливающий Куприян, но однажды вечером, сидя возле горячей, уютно урчащей печки, всё же предложил Ергачу вместе идти на Спиридонов ручей:
– Слабый я стал, больной, адали[17] шатун-амикан[18]. Трудно одному тропы в тайге мять: избаловала, видать, оседлая жизнь с Глашенькой. – Тут он надолго задумался о чём-то, провалившись в бездонную яму памяти, поскрёб бороду обломанными ногтями, глубоко и рассеянно выдохнул и продолжил: – Ага… А парень-то, вижу, ты смышлёный, абы кого я в напарники не беру. Да и жизнью я тебе обязан… Вот и кумекаю: раз надумал – сбагривай дом, а я золотишко какое-никакое, с тайги вынесенное, продам. Сложим капиталы, купим коней, инстрýмент, провизию на сезон и двинем обратно на Тынду. Чую, ждёт нас там фарт невиданный в этот раз.
Не успели расплавиться под весенним солнцем грязные выносы льда, разбросанные большой водой по берегам Амура, как маленькая артель была собрана в дальнюю дорогу.
Покидали Албазин рано утром. Станица ещё спала. Лишь изредка перекрикивались петухи, сипло брехали собаки, да жалобно мычала корова в одном из ближних дворов… Звонко шлёпали о подмёрзшую землю копыта двух тяжело навьюченных лошадей. Солнце ещё не взошло, лишь высветлились очертания сопок на востоке. Воздух был чист, прозрачен и до краёв наполнен влажным горьковато-пряным амбре цветущего багула, перемешанным со сладким запахом оттаявшей берёзовой коры. Прямо за околицей токовал каменный глухарь, и чуть дальше – в сосняке – ему откликался ещё один. Сухо сыпалась сверху барабанная трель кирокты[19].
Впереди, взяв одну из лошадей под уздцы, шёл Куприян. За ним – потомственный амурский охотник-промышленник Ергач, ставший теперь старателем-вольноприносителем.