Завтра мы с сестрой идем на базар.
Есть причина для матушки – мы будем покупать припасы, смотреть, что и сколько стоит… все же зла она нам не желает. Просто не знает, как это – делать добро. Слишком она устала и вымоталась. Но я ей подсказала, и она понимает, как будет лучше.
И я, и Аксинья… мы обе будем учиться.
Я помню, как первый раз оказалась на ярмарке.
Как была неловка и растерянна, как все случилось…
Как меня запомнили после того случая, именно меня, и именно меня потребовали у батюшки, который решил, что меня выгодно отдать. И отдал…
Тогда я привлекла к себе внимание, тогда я вмешалась в события впервые. Именно тогда.
Самое забавное, что я не жалею о своем поступке. Но о его последствиях пожалела не только я.
Получится ли у меня что-то изменить?
Бог весть. Но я буду пытаться.
На лавке лежит моя завтрашняя одежда.
Нижняя рубаха, сарафан, платок и даже дешевенькая лента в косу. Под лавкой стоят лапти. Кажется, я все продумала. И да поможет мне богиня, в этот раз я не пойду на бойню, словно овца.
И сестру не пущу.
Постараюсь.
Получится ли?
Не знаю. Но я уже иду вперед. А варенья из рябины сварено мало, на зиму его не хватит, потому надо купить еще ягоды и – в добрый путь.
В добрый. Путь.
– Устя, ты спишь еще?!
Устинья перевела взгляд за окно.
– Аксинья, который сейчас час?
– Петухи пропели.
– Какие, первые? – За окном было еще темно.
– Шутишь? – надулась сестра [8].
Устя уронила голову обратно на подушку:
– Ася, да есть ли у тебя совесть? [9]
– Есть… ты еще не готова?
– Ярмарка часа через два начнется, там еще и товар не разложили! А ты…
– Пока умоешься, пока косу переплетешь, оденешься…
Устя поняла, что поспать ей не дадут, и принялась вылезать из-под пухового одеяла.
Холодновато уже в горнице. Одеяло хоть и пуховое, а как вылезешь, зябко становится. А и то хорошо, что одна она живет.
Другие девушки и по трое-четверо в одной комнате, на одной кровати, а то и на лавках ютятся. Когда Устя царицей была, больше всего ее тяготила невозможность остаться одной. Всегда рядом мамки, няньки, сенные девки… даже ночью кто-то на лавке спит – вдруг матушке-царице подать что понадобится?
Устя тогда и протестовать не смела…
А сейчас плеснула в лицо ледяной водой и сноровисто принялась переплетать косу. Вытянула дорогую ленту с золотом, вплела простую, подумала чуток.
– Аксинья, мел бы нам и свеклу.
– А-а… – сообразила сестра. И помчалась доставать и то и другое.
Не по душе была Дарёне затея воспитанницы. Ой не по душе…
И ведь с чего началось-то?
Солнышком головку напекло, не иначе. Вроде еще вчера была послушная и тихая Устяша, а тут – на тебе! Варенье она варит и на базар собирается. Пусть бы еще варенье – это дело правильное, пристойное. Но на базар? К дурным людям? И разрешила ведь матушка-боярыня! На нее-то что нашло? Дарёна пыталась отговорить, да боярыня ее и слушать не стала, только ручкой махнула.
Мол, все правильно девочки делают. И урона тут никакого не будет. Не узнает никто, вот и ладно.
Может, будь у Дарёны больше времени, и отговорила б она боярыню. А не то к боярину в ноги кинулась, к бояричу. Узнали б они о таком безлепии, так небось не попустили бы.
Нет.
Не успела няня.
Боярин с бояричем в имение уехали, боярыня дикую затею одобрила – и девчонки ровно с цепи сорвались. Сарафаны нашли холопские, лапти откуда-то взяли…
Дарёна и не узнала их сначала-то…
– Устяша! Аксюта! Ой, мамочки!
И узнать-то боярышень не получается! Смотреть – и то жутковато!
– Да что ж вы с собой сделали-то?! Ужасти какие! Смотреть страх!
– Дарёна, ты мне скажи – нас кто в таком виде узнает?
– Узнает, как же… греха б от ужаса ни с кем не случилось!
Было отчего ужасаться старой нянюшке! Девушки раскрасились так, что скоморохи б ахнули. Брови черные, толщиной в палец. Явно сажей рисовали, вот, видно, где у Аксиньи рука дрогнула, бровь еще шире стала, к виску уехала.
Лица набеленные, щеки и губы явно свеклой натерты.
Узнать?
Кой там узнать! Увидишь ночью такое… перекрестишься – да и ходу! А то ведь догонит!
Но…
И сарафаны яркие, но старенькие, и ленты в косах хоть и яркие, но дешевенькие, сразу видно, и платочки простенькие, повязаны, как в деревнях носят, и лапоточки на ногах…
Боярышни?
К тетушке в город две девицы приехали деревенские. Себя показать, людей посмотреть. И на том бы Дарёна стояла твердо.
Лица? А и лица… поди тут узнай, кто под известкой и свеклой прячется…
Нянюшка только дух перевела:
– Ладно же… только от меня далеко не отходите. Понятно?
Девушки понятливо закивали.
Они и не собирались. Им бы посмотреть, водичку пальчиком попробовать, а потом снова в терем, к мамкам-нянькам. Ладно, к одной нянюшке под присмотр. Но интересно же!
– Руди, думаешь, будет она там?
– Не знаю, Теодор. Но может и такое быть. Ярмарка же!
За прошедшие несколько дней Рудольфус Истерман три раза проклял загадочную незнакомку. И было, было за что!
Первое!
Фёдор потерял всякий интерес к продажной любви! Минус один рычаг управления! Хотя кое-какие наметки у Руди на этот счет были.
Второе!
Найти девицу, которую видел пару секунд и то в темноте, – в столице? Ладога большая! Побегай, пока ноги не отвалятся!
Может, она и рядом живет. А может, и мимо пробегала. Мало ли кто и куда послать может, даже и по ночному времени? Одежда на ней старая вроде бы. Холопка? Служанка? Поди поищи! Если лицо ее только Фёдор запомнил отчетливо, но рисовать-то он не умеет! А Руди ищи, стаптывай ноги по самое… вