Они шли с Мишей, который ждал ее после работы. Миша жил в коммуналке с мамой школьной учительницей. Сын пошел дальше и стал кандидатом наук и доцентом. Миша смеялся, что после того как он защитил диссертацию мама перестала говорить ему о литературе, но часто напоминала, чтобы он одел шапку:
– Она считает, говорил он, что все ученые такие рассеянные, что все забывают.
– А ты не такой, – улыбнулась Татьяна.
– Как видишь, нет, – Миша рассмеялся, – ведь тебя не забыл.
– Не надо, – Татьяна, сказала это какие-то серьезно- скрипучим голосом, – не надо. Сейчас не время и не место. Скорее всего, не время.
– Время всегда одно, – как-то неуклюже отметил он.
– Ты ничего не знаешь обо мне. А я не хочу тебе ничего говорить. И если ты думаешь, что в стихах можно понять человека то заблуждаешься.
Они несколько минут шли молча. Город был темен – светомаскировка делала свое дело. Часто встречались патрули милиции и домкомов. Страшно не было, но казалось настороженность разлита в воздухе.
– Знаешь, – неожиданно тих, сказал Миша, – мы с мамой жили восемь лет с соседом. Кто он уже, наверное, не важно. А вчера во время налета.
Миша замолчал. Он обернулся по сторонам. И как-то странно поправил кепку.
– Что во время налета, – машинально переспросила Татьяна.
– Во время бомбежки сосед открыл окна своей комнаты, включил все лампы и закричал, гладя на надвигавшуюся волну черных германских самолетов: «красота-то, какая немцы пришли!», – очень тихо рассказал Миша, – наверное, его комната уже свободна.
Татьяна хрустнула пальцами:
– Ты думаешь это очень интимно? Рассказывать истории, за которые дают немалые сроки? Может ты считаешь, что это меня возбуждает? Или это позволит тебе подобраться ко мне ближе?
– Нет, нет, – сказал он, – я о том кто кого и как долго знает. Можно знать человека очень долго, а потом получить такое.
Она кивнула:
– Можно и так, а можно и наоборот. Если тебя это интересует, то я замужем. Он хороший человек, а жизнь у нас как у всех. И не лучше и не хуже. Разве, что детей нет.
– Хороший человек, – тихо сказал Миша, – хороший, а не любимый.
– И не начинай, – прервала его Татьяна, – в семейных отношениях много основано не на сиюминутных чувствах, когда кипят эмоции, а на то, что пережито вместе. Это фундамент семейной жизни, а эмоции, порывы только краска на стенах этого дома.
– Ты мне говоришь это потому, что знаешь, что я не оставлю тебя? – поинтересовался он.
– Да, согласилась Татьяна.
Мимо прошел патруль местного домкома: две тетушки преклонного возраста старательно шагали рядом с крупным мужчиной через плечо, которого висела санитарная сумка. Когда шаги патруля стихли, она сказала:
– Ты не из тех, кто, узнав, что женщина замужем попрощается и исчезнет навсегда. Но ты должен значить, что все сложнее и одним напором и верностью мои семейные проблемы не решить.
Миша снова поправил кепку:
– Наверное, во время этой войны я вырасту.
– Во всех смыслах? – рассмеялась Татьяна.
– Во всех, – согласился он, – мертвые не берут с собой ничего. Но когда они умирают, то не знают об этом.
– Если ты о том, что он тяжело болен. То это правда. Но я ему обязана спасением. Или считаю, что обязана. Или он это считает. В общем, нас связывает куда больше, чем совместная комната.
– Семья, муж, жилая комната, общие воспоминания, – тихо повторил Миша.
– Да, – ответила она, – иногда я думаю, что этот больной человек это я. Такая же больная и раненая птица. Подбитая жизнью. Я понадобилась ему, когда меня только выпустили из тюрьмы. Не думаю, что кому-то была нужна. Да и себе была не нужна.
Сзади зашаркали шаги патруля. Их обогнали все те же три человека укреплявшие свой страх ежевечерними обходами.
Миша кашлянул:
– Это было давно.
– Нет, – покачала головой Татьяна, – для меня это было недавно. Может как вчера. Вся моя жизнь после ареста Кости. Как сжатая пружина. Я недавно это поняла. Она тогда сжалась. И сейчас идет и идет, а ее нет. Нет этой жизни. Радио есть, стихи есть, мужчины есть. А жизни ее нет.
– Может потому, что нет детей?
– Нет, – Татьяна помолчала, – они не спасли бы. Хотя без них и тяжело.
– Думаешь, завтра будут бомбить? – неумело сменил тему разговора Миша.
– Не задавай идиотских вопросов, – ответила она после долгой паузы, – они теперь будут бомбить нас всегда. До самого конца. Их или нас.
– Значит, – шепотом сказал Миша.
Татьяна прервала его:
– Это значит только то, что не надо относиться ко мне как к комсомолке. И лапать между ног во время разговора о диомате. Тебе понятно?
– Да.
– Вот и да, – ей показалось, что похоть всегда мешает понять человеку что-то выше и получить нечто большее. Такая простая и наивная похоть. Естественное желание продолжить род омерзительно, когда она сопрягается с высшими истинами. Чувство эстетического меркнет, когда концерт в летнем театре заканчивается в ближайших кустах. И дело не в мятой юбке и отпечатках грязи на кофточке. Нет, дело в тоскливом неумении сделать все это красиво. Спокойно и достойно, как должны это делать мужчина и женщина. Так и советская власть, – подумалось ей, – так и она имеет несчастный народ. Мнет, жмет его, заставляет пахать за краюху хлеба и четыре квадратных метра коммунальной комнаты без горячей воды и канализации. Советская власть, насилующая русский народ показалась интересной аллегорией. Вот только народ этот не сильно сопротивлялся, а как покорная деревенская баба сносил и побои, и насилие и неиссякаемую работу.
– Нравиться, наверное, – вслух сказала Татьяна.
– Что, – не расслышал Миша.
– Я про то, что другим это, наверное, нравиться.
– Понятно.
– А ты подумал, что ломается все эта баба? Да?
– Да.
– Но я не про себя. Хотя к тебе это тоже относиться. Нравиться нам, что нас вчерную сношают. Всему народу нравиться.