Я отвернулась к окну и прижалась к стеклу носом. Еврейские земли не были похожи ни на что.
Еврейские земли обволакивала песочная дымка, немного сглаживающая палящее солнце, раскаленным диском висевшее в небе, и все вокруг было маленьким, приземистым и светлым.
По бокам трассы, гладкой как лед и расчерченной белыми и желтыми линиями, мелькали равнины с высохшей желтой травой. Куцые кустики. А еще пальмы, в точности как на моей гавайской футболке, которую я оставила дома. Они удивили меня больше всего и даже несколько улучшили мое настроение.
Затем автобус въехал в какой-то городишко с невпечатляющими квадратными домами, которые стояли на сваях, как на курьих ножках. На многих окнах были опущенные уродливые пластмассовые жалюзи, и я подумала, что у еврейских архитекторов туго с воображением, и поняла, почему в Израиле нет памятников.
Мы проехали по главной улице городишка, и я увидела, что витрины магазинов под разноцветными вывесками с незнакомыми иероглифами были полны неопознанных товаров. В киоске на углу несколько смуглых людей покупали нечто похожее на вертящийся на штыке перевернутый конус. Маленький мальчик лизал эскимо фиолетового цвета. Девочка рядом с ним высасывала жидкость из пластикового мешочка. Прохожие в основном были одеты в пижамы или в потрепанное нижнее белье и обуты в шлепанцы. Ни одна женщина не ходила на каблуках. Мне показалось, что я попала в раскрашенный кислотными красками фантастический фильм.
В отличие от трассы, город был не желтым, а зеленым и очень чистым. Кругом цвели незнакомые деревья, кусты и аккуратно подстриженные изгороди перед домами. На изгородях алели и лиловели огромные искусственные цветы. На одном дереве, к своему удивлению, я увидела гигантские мандарины, которые почему-то никто не срывал. Создавалось впечатление, что все кругом было не настоящим, а декоративным, как подделка жизни. Должно быть, мандарины тоже были пластмассовые, поэтому на них никто не зарился.
Перед автобусом сами собой открылись железные ворота, мы оказались на большой огороженной территории и остановились у сарая. Там стоял молодой человек в красной кепке и в обрезанных у колен джинсах, из-под которых свисала белая бахрома. Рядом с ним разгуливал павлин.
Антон Заславский объявил, что мы приехали в интернат, название которого я не запомнила. Затем назвал имена тех участников программы, которые здесь останутся жить, а всем остальным разрешил выйти и размяться в течение десяти минут, но только не курить.
Не успел он договорить, как все вылетели из автобуса и достали спички и пачки сигарет. Те, кого назвал Антон, полезли вытаскивать из багажного отделения свои чемоданы и с растерянным видом поплелись к сараю. На зубах хрустел песок.
– Всем здорово! Я ваш мадрих, Толик, – поприветствовала Кепка остающихся.
Я все ждала, когда павлин раскроет хвост, но он вовсе не собирался так поступать, а принялся равнодушно клевать землю.
– Что такое “мадрих”? – спросил противный мальчик в наушниках, а Ира посмотрела на него с глубоким разочарованием и выпустила кольцо дыма в его затылок.
– Вожатый, – объяснил Толик. – Или воспитатель. Заместитель ваших пап на земле обетованной. Добро пожаловать в Израиль.
Дальше я слушать не стала и удалилась к дереву со спелыми гранатами, которые тоже никто срывать не собирался.
Поколебавшись, я все же сорвала гранат и принялась внимательно его рассматривать. В воздухе пахло стиркой.
– Ты в порядке, девочка из Одессы? – спросил Антон Заславский, неожиданно возникший за моей спиной.
– Ну да, – буркнула я. – Почему нет?
Антон многозначительно оглянулся, и я увидела, что все пассажиры автобуса разбились на группки или пары и только я стою одна под деревом.
– Ничего, ничего, – решил успокоить меня Антон. – В Иерусалим скоро прибудет еще одна партия из Одессы. Может быть, ты найдешь среди них друзей.
– Я приехала сюда не ради друзей, – заверила я Антона.
– А зачем ты сюда приехала?
– Чтобы учиться, – ответила я, потому что не хотела рассказывать про назло и приключения и о том, что уже раз пять, если не больше, успела пожалеть о приезде.
– Кем ты хочешь стать, когда будешь взрослой? – спросил Антон.
– Балериной, – ответила я.
– Ну, тогда тебе тем более подойдет Деревня Сионистских Пионеров. Они сильны в танцах.
– Это хорошо, – сказала я, вертя в руках гранат.
– Давай его сюда, – потребовал Антон.
Я испугалась, что он сейчас станет ругать меня за хищение имущества этой школы, но вместо этого Антон разломал плод на две части, понюхал, довольно улыбнулся и вручил их мне. Пальцы испачкались рубиновым соком.
– Ешь, – сказал Антон. – На одном сыре долго не продержишься. Это римон.
– Римон? – подивилась я французскому слову.
– Главный еврейский плод, – объяснил Антон. – У него шестьсот тринадцать зерен. Ровно столько, сколько заповедей.
– Ага, – сказала я, вспомнив единственную известную мне заповедь. – Не сотворять памятников.
– Или построить храм, – улыбнулся Антон.
– Вы будете моим мадрихом? – с надеждой спросила я.
– Нет, – покачал головой Антон, – но в Деревне ты будешь в надежных руках, даю слово.
Я вздохнула.
– Ну да, страшно, аж жуть. – Антон тоже вздохнул. – Но это нормально, привыкай. Дальше будет еще страшнее, затем совсем кошмар, а потом ты не захочешь возвращаться домой.
– Не может быть, – не поверила я. – Вы просто хотите меня успокоить.
Антон лишь пожал плечами:
– Жуй свой римон.
И пошел отбирать сигареты у группы курящих.
Через несколько минут он сказал: “По коням”, и все снова забрались в автобус.
Ехали мы долго и часто останавливались в таких же городках и таких же школах, где незнакомые люди представлялись мадрихами, а автобус пустел. В одной из школ Иру и толстую девочку посадили в белую машину и увезли на север. Ира даже не помахала мне на прощание.
Я перестала обращать внимание на происходящее, потому что считала зерна римона и бросала их в пакет, оставшийся от бутерброда с сыром. Я насчитала пятьсот восемьдесят восемь косточек.
Когда все косточки были пересчитаны, я стала вспоминать Одессу, которая казалась настолько недосягаемой, как будто находилась в другом измерении.
Я вспомнила, как прощалась с мамой, папой и братом в аэропорту. Как мама суетливо занималась документами, таможней и багажом, чтобы скрыть глаза на мокром месте; как папа их вовсе не скрывал, а брат слишком сильно хлопал меня по плечу и говорил издевательски: “Как приземлишься, сразу падай на землю обетованную и лобызай ее взасос”.
Я вспомнила, как прощалась с бабушкой и дедом у подъезда, когда приехало такси. Бабушка крепко прижала меня к своей массивной груди и сказала: “Эх ты, горе мое, на кого ты нас покидаешь?” А дед сказал: “Ничего, ничего, не на Берлин идет”.
Я вспомнила, как ходила на Бульвар прощаться с Дюком. Прикоснулась к ядру, впечатанному в угол пьедестала, но оно обожгло мне пальцы. Я побежала вниз и сломя голову мчалась по Потемкинской лестнице, перескакивая через ступени, не решаясь взглянуть в лицо Дюка. Остановилась только на Морвокзале. Как раз объявляли “Ливерпуль”. Я нашла потрепанный билет в кармане ветровки, забежала на родной катер и долго смотрела на зеленую воду. У меня было излюбленное упражнение – останавливать взгляд и держать его застывшим, несмотря на непрерывное движение волн, заставлявшее двигаться и глаза. В этот раз взгляд заморозить не удалось.
Билета назад у меня не было, поэтому обратно я шла пешком через Ланжерон и парк Шевченко. Постояла у белых шаров у входа на пляж, у пронзающего небо шпиля Неизвестного Матроса, где все еще несли почетный караул почетные школьники. Пламя Вечного огня колебалось в ветреном воздухе. Потом я уселась на пушку и смотрела на живописные останки Хаджибея, морской крепости, в который раз представляя себе разрушенный великим побоищем средневековый замок.
