С тех пор прошло несколько лет, но мало что изменилось. Моя четырнадцатая осень выдалась жаркой. Пот лился в три ручья, покуда по мне карабкалась Оля по кличке Белуга. Белуга была нашей “высшей”, часто падала с вершин акробатических пирамид и от этого часто ревела. Она залезла на Катю и встала на руки. Потом сделала сальто и приземлилась. Тренер ее страховал, но глаза у нее все равно были на мокром месте. Белугу я ненавидела всем сердцем за то, что она по мне лазила, как будто я была деревом на ее даче.
Переодевшись в чистую футболку с рисунком гавайской пальмы, присланную тетей Галей из Америки, я отправилась домой.
На Сабанеевом мосту мне встретилась Алена, с которой я не разговаривала со времен того памятного дня во дворе, несмотря на то, что мы по-прежнему учились в одном классе. Алена в смущении опустила глаза, потому что рядом с ней шагал Митя Караулов и его престарелый бульдог.
– Привет, Комильфо! – как ни в чем не бывало поздоровался Митя.
И таки не бывало ни в чем, поскольку с Митей мы по-прежнему дружили – катались на великах по парку Шевченко, делились одним абрикосовым мороженым за пятьдесят две копейки, купленным в лотке на Бульваре, плавали в Лузановке до буйка и даже написали эпиграмму в школьную газету на моего папу, к тому времени превратившегося в завуча. Мое соавторство осталось инкогнито.
То есть дружили мы с Митей до того самого дня, в который я застукала его на Сабанеевом мосту с бульдогом и Аленой.
– Привет, – вежливо сказала я. – Пока.
И быстро пошла дальше, поскольку мое скоростное превращение в Белугу казалось неизбежным.
Дома я закрылась в чулане и не выходила из него до вечера, обнявшись с “Всадником без головы”. Через несколько часов мне все же пришлось покинуть чулан, чтобы попить, так как в чулане было не менее жарко, а может, даже и более, чем в тренировочном зале.
– Что опять? – спросил брат, оторвавшись от конспекта.
Брат к тому моменту повзрослел ровно на столько же лет, на сколько и я, и сдавал экзамены в МГУ, РГГУ и еще в какое-то ГУ, к папиному ужасу ни с того ни с сего решив стать гуманитарием.
– Ничего, – ответила я и гордо понесла стакан с виноградным соком в чулан.
– А ну стой! – вдруг скомандовал брат громко, и я от неожиданности подскочила и пролила сок на футболку с пальмой.
Брат заговаривал со мной очень редко, тем более в таком тоне, так что неудивительно, что я испоганила любимую пальму. Я посмотрела на него и увидела, что он, в принципе, очень даже не урод, если бы не идиотские очки на пол-лица, которые придавали ему вид черепахи, которая на солнышке лежит.
– Иди сюда, – позвал брат непреклонным тоном.
Я подошла к заваленному бумагами столу.
– Валяй, рассказывай.
– Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, грозный который…
– Не умничай. Что с тобой происходит?
– Ничего со мной не происходит.
Брат снял очки и посмотрел на меня так пристально, что я поняла, что вот уже целую вечность, а может, и всю жизнь не видела его глаз. Глаза брата убедили меня в его хороших намерениях.
– Ну?
– Ну и ничего. Мне просто все это надоело, и я хочу уехать в Америку.
– К Морису-мустангеру в прерии?
– Да хоть к Чингачгуку, какая разница.
– К Чингачгуку не получится, но я как раз хотел тебе рассказать, что в марте начинается набор кандидатов на образовательную программу в Израиле. Мне уже поздно, а ты подходишь по возрасту.
– Где? – удивилась я.
– Дура, – сказал брат.
– Почему? – снова удивилась я.
Брат уставился на меня, как на врага народа, и все положительные намерения из его взгляда стремительно исчезли.
– Тебе не стыдно? Витаешь в каких-то облаках и ничего не знаешь о том, что происходит под твоим носом. Ты хоть в курсе, что Советского Союза больше нет?
Такое событие не прошло мимо меня, поскольку в один прекрасный воскресный вечер я выяснила, что абрикосовое мороженое на Бульваре подорожало в три раза, а в понедельник нам объяснили причину такого скачка в цене мороженого на внеплановом уроке политинформации. Но даже и без политинформации можно было понять, что стряслось нечто из ряда вон выходящее, потому что на ушах стояли все, а некоторые, как, например, мой папа, даже и на бровях.
– Да, я в курсе, – сказала я.
– Она в курсе! Так пришло время быть в курсе и насчет того, что твоя мать – еврейка.
Это прозвучало как страшное ругательство, и я содрогнулась всем телом и даже села на стул рядом с братом. Обвинение моей мамы в еврействе смутило меня не на шутку.
– Не может быть! Нет! – вскричала я в ужасе.
– Тем не менее это так. А раз твоя мать еврейка, значит, и ты тоже. Смирись и получай удовольствие.
Я закрыла лицо руками и попыталась воскресить в памяти все, что мне было известно о евреях.
Я вспомнила, что у Вальтера Скотта женщины-еврейки были красивее мужчин-евреев, и подняла глаза на брата. Он был красивее меня раз в восемьсот. Над евреями всегда смеялись, их унижали, а в некоторых случаях, как утверждал Исаак из Йорка, даже рвали на куски всей толпой. Но надо мной никто никогда не смеялся вслух, а за глаза, кроме, как я была уверена, Белуги, никому не приходило в голову поржать, потому что я была очень серьезной. Разве что хоровик, когда я еще ходила во Дворец пионеров, потешался над третьими голосами. На куски меня тоже рвать никто не собирался, кроме бабушки, когда я надоедала ей в прошлом году, умоляя дать мне почитать “Анжелику”, запертую на замок в чемодане под кроватью, потому что, по мнению бабушки, маркиза ангелов не подходила мне по возрасту. С другой стороны, унижений от Алены и Мити я сегодня нахлебалась вдоволь.
Но все равно такого быть не могло, ни в коем случае. Брат явно решил меня разыграть.
Но он продолжал молчать и, кажется, видел насквозь шестеренки в моей голове, которые начали сбоить и скрипеть.
Из общих знаний и со двора мне было известно, что евреи – это такие жадные и мерзкие людишки, которые сидят на мешках империализма с деньгами, врут и манипулируют, пьют кровь младенцев, носят дурацкую одежду и длинный нос и мешают всем жить, поэтому от них лучше избавляться или обходить их стороной. Даже прекрасная Ребекка, лучшая представительница этого позорного народа, не удостоилась чести заполучить Айвенго, что же говорить о других еврейках. Ничего общего между ними и моей мамой, а также мной не было. Разве что длинный нос, дурацкая одежда и помехи в жизни других. Я пощупала свой нос.
Тут я вспомнила Бабеля. Брат был прав: я была дурой. Моя любовь к романтической литературе напрочь лишала меня возможности воспринимать другие произведения всерьез, и я читала их только потому, что этого требовала школьная программа, а после контрольных и сочинений они исчезали из моей головы, как будто никогда в ней и не побывали. Но Беню Крика забыть было невозможно.
– Беня Крик – еврей! – От внезапного прозрения я вскрикнула.
– И Беня, и Левка, и Мендель, и Двойра, – сказал брат, лишая меня последней надежды на отождествление с единственным достойным персонажем, принадлежавшим этой презренной нации.
– Двойра? Эта кошмарная уродина? Фу!
– В каждой почтенной семье – не без урода, – заявил брат, многозначительно подмигнув.
Я вдруг поняла, что ничего не знаю о маминой родне и, как ни странно, никогда прежде ею не интересовалась. В моем представлении моя семья ограничивалась бабушкиными одесскими корнями времен Потемкина Таврического, занесенными на юг из каких-то исчезнувших вместе с Австро-Венгрией польских княжеств, и дедушкиными херсонцами, которые и были херсонцами, а некоторые – очаковцами. Про маминых родителей я ничего не знала и всегда удовлетворялась хрестоматийным “их больше нет”. Ну нет так нет.
– Вот же! – не выдержал негодующий брат, читая мои мысли. – Тебе даже в голову не приходило поинтересоваться, спросить, полюбопытствовать. Игнорамус ты, Комильфо. Так знай, что твои бабушка, дедушка и родная тетя с детьми живут в Иерусалиме. Этот город теперь находится в еврейском государстве Израиль. Мамины родители уехали туда в семидесятых – настоящие диссиденты, не то что твой мустангер. А их родители, твои прародители, – жертвы Катастрофы.
– Какой катастрофы? Авто?
Тут брат схватился за голову:
– Их расстреляли в гетто, на Слободке!
– На Слободке есть гетто? Что такое гетто?
Моя голова решительно не справлялась с таким потоком информации.
– Комильфо, – серьезно сказал брат, – ты уже взрослый человек. Если ты хочешь уехать отсюда, что было бы неглупо, ознакомься со своими корнями. А потом запишись на экзамен для кандидатов в израильскую образовательную программу, сдай его и вали в еврейское государство.
– Сама? – испугалась я.
– Наши с места не сдвинутся, – вздохнул брат. – Папа не оставит бабушку и деда, бабушка и дед никогда не покинут свою любимую Одессу. А мама… Ну, сама понимаешь, что и мама без папы никуда не поедет. Она уже однажды отказалась ехать, тогда, в семидесятых, когда ее родители уезжали. Осталась с папой. Любовь до гроба.
Брат почему-то погрустнел.
– А ты?
– Я? – К грусти на лице брата прибавилось замешательство. – Я… я тоже когда-нибудь соберусь. Когда получу образование и стану самодостаточным человеком.
С тех пор я занялась своими корнями и тщательно их исследовала, читая в чулане “Испанскую балладу”. И мама согласилась рассказать мне о том, о чем никогда не заговаривала.
В субботу мы пошли в Городской сад, купили пломбир и сели на скамейку под памятником льва. В беседке оркестр играл аргентинское танго. Мама заговорила. Глаза у нее впервые на моей памяти тоже были на мокром месте, но сквозь слезы она улыбалась. Вспоминала своих родителей, незнакомую мне тетю Женю и даже показала фотографию десятилетней давности, на которой обнаружились мои двоюродные – мальчик со странным именем Асаф и девочка чуть постарше, с не менее удивительным именем Михаль.
Михаль оказалась очень похожей на меня, и сперва мне померещилось, что я смотрю на свой детский снимок, только цветной. Такие же темные глаза и значительные брови, длинный нос и обветренные губы. Только вместо моих прямых косм у Михаль была очень кудрявая шевелюра, все волосы в пружинах. Это потому, что ее отец – еврей из Йемена, объяснила мама.
– Почему ты никогда мне о них не рассказывала? – все же спросила я маму.
– Зачем теребить прошлое? – ответила мама вопросом на вопрос. – Нечего сожалеть о том, что было. Нужно ценить то, что есть. Я выбрала расстаться с ними и остаться с твоим папой. Я в ответе за свое решение и ни о чем не сожалею. Уехала бы я с ними, не было бы тебя и Кирилла. Говорить о заграничной родне и поддерживать с ними связь в наше время означает… означало подвергать опасности свою семью и себя саму. Я работаю в горсовете, я всегда была членом партии… Черт его знает, что за перемены настают. Все переворачивается с ног на голову. Короче говоря, что было, то прошло.
– Но это же твоя семья! – воскликнула я.
– Нам не дано выбирать, у кого родиться, но мы имеем право выбрать, с кем рожать.
Мама проводила взглядом беременную женщину, проходившую мимо со своим мужем. Мне показалось, что мама злится, и я не могла понять почему.
– Ты не хотела быть еврейкой?
Над маминой переносицей появилась складка.
– Это они не хотели, чтобы я выходила замуж за гоя.
– За кого?
– На еврейском языке “гои” – это любой другой народ, который не является еврейским. Для евреев все неевреи – гои. Чужаки и изгои.
– А я думала, что евреи – чужаки и изгои.
– Ну, это еще как посмотреть. Все зависит от того, кто и откуда смотрит.
– Так кто же тогда такая я, если оба моих родителя – чужаки в глазах друг друга?
– Сама выбирай, – сказала мама. – Ты уже взрослый человек.
Я задумалась. Странная у меня была мама. Выбор балета вместо акробатики она мне не доверяла, зато считала, что я в состоянии выбрать, к какому народу принадлежать.
Оркестр заиграл “Дунайские волны”. Патлатый гитарист на углу, протестуя, ударил по струнам и затянул “Звезду по имени Солнце”. В струях выстреливающего из огромной вазы фонтана звезда эта дробилась на тысячи маленьких алмазов. Художники мешали краски в палитрах и малевали портреты последних туристов. Дети чертили мелками классики на асфальте. Ученики мореходки группками шагали по Дерибасовской при полном параде, щеголяли тельняшками и отложными воротниками, кадрили загорелых старшеклассниц с выгоревшими начесами и разными серьгами в разных ушах. В кооперативных ларьках продавали керамических разноцветных обезьян – символы китайского уходящего года. В других ларьках продавались переливающиеся открытки с видами Одессы, импортная жвачка, ластики, отрывные календари с гороскопами, медали и ордена Великой Отечественной войны. В воздухе неуловимо пахло котлетами и колбасой.
– Я одесситка, – вдруг поняла я. – Это такой гой сам по себе.
Мама грустно усмехнулась и сказала:
– Одесса закончилась. Все закончилось, и непонятно, что будет дальше. Одесса – это состояние детства. И больше ничего.