Вот уже несколько недель она совершенно замкнулась, погрузилась в свои сатанинские книжки, которые я терпеть не могу, почти не разговаривает; не замечает, что происходит на улице; и вот теперь этот мой подаренный букет георгинов одиноко стоит как метелка на окне, она лишь раз подошла к нему; и очень печально рассматривала лепестки. «И откуда в ней эта возвышенная вселенская грусть? – Задавался вопросом Гум, – зачем ей это все, это знание, к которому она не готова, которое лишь подтачивает нежные соки её естества. И почему, ведь я не пастырь ей, направлять её? Я эгоист, может быть? Она держится стоически просто, так же точна и деликатна. Между богами и животными так мало разницы, а ей интересны спекуляции, умственные тупики, и ведь, не я подточил этот интерес; во мне нет чувства вины, не бывает раскаяния; увы, она такая же ледяная и циничная, может быть это я её сделал такой? Я видел лишь метафизический идеал, а она утонченная натура; полная жалости и сострадания, которой я не замечал? Я хотел видеть лишь экспансию логоса, хотел видеть молодую грацию бесчувственной жертвы, может быть? Однако это не так, и она прекрасно знает об этом, однако ответить и откликнуться не может; не хочет, не имеет права в силу социальных условностей, в силу солидарности с негласным „табу“; и все же она такое же неподдельное прекрасное дитя, и ни капли не меняется, однако эта серьезность. И в моем „люблю“ она видела курьезный миру случай, лишь повод к наслаждению, игре, и плутовству? Она не знает о моих чувствах, я почему-то считал, что идеал это некая константа, это монолит, однако экспоненту времени, я не учитывал? Черт подери, Лил! Как давно мне хотелось тебе сказать о моих мучениях, как я не находил места себе в этом замкнутом круге, как рисовал эти сцены холодного бескомпромиссного торжества; и руки, я столько раз ловил себя на мысли, что руки, твои руки Лил, столь прекрасны и женственны (она и об этом, наверное, забыла), изящны и красивы; посвящал им целые главы, доказывал теории перед судом присяжных; ей диковинно это, наверное, вернее, ей это неизвестно, будем полагаться на неизвестность и её доверчивость».
– Лил, ты ненормальная!!!
Молчание, молчание, молчание это механизм времени; то есть мы вносим директивы в него, но поскольку наши жизни во времени ограничены и несоизмеримо малы, то побеждает молчание.
– Лил, ты не-нор-маль-на-я!!! – произнес Гум по слогам.
– Лил, ты ненормальная, – послышался тихий ответ.
– Лил, тебе все по гофре!
– Лил, тебе все по гофре, – повторила монотонно Лил.
– Ты плывешь по течению, дрейфуешь как лодочка, полная трески? Апостол Андрей и Петр тут как тут с сетями, в чешуе и слюнях; с чубуками, с пенистыми бородами! Ахаха-хах.. – измывался Гум.
– Да, апостолы Андрей и Петр тут как тут, – беззвучно процедила она сквозь зубы.
– Лил, печаль тебе не к лицу…
– Лил, печаль тебе не к лицу, – так же повторил ее безучастный голос.
– Я выброшу в окно эти чертовы кипы сатанинских книг! Ты слышишь?
– Что?! Не прикасайся! Не смей лапать мои книги!..
– Нет, я буду лапать твои книги; да, да, да, чертовы книжки; я буду разжигать ими камин на даче и по цвету пламени гадать о судьбе мира! – не унимался Гум.
– Что тебе нужно от меня??? – вскинулась Лил, – Тебе наплевать на судьбы мира, ты совершенно каменный, словно глыба мрамора.
– Правда? Тогда я буду лапать тебя, пока трещат в камине твои чертовы книжки! Да, как тебе новый идеал? Эти спартанские полуголые мужики, пронзающие друг друга копьями и мечами? Мммм… Лил?!
– Ты отвратителен! Ты ужасен, Гум!!!
И в ее взоре мелькнул неподдельный страх и ужас; эта искаженная гримаса, Гум, спроецировал ее впечатления; и уже несколько унявшись, взял паузу.
– Послушай, это не моя роль, тебе же известно, – совсем мягко произнес он. Однако Лил, совершенно не поддалась на это увещевание, она вошла в состояние метафизической обороны; и будто невидимый плацдарм аргументов и выпадов выстраивался в ее кизиловой головке.
– Нет! Гум, ты меня не подманишь больше; тебе меня больше не провести на манне, и на воде небесной.