Я шла по Пушкинской и по Ленина – Ришельевской, задрав голову, как в последний раз. И как в первый раз причудливые лепнины, витые колонны, элегантные вензеля и гербы на стенах зданий, могучие атланты, изящные кариатиды, суровые бородатые барельефы заслуженных жителей города складывались в мою картину мира. Дело в том, что если вы родились в таком городе, как Одесса, вашим глазам навеки суждено глядеть вверх, а душе – стремиться к крышам, над которыми летают чайки. И вы постоянно пребываете в не-здесь.
Со своим классом я так и не попрощалась. Мама до сих пор считала, что о таких вещах вслух не говорят, и, несмотря на насмешки брата и протесты папы, настояла на том, чтобы я никому не рассказывала о том, что уезжаю. Пусть в начале учебного года, когда я уже буду далеко, папа расскажет коллегам и ученикам, что его дочь поступила на элитную заграничную программу. А где именно – не их дело.
Так что на последнем уроке я пожелала всем хорошего лета, а не хорошей жизни и на вечеринку, посвященную окончанию девятого класса, которую организовывал Андрюша Языков, не пошла, хоть и сидела с ним за одной партой всю свою сознательную жизнь и даже была в него однажды влюблена.
Ведь меня мало что связывало с моим классом. Разве что с Аленой Зимовой. Но ей я тем более ничего не сказала, хоть она и бросала на меня какие-то странные взоры, будто что-то подозревала. Но я притворялась, что не замечаю.
С Митей Карауловым я тоже не попрощалась. В июле он несколько раз кричал со двора – звал меня погулять. Бульдог лаял. Однажды Митя даже постучался в двери, чего не делал никогда прежде. Но я заперлась в чулане и попросила бабушку передать, что у меня скарлатина и дифтерит, а также холера и чума.
Зато я попрощалась на акробатике. Сообщила Белуге, что уезжаю в дальние страны становиться балериной, и пусть они вместе с Катей ищут себе другую нижнюю. Тренер был глубоко шокирован и принялся обвинять меня в предательстве и измене собственной тройке, не говоря уже об одесской сборной, а так не поступают даже распоследние жиды. Катя плюнула мне под ноги, а Белуга разревелась и бросилась мне на шею. Я не посмела ее оттолкнуть, хоть руки и чесались.
Все лето я читала книги и делала вид, что никуда не уезжаю. Всю “Анжелику” прочла, которую бабушка мне наконец доверила, раз меня приняли в Израиль. А потом вдруг наступило тридцать первое августа, я побежала прощаться с Дюком, а когда вернулась, такси уже поджидало у большой арки первого двора. Родители кричали, что я безответственна, как Обломов.
Мои чемоданы собирали мама с бабушкой.
– Мы скоро подъезжаем. – Антон Заславский перегнулся через меня, отворил верхнюю створку окна и уселся на сиденье напротив.
Я потерла глаза и заметила, что темнеет, автобус пуст, а дорога петляет сквозь ущелье, то вверх, то вниз. Уши заложило. Вокруг возвышались поросшие леском склоны холмов, какие-то заржавевшие колымаги торчали слева, а в окно залетал прозрачный и чистый воздух, больше не похожий на банный. Мне даже показалось, что мы выехали из Израиля в другую страну.
– Эта дорога обагрена кровью, – сказал Антон. – Многие полегли, чтобы мы теперь могли беспрепятственно въехать в Элию Капитолину.
Должно быть, я все еще спала. Потом он некоторое время молчал, а мимо, в низине, пронесся удивительный городок с зелеными куполами минаретов, затем коричневые крыши маленьких домишек на вершине горы, каменные развалины, огромная белая стена, над которой рядами лежали прямоугольные плиты…
– Смотри, это Сион.
Тут Антон извлек невесть откуда гитару и, перебирая струны, приятным голосом завел: “Тебя там встретит огнегривый лев и синий вол, исполненный очей, а с ними золотой… ”
– Хочешь шоколадку?
И мы въехали в Иерусалим.