В душной маленькой аудитории на бывшей улице Карла Либкнехта, в бывшем техникуме бывшей механизации бывшего сельского хозяйства, набилось так много кандидатов и их родителей, что я покрылась холодным потом – не было никаких шансов, что я пройду отбор в еврейское государство.
На экзамены записывали всех, а принимали вовсе даже не всех и по непонятным критериям. Экзаменаторы искали подростков, способных к самостоятельной жизни вдали от дома, но как эту самостоятельность продемонстрировать за несколько часов тестирования, мне было невдомек.
Я ведь даже яичницу не умела толком пожарить, потому что кухня всегда была оккупирована бабушкой; а в ненавистных спортивных лагерях на Лимане я вечно жалась к мастерам, которые по утрам снисходительно шефствовали надо мной, а по вечерам изгоняли. Но назло всем я решила ее проявить, самостоятельность эту.
“Назло” было ключевым словом во всех моих последующих решениях.
Раз от меня всю жизнь скрывали, что я еврейка, назло всем решила я перещеголять всех своим еврейством.
Брат снабдил меня номером телефона Еврейского Сообщества Сионистов – организации, чье название звучало как подпольное сборище масонов и вредителей.
Приятный женский голос очень обрадовался моему звонку и пригласил на встречу, можно даже прямо сегодня, зачем отходить от кассы. Поскольку уроки я уже доделала, как была в школьной форме, так и направилась на Воровского – бывшую и будущую Малую Арнаутскую.
В красивом просторном кабинете, совсем еще недавно принадлежавшем кроликоведческой конторе, висел белоголубой флаг с необычного вида звездой посередине. Под флагом сидела сама обладательница приятного голоса, которая представилась Маргаритой Федоровной Вакшток, но ее можно называть просто Магги, потому что в еврейском государстве не терпят… то есть не любят официоза и формалиоза… то есть формалистики… ведь все евреи братья и сестры, одна большая семья, десять потерянных колен, и только два выжили. Она рассказала мне о том, как рада, что советская… то есть бывшая советская еврейская молодежь проявляет неподдельный интерес к своему эритажу… то есть наследию.
– Я знаю, что такое эритаж, – сказала я, обижаясь.
– Ах! Интеллигентная советская еврейская молодежь! – довольно улыбнулась Маргарита Федоровна, то есть Магги. – Вы хотите сделать алию?
– Со мной можно на “ты”, – сказала я. – Евреи не любят официоза. Что такое алия?
– Алия на иврите значит поднимание… то есть поднятие… ну, в общем, когда идут вверх или наверх. Но это синоним слова “иммиграция”… то есть “эмиграция”. Но мы называем это репатриацией. Ты понимаешь, что это значит?
Со словами я ладила лучше, чем с людьми, так что я поняла.
– Наверное, это когда человек возвращается туда, где жили его отцы.
– Какая умная девочка! – обрадовалась Магги. – Как тебя зовут?
– Комильфо.
– Как-как? – Магги, вероятно, попыталась найти подвох в моем представлении.
– Ну, так. Все меня так зовут.
– А человеческое имя у тебя есть?
– Есть, – ответила я, несколько удивившись, ибо впервые за долгое время была вынуждена вспомнить свое человеческое имя. – Меня зовут Зоя.
Магги почему-то нахмурилась:
– А еврейское имя у тебя есть?
– Нет.
– Ладно. Придумаем что-нибудь.
Я разозлилась. Вот так всегда – стоит назвать свое имя, и всем обязательно необходимо придумать мне новое. Зачем его тогда вообще произносить?
– А фамилия у тебя есть?
– Есть. Прокофьева.
Магги достала из ящика стола какую-то анкету и приготовилась записывать.
– Зоя Прокофьева, у тебя все в семье евреи?
– Только мама.
– А папа?
– Папа одессит и гой.
Я думала, что Магги обрадуется моим еврейским знаниям, но она снова нахмурилась.
– Одессит – это не народопринадлежность… то есть не национальность. И тем более – гой. Как некрасиво ты говоришь о своем родном отце! Твои родители что, в разводе?
– Нет, вы что!
Слово “развод” звучало гораздо хуже, чем слово “еврей”.
– Кто твой папа по национальности?
Я пожала плечами:
– Не знаю точно. У него есть польские корни, венгерские, херсонские, буковинские…
– Украинец?
– Пускай будет.
– Мамы-еврейки достаточно. Тебе повезло, ты – Галаха.
Очень повезло, я аж подпрыгнула про себя от такого везения. Знать бы еще, кто такая Галаха. Но слово мне понравилось: напомнило имя рыцаря Круглого стола, который в итоге обскакал всех остальных рыцарей и получил чашу Грааль.
– Ты еврейка с правильной стороны. Если бы евреем был только папа, ты была бы незаконной еврейкой… то есть не иудейкой… то есть по религиозному закону еврейкой ты бы не была, но все равно прошла бы по закону о возвращении.
– Куда прошла?
– В Израиль. Все отпрыски евреев до третьего поколения имеют право репатриации. Ты же хочешь репатриироваться в Израиль?
Я не хотела репатриироваться в Израиль, моя единственная патрия была Одессой, поэтому репатрии у меня быть не могло. Уехать я мечтала в Америку, а с Магги я разговаривала, потому что хотела сделать всем назло. Но эти факты я скрыла от Магги и сказала “да”.
– А что твои родители, Зоя? Они не хотят репатриироваться в Израиль? Почему они не пришли вместе с тобой?
– Не хотят, – призналась я.
– Почему?
Я вздохнула, не имея ни малейшего желания объяснять про большую любовь друг к другу и к Одессе, про бабушку и деда, про сваливших родичей – чужаков, да и вообще, какое ее дело?
– Маргарита Федоровна, – сказала я, начиная злиться, – вы меня запишете на эту вашу программу? Да или нет?
– На какую программу ты бы хотела записаться?
– Ну, на ту, по которой дети едут учиться без родителей в ваше еврейское государство.
– Не в “ваше”, Зоя, а в “наше”. Все евреи – братья, – напомнила Магги. – Ты имеешь в виду программу “НОА”?
Я не знала, какую программу я имела в виду, но слово прозвучало как название межпланетного корабля из голливудских фильмов, которые прокручивали в видеосалоне, открывшемся пару лет назад в подвале третьего двора нашего дома. Я вспомнила Диснейленд, и гнев немного меня отпустил.
– Пускай будет “НОА”.
– Ноар Осе Алия, – сказала Магги на тарабарщине, но я уже знала, что такое алия – слово из “Тысячи и одной ночи”. – Молодежь делает алию, – расшифровала Магги, – то есть репатриацию… то есть молодежь едет на родину отцов… то есть праотцев.
– Да, – сказала я, – я всегда мечтала посетить родину моих праотцев. Запишите меня на “НОУ”.
– Замечательно, – просияла Магги. – Мой сыночек тоже на эту программу поступает. Я уверена, вы оба пройдете на ура.
Магги меня записала и сообщила дату экзамена. Я спросила, как готовиться к этому экзамену, на что получила ответ, что ничего не надо готовить, только принести себя и моих родителей.
– Обязательно родителей?
– Конечно обязательно! Ты же не можешь прийти на экзамен и уехать в Израиль без их согласия, Зоя Прокофьева.
Так и было. Я не могла никуда поступить без их согласия.
– Ты с ума сошла?! – кричал папа. – Я так и знал, что этим все кончится!
– Чем “этим”, Олег? – спрашивала мама. – Ничего не кончилось, все только начинается, и не надо сцен у фонтана.
– Кто задурил ребенку голову? – вопрошал папа. – Отвечайте! Ты? Или ты?
Он обвел взглядом сперва деда, а потом бабушку.
Все собравшиеся за обеденным столом потупили взоры. Папа энергично отодвинул тарелку куриного бульона и налил себе коньяк. Папа пил коньяк очень редко: в экстремальных случаях и на праздники. Сегодня был не праздник.
– Так. – Папа встал и опрокинул в себя рюмку. – Никто никуда не едет. Это ясно?
– Я еду в Израиль, – продолжила я гнуть свою линию и взгляда не потупила.
– Я спрашиваю: кто задурил тебе голову?
– Никто мне ее не дурил, – соврала я, не желая выдавать брата.
– Я задурил ей голову, – неожиданно признался Кирилл и распрямил плечи.
– Этого еще не хватало. – Папа сел. – Неужели ты ей рассказал про евреев?
– Я.
– Зачем?
– Потому что человек должен знать, откуда он родом.
– Этот человек родом из Одессы! – Папа ударил кулаком по столу. – Разве этого мало?
– Мало, – сказал Кирилл. – Я поступил в МГУ и уезжаю в Москву.
– Хорошо, – сказал папа. – Я не могу воспрепятствовать тебе угробить свою жизнь и математический гений на пасквилянтство, ты уже взрослый бугай, но ребенок остается в Одессе.
– Она уже не ребенок, – возразила мама.
– Ей четырнадцать лет!
– Когда я репатриируюсь в Израиль, мне будет пятнадцать, – заметила я.
– Репатриируется она! Где ты набралась таких слов? Твоя родина здесь!
– У человека может быть несколько родин, – вдруг сказал дед. – Для меня Одесса не меньше родина, чем Херсон.
– Что ты сравниваешь Одессу с Херсоном! – возмутилась бабушка. – Ты бы еще сравнил Лос-Анджелес с Очаковом. Комильфо, золотко, зачем тебе тот Израиль? Что ты там потеряла? Там одни евреи. Езжай лучше в Америку, к тете Гале.
– Она никуда не поедет! – снова вскричал папа. – Это предательство! Измена! Отказ от семейных ценностей! Мы все выросли здесь! Нас вскормили земли таврические!
– Олег, Олег, – брезгливо скорчилась мама, – что за дешевая драма.
Папа метнул в маму страшную молнию.
– Это не драма, а цирк! Всю жизнь молчала, так молчала бы и дальше. Зачем ты ей рассказала, Лизавета? Кому это надо было? Твои безответственные родители… эти сионисты, бросившие тебя на произвол судьбы… Ты хочешь, чтобы твоя дочь уподобилась меркантильным жид…
Тут папа осекся и прикрыл рот салфеткой. Но было поздно. Кровь отлила от маминого лица, и она сама стала похожа на салфетку.
– Как ты смеешь, – сквозь зубы процедила мама. – Ты обещал никогда… ты обещал…
– Ты тоже клялась молчать, – тихо сказал папа. – Ты обещала их забыть.
– Я и забыла их. Ради тебя, Олег. Я десять лет им не писала.
– Ради меня? – еле слышно произнес папа. – Я думал, ты была комсомолкой. Я думал, ты верила в коммунистическое будущее нашей великой страны.
Мамино лицо покрылось белыми пятнами. Я никогда не видела родителей в таком состоянии. Лучше бы они кричали. Мне представилось, что после обеда они побегут в загс разводиться.
– Идиоты, – сказала бабушка, дожевав кусок котлеты. – Наша великая страна уже давно приказала долго жить в белых тапочках. Вспомнили, тоже мне, коммунистическое будущее. Ноги надо уносить. У кого еще есть ноги, которые могут бежать.
– Дорогая, – дед погладил бабушку по руке, – ты, несомненно, права, и хоть я никогда не покинул бы Одессу и тебе бы не позволил, наша внучка должна строить свое будущее там, где оно есть.
– Будущее?! – воскликнул папа, к моей радости приходя в себя. – Ты же читаешь газеты! Ты хочешь, чтобы твоя внучка жила в секторе Газа? Под угрозой для жизни? В зоне постоянной войны?
– Какой войны? – удивилась я.
– Дура, – заявил брат. – Я же тебе сказал ознакомиться с корнями. Тебя не примут на программу, если ты ничего не знаешь о той стране, куда собралась ехать.
– Там война? – спросила я, потому что, судя по Исааку из Йорка и по дону Иегуде из Толедо, евреи не умели воевать. – Кто с кем воюет?
– Твои драгоценные сионисты с палестинцами, – сказал папа. – Резня там. Похуже Афгана.
Но я не испугалась, потому что мне тут же представились крестоносцы, сарацины и куча приключений. Я даже воодушевилась, и к “назло” прибавилось желание подвига.
– Я еду в Израиль, – повторила я, пораскинув мозгами. – Я так понимаю, что все за, кроме папы.
– Все за, – подтвердил брат. – Па, кончай ломаться и корчить из себя заботливого родителя. Когда ты вообще в последний раз разговаривал с Комильфо?
В самом деле – когда?
– В школе, – признался пристыженный папа. – На уроке математики. Зоя, я плохо к тебе отношусь?
Кажется, впервые в жизни он назвал меня по имени. И посмотрел на меня с таким потерянным видом, что мне стало его жаль.
– Ты всегда предпочитал мне Кирилла, но я на тебя не сержусь, – ответила я почти честно. – Дело вообще не в вас. Просто я чахну здесь. Только в чулане мне комфортно. Какая-то я тут чужая, как гой.
Бабушка перекрестилась, что случалось с ней так же редко, как с папой – коньяк. Папа посмотрел на меня очень внимательно, будто впервые увидев. И я его будто впервые увидела. Этого бородатого крупного мужчину средних лет, с лучистыми морщинками вокруг светлых глаз. В его рыжеватых волосах проступила седина.
Странное то было ощущение, словно папа вдруг стал человеком вместо памятника самому себе.
– Зоя, – сказал папа, с не присущей ему мягкостью, – неужели ты не понимаешь? Ты же столько книг прочла. Чуждость – это фактор души. Он внутри, а не снаружи.
– Она еще ребенок, – сказала непоследовательная мама, – это очень сложно понять в таком возрасте. Я когда-то пыталась ей объяснить…
– Курочка, – прервал маму дед, сплевывая, потому что перепутал коньяк с томатным соком, – не слушай папку и мамку, они всегда любили перемудрить. На этом и спелись.
– Она читает только приключенческую литературу для юношества, – снова решил вступиться за меня брат. – Там нет никакой психологии, одни скачки.
– Ты не прав, Кирилл, – возразила бабушка. – Сразу видно, что я тобой не занималась, потому что слишком много работала в то время. Эх… вернуть бы его назад. В скачках вся психология…
– Подождите, – пресек папа литературный диспут, не сводя с меня глаз. – Зоя, ты отдаешь себе отчет в своем решении?
Я смутилась.
– Нет, Зоя, ты мне скажи, раз ты взрослый человек. Ты понимаешь, что значит оставить в четырнадцатилетием возрасте свою семью и уехать на чужбину? В чужую страну, где говорят на чужом языке, где ты одна-одинешенька, где нет бабушки, которая жарит тебе картошку, и папы, который выгораживает тебя перед коллегами, когда ты вместо Чехова опять начиталась Дюмы.
Я даже не обиделась на папу за Дюму, потому что он заставил меня серьезно задуматься над важным вопросом: что, собственно, я пыталась доказать и, главное, кому?
Но отступать было поздно, потому что ни один уважающий себя рыцарь, лишенный наследства, не возвращается назад, однажды ступив на полную приключений тропу. Во имя всех мною прочитанных книг я не могла отступиться от задуманного. А также во имя Василисы, которую отправили на колбасу. Меня тоже отправят на колбасу, если я останусь здесь. Я это прекрасно понимала – с моим неумением ладить с людьми, с моей замкнутостью и неразговорчивостью мне не выжить в этом меняющемся мире, от которого даже Одессы практически не осталось. А Митя Караулов, единственный человек, с которым я находила если не общий язык, так по крайней мере общие скачки на велосипедах, все равно предпочел мне Алену Зимову. Так что да, заверила я папу, я отдаю себе отчет.
– Ладно, – сказал папа и опрокинул еще одну рюмку коньяку с таким видом, будто сидел на поминках, – хорошо. Я пойду с тобой на экзамен. В конце концов, Одесса от тебя никуда не денется. И мы все тоже. Никуда нам друг от друга не деться. Все равно ты вернешься. Нет на свете человека, который сумел бы покинуть родину насовсем. Ты уходишь, а она идет за тобой по пятам, как твоя собственная старость. Даже твои родители, Лизавета, – обернулся он к маме, – честное слово, если бы тебе довелось с ними поговорить, я уверен, они сказали бы то же самое.
– В чем проблема с ними поговорить? – нарушил брат торжественность момента. – Алё, товарищи, Совок се финн. Капут. Крышка. Будьте здоровы и счастливы. Трубку поднимите, и шалом.
– Шалом? – не поняла я.
– Мир и здрасьте. На иврите. В Израиль она собралась.
Приор
Всегда думалось дюку, что когда настанет неизбежный момент истины, он сам все расскажет сыну. Усадит у очага. Нальет в рог киршвассер, погладит по волосам, возьмет за руку, объяснит, и умный мальчик все поймет. Лишних слов не понадобится.
Но одно думается, а иное свершается.
Иерее нашел дюка на конюшне распластавшимся над кормилицей Виславой. Схватил крестного за плечи и резко отодрал от кормилицы.
За годы походной жизни приученный к внезапным нападениям, вскочил дюк на ноги, прикрыл чресла камизой, схватился за саблю, висевшую на крючке, но тут увидел лицо воспитанника – мрачнее полуночного утеса.
– Я требую… я требую… – задыхался юноша. – Я требую сатисфакции!
– Ты опять начитался латыни?
Латынь немного успокоила дюка, и он собрался было облачаться в пурпуэн, но Иерее плюнул ему под ноги три раза.
– Что с тобой стряслось, мальчик? – проигнорировал встревоженный дюк смертельное оскорбление.
– Вы… вы…
– Иерее, ты болен?
– Вы лишили меня отца, корней и наследия! Вы бросили друга и соратника гнить живьем, заставив всех от него отвернуться! Вы лгали мне всю жизнь! Вы… бесчестный человек, подлец! Вы – изверг!
Кровь прилила к чеканным профилям дюка, затем отлила, затем снова захлестнула. Земля зашаталась под незыблемыми ногами, ибо настал роковой час. А дюк не приготовился. Вислава вскрикнула.
– Господи боже, сын мой! – Дюк воткнул саблю во влажную землю и опустился перед мальчиком на колени, неожиданно для самого себя. – Прости меня, грешника, во имя всех пророков, когда-либо ступавших по Земле!
– Вам нет прощения, сударь.
Иерее выхватил саблю из почвы, переломил о колено и бросил обломки к ногам дюка. Вислава снова вскрикнула и даже закрыла лицо руками.
Как был Иерее в расстегнутом жуппоне поверх шерстяной котты, в непритязательных домашних пуленах со ржавыми шпорами и в зеленых шоссах, так и вскочил на первого попавшегося коня, стегнул его во всю мочь нагайкой, вырвался за ворота и ускакал на север, забыв оседлать.
Проскакав десять лиг, понял Иерее, что конь был не кем иным, как лошадью Василисой, принадлежавшей Гильдегарду. Раскаяние охватило юношу, но возвращаться было поздно.
Сорок лиг проскакал Иерее как в тумане. Ночь сменила день. Василиса утомилась и перешла на рысь, а затем и вовсе на шаг. Иерее хотелось пить, мочиться, есть и спать. Василисе хотелось того же. Совсем скоро под светом луны перед Иерее выросли стены Свято-Троицкого монастыря.
Постучался Иерее в ворота. Открыл брат привратник.
– Ночлега прошу, – пробормотал обессиленный Иерее.
– Кто вы, юноша?
– Иерее из Асседо, – привычно представился Иерее и тут же опомнился.
Но было поздно.
– Почему ты, Иерее из Асседо, шляешься по ночам? Знает ли твой батюшка, что тебя носит незнамо где в этот час быка?
Иерее собрался было вскакивать обратно на Василису, но брат привратник схватил его за шкирку и потащил за собой. Силен был брат привратник, долго тащил, пока не приволок к покоям приора. Постучался.
Открыл заспанный приор Евстархий. На лоб сполз ночной колпак. Борода помята, тонзура небрита. Зряч и зорок был приор Евстархий, несмотря на преклонный возраст. Сразу узнал воспитанника грозного владыки Асседо и окрестностей, а также и острова Грюневальда, что на Черном море.
– Батюшки, Иерее! – всплеснул приор руками. – Что же это, как же так?
– Образумьте его, отец мой, – потребовал брат привратник, передавая Иерее приору. – Скачет на лошади без седла посреди ночи, как какой-нибудь монгол. Совсем молодежь распоясалась.
– Однако это так, – покачал головой приор Евстархий. – Заходи, Иерее, поболтаем.
Ничего Иерее не оставалось делать, кроме как зайти. Усадил его приор на стул, налил киршвассера в рог, сунул в рот ломоть остывшего пирога с олениной и сказал: “Жуй”.
Ничего Иерее не оставалось делать, кроме как жевать. Приор смотрел на него неодобрительно и требовательно. Когда проглотил Иерее последний кусок, приор сказал: “Пей”. Хлебнул Иерее из рога, голова закружилась.
– Теперь иди мочись. – Приор указал на ширму, за которой обнаружился ночной горшок.
Помочился Иерее, снова покорно сел на стул.
– И что за бредни пришли в твою светлую голову? – вопросил приор, поглаживая кустистую бороду. – Почему дома не сидится?
– Нет у меня больше дома, отец мой, – промолвил Иерее и заплакал.
Приор Евстархий смотрел и молчал. Потом сказал:
– Плачь, мой мальчик, плачь.
Иерее поплакал еще. Потом немного успокоился и утер лицо рукавом жуппона.
– Стало быть, раскрылась страшная тайна, – усмехнулся приор. – Что ж, лучше поздно. Всегда говорил я дюку, что глупо он поступает, но разве кто меня услышит? Нет, дюк непреклонен. Однажды приняв решение, не изменит ему никогда, даже если и сам в нем раскаивается. Не человек – бронза. Хороший у тебя отец, но упрям, как сто чертей, да простит меня Святая Троица. Иди спать, сын мой, утро вечера мудренее.
И приор Евстархий показал на дверь в смежную келью.
– Я доскачу до Таузендвассера сегодня же! – вскричал отдохнувший Иерее. – Не препятствуйте мне, отец мой, ибо вы стоите на пути самого рока!
Расхохотался приор Евстархий – рог в его руке задрожал, расплескалось вино по белой бороде.
– Дурак ты, мальчик, если думаешь, что року есть до тебя дело, если думаешь, что отцу твоему, Фриденсрайху, проклявшему собственного сына, есть до тебя дело. Дюк Кейзегал твой отец, и только ему есть дело до тебя.
– Сеньор Асседо – предатель и лжец! Он мне не отец!
Выплеснул Иерее содержимое рога в очаг. Зашипело пламя, встревожилось, выпростало красные языки.
– Мальчик, – сказал приор Евстархий, – ничего ты не понимаешь. Ну да и что с тебя возьмешь. Разрази меня гром, если хоть один малец в шестнадцать своих зим хоть что-нибудь понимал. Ну так слушай меня сюда. Я крестил твоего отца. Я учил Фриденсрайха латыни и эллинскому. Я венчал его с Гильдеборгой Прекрасной. Я десятки раз благословлял его оружие. Ничего его никогда не волновало, кроме собственной персоны. Твой отец, Фрид Красавец, жив. Шестнадцать зим жив, с тех пор как ты впервые закричал. Он мог найти тебя, если бы тоска породной кровинушке шевельнулась в его ледяной душе. Никто бы ему не помешал, ни соседи, ни дюк Кейзегал. Думаешь, не мечтал дюк о том, что его добрый друг и верный соратник опомнится однажды? Отрезвеет? Раскроет свое заржавевшее сердце? Мечтал, еще как мечтал! Но заперся Фрид в своем замке, обозленный на рок, и никто его с тех пор не видел. Не нужен ты ему, сынок.
– Откуда вы знаете? – воскликнул Иерее, похожий на отца своего как две капли киршвассера.
– Факты говорят сами за себя, – веско заметил приор. – Только по поступкам может человек судить человека. Искал он тебя или нет?
– Не искал.
– Ну и квод эрат демонстрандум.
– Не демонстрандум! – вскричал Иерее. – Что за люди населяют Асседо, если судят человека по одному-единственному поступку, совершенному в порыве отчаяния?
– Шестнадцать зим прошло, мальчик, – снова напомнил приор. – Не один поступок, а шестнадцать зим ежедневного выбора.
– Ничего вы не понимаете, отец мой, и не желаете понять. Он страдает. Он болен. Может быть, он не в силах… Может быть, он потерял рассудок, может быть, слуги держат его взаперти, может быть, он…
– Ну, ну, что еще ты себе навоображал?
– Он боится дюка!
Приор Евстархий снова прыснул:
– Фрид боится Кейзегала? Не смеши меня, мальчик. Я расскажу тебе о делах давно минувших дней. Вечно спорили маркграф и дюк, кто из них храбрее, удачливее и выносливее. Сказал Кейзегал, что убьет медведя голыми руками. Нашел в снегах медведя и задушил. Но Фрид завел в ловушку недавно родившую медведицу, у которой похитил медвежат, и задушил ее. Сказал Кейзегал, что спрыгнет с самого высокого утеса на берегах Аквоназула. Залез на утес и спрыгнул в Черное море. А Фрид, взобравшись на утес, спрыгнул не в воду, а на землю. Жив остался, потому что провалился в болото. Господь его хранил. А Кейзегал вытащил. Сказал Кейзегал, что сразит константинопольцев. Убил шестерых, а Фрид – семерых. Сказал Кейзегал, что победит на турнире в Аскалоне, но не победил. Победа была за Фридом, и прекрасная Гильдеборга отдала ему свое сердце и руку. И тогда сказал Кейзегал, что засунет руки в огонь и будет держать их там, пока Фрид не закричит. Засунул руки в пламя. Но Фрид не закричал. Выдернул руки Кейзегал, когда кожа совсем сгорела. Долго я его потом лечил. Долго потом Кейзегал заново обучался фехтованию. Да так и не обрел прежних навыков. В бою с тех пор предпочитает меч. Это он так саблей размахивает, для виду и устрашения. Не Фрид боится Кейзегала, а Кейзегал боится Фрида.
Сказал приор и обмер. Нездешние глаза Нерве походили на две геенны, готовые сжечь приора Евстархия вместе с колпаком и рогом.
– Нет… нет… не может быть!
– Чем дальше в степь, тем толще сарацины, – ухнул приор. – Самое страшное, мальчик, не родителей потерять, а жизнь узнать. Такой, какая она есть. И нет у нее ответов, сколько ни спрашивай.
– Но как…
Не успел Иерее задать следующий вопрос, как затрещала дверь, обрушилась с грохотом, и в проем влетел владыка Асседо.
– Вот ты где, негодник! – вскричал дюк и ринулся к Иерее.
Сжал в объятиях, зацеловал глаза, ударил по лицу, швырнул оземь.
– Святая Троица! – заголосил приор. – Ты сломал мою дверь, Кейзегал Безрассудный! Я думал, ты навсегда излечился от этого прозвища!
– Плевать мне на дверь! – прогремел дюк и сплюнул. – Не может человек излечиться от самого себя, сколько ни бейся, дьявол вас всех побери! Вставай, щенок! Хочешь узнать своего отца? Поехали к твоему отцу! Я сам его тебе представлю, и пусть после этого меня поглотит преисподняя.