– Я и не собирался, – совсем обезоружено произнес Гум, – это ведь тебе нужна моя аудиенция как выясняется; метафизические доказательства отсутствия бога ли, присутствия рока, может быть, Черной донны? Так вот этого ничего нет и в помине, мой лексикон чист! Там полуголые спартанские мужики без стыда и совести! Охотящиеся на слонов и носорогов!
– Гум! Хватит! Прекрати!
– Вот! Вот! Теперь ты чувствуешь, как мне осточертела эта ахинея с пароксизмом, демонами и смертью! И Черной Донной, шлюхой, грезящей о вечном фаллосе! И всхлипывающей по собственной пустоте тщеславной! Облаченной в красивые словечки; в коих ни сути, ни слезинки, ни песчинки, – ничего, лишь смутная водичка! И ты смешна лелеющая эту пустую красоту, от которой меня воротит так давно, что и словами не передать!
– Гум! Прекрати! Ты ведь не такой!!! – она вдруг, осекается, – Ты не помнишь себя!
– Нет, это Вы на меня водрузили свои грезы по сверхчеловеку; это Вам нужны были жертвы, и страдания, не подвластные судьбе человека; это Вам нужна была дуэль с богом, за которую ответить пришлось мне одному!!! Лил! И ты теперь будешь ее выгораживать и защищать?. Мне плевать на неё! Слышишь, мне наплевать на ее страхи; спартанские полуголые мужики умирали с улыбкой на устах, не замечая смерти ни своей, ни чужой; и как эти растения могли тут обосноваться? Спроси как?
– Мне не нужны эти ответы, Гум, мне это не нужно знать! Прости.
– Нет в этом твоей вины, Лил, тебе так сподручней, и собственно, это лишь преамбула к прекрасной философской гипотезе!
– Ты другой! Я знаю, только не понимаю, как помочь тебе, будто это совсем не подвластно мне; Гум, ты можешь быть другим! – и вот уже участие к этому противоестественному противоречию толкало её к нему.
– Ты ведь просто играешь не свою роль, да? Ведь есть причины, тебе не подвластные? Ведь ты не можешь быть таким каменным и безразличным к своей судьбе, к смерти? Разубеди меня, пожалуйста разубеди, я размышляла об этом, правда! Это совсем не то, о чем ты можешь подумать… – и ее руки безвольно изогнулись, запястья и узкие ладони с ровными пальцами, такими трогательными и беззащитными, она не находила им места в пространстве и заламывала, эти прекрасные, нежные женские руки. И Гум был уже в их власти, он не мог больше длить это, он не мог смотреть на эти судорожные движения ее кистей, на эту пытку, которая пронизывала все его существо теперь; и уже ничто ни имело над ним власти, как эти жесты, такие кричащие о помощи, изламывающие проникали в самую суть его существа; фетиш туманил его глаза, и Лил, сама того не понимая, казалась такой откровенной, такой сильной в своем горе и невозможности что-либо изменить; она будто перешла на потусторонний язык телесности, она будто шагнула в пропасть, и пыталась теперь ухватить нерв этой схватки с метафизическим чудовищем. И вдруг его осенило: она пытается, она всегда пыталась; и ее безразличие лишь поволока, самоуспокоение, что уже давным-давно, он не замечает ее жестов; не слышит её, не чувствует её боль, будто мраморное изваяние неведомому спартанскому герою. «Лил, что я делаю, что я делаю, – неслось в его голове, – как это мерзко и цинично, ставить тебя перед выбором». И вот он уже совершенно отрешенно, и покорно внимает ей:
– Лил, да, есть причины, есть чертовы причины, только не заламывай рук, прошу тебя, Лил!? – почти умоляюще произнес он.
– Какие причины? Скажи мне! – она подошла к нему, и весь ее пытливый вид заглядывал теперь в его спокойные усталые глаза.
– Скажи мне теперь или никогда, скажи мне, чего ты боишься? Такой небрежный к своей судьбе, чего ты боишься?. – она придвинулась к нему.
– Лил, у тебя красивые руки, и… я считаю, нужно сходить в театр кабуки, тогда я бы смог навести метафизические параллели отсутствия. Твоего отсутствия!
– Моего? – Лил это несколько шокировало, эта его виртуозная способность перевернуть восприятие с объекта на предмет отсутствия.
– Да, давай сходим в театр в конце концов… ты же чувствуешь, что это неразрешимое противоречие! Оно не решается одними словами, и признаниями!
– Но ты ни в чем не признался! Я сделала шаг, а ты прячешься теперь? Нет уж, дорогой, мы пойдем до конца с тобой теперь, – и она потянула его за ворот рубашки согнутым пальцем.
– Лил, есть вещи, о которых лучше не вспоминать, и не пытаться объяснить, ведь это никому не нужно; особенно в плену иллюзий, когда все давно позабыли о корнях противоречий, что может значить крик дикого зверя, и чудовища, да, страшного безжалостного чудовища!!!
– Ты не чудовище, Гум, ты разыгрываешь этот театр с одной лишь целью; однако она не приближает тебя к познанию сути, – многозначительно подвела Лил и отвернулась.
И теперь уже Гум наблюдал это торжество, эту философскую отстраненность, это потворство философскому принципу не вовлеченности; и вот уже она теперь отдалялась, словно кораблик, уходящий в открытое плавание. И этот парадокс так и оставался не разрешенным, на потом.
– Какой же целью? Знаешь, что меня поистине тревожит? Это лишь привычка не замечать очевидное, будто есть некий посыл соблюдать паритет, однако этот конформизм легко стереть теперь. И кто его остановит? Скажи, на милость? Безвольные ужики, греющиеся в лучах собственного никчемного тщеславия за чужими плечами вынесшими мир? Занимающиеся пропагандой гедонистического рабства и ненасилия? Это просто смешно! Эта тупиковая ветвь эволюции домашних книжных червей! Бегущих от жизни за рафинированные жеманные словечки, ты думаешь, его заботит это «домашнее» пчелиное искусство? Ты думаешь, его когда-нибудь могла возбуждать эта витиеватая напускная тщеславная пустота? Нет, отнюдь, Лил! Нет! Это было совсем иное, однако не спасти ее он не мог; пусть бы мир рухнул, руку протянуть больше было некому, и знаешь; наступит время, когда всем Вам придется вступиться за него, и защищать его перед лицом того самого бога, которого Вы так нещадно уничижаете.
Лил вдруг резко повернулась, будто вздрогнув и проснувшись от спячки; и теперь осознав высказанное возмущение, вперила в Гумбольда свой взгляд; пытаясь определить величину сентенции, а он совсем спокойный, слегка осунувшийся и в тоже время величественный, смотрел прямо в ее блестящие глаза, не сдерживая ни той пережитой боли одиночества, узничества, непонятости, отчужденности и презрения. И она вдруг почувствовала всей своей змеиной кожей это безраздельное страдание и унижение, это презрение и обиду на самого себя, за столь незавидное и горестное положение, это все непреложное человеческое и безнадежное; на котором зиждилась эта скала божественного свободного разума; смотреть в лицо смерти, гнева, страха и разочарования, не подавая и признака надежды на спасение, не признавая боли к незавидности этого положения. Она почувствовала все это в одночасье, и теперь уже совершенно не сдерживая слёз, она бросилась к нему на шею:
– Зачем ты такой? – чуть не рыдала она, – почему ты молчал? Скажи, ты же не винишь нас в этом? Гум? Ответь мне по-настоящему? Скажи хоть раз правду? Я прошу тебя, Гум?! – она обвила его шею руками, прижимаясь мокрой щекой к его лицу, по нему текли слезы, и она казалась безутешной теперь как дитя.
– Нет, не виню, тебя ни в чем не виню, у тебя совершенно иное амплуа, Лил?!
– Правда? Я уже не знаю, чего от тебя ждать; никто не знает.
– Однако, судя по всему, все чего-то упорно ждут. Лил уже успокоилась слегка и пришла в себя и он взял её запястья снизу, бережно и тонко будто две лодочки причалили и уткнулись в песчаное дно его ладоней; ее увлажнившиеся глаза блестели как маслины, и ныряли как два лягушонка в блюде слез, и Гум впитывал каждый ее вздох, каждый жест, и ловил каждый ее взгляд, ее напряжение будто расплескалось и вышло из берегов, руки были спокойны и расслаблены, словно две лодочки покачивающиеся на воздушных перинах, и он кутал их в невидимые шали, овевал заботой и нежностью, забывая о том, что уже говорил, к чему подводил, и даже не помнил смысл всего сказанного, будто единственной целью его было укрыть, сберечь эти руки, будто все развернувшееся действо вело лишь к этому незримому единственному возможному финалу. И Лил почувствовала, эту неиссякаемую, неприкрытую нежность, почувствовала вдруг эту безраздельную власть над ним, ощутила этот мягкий животный магнетизм и заботу. И эта уверенность и сила передались ей, она приблизилась к его носу и поцеловала его, потом несколько неуверенно и неловко коснулась его губ языком, вызывая на ответную реакцию и слилась в ту же секунду в долгом томительном и влажном поцелуе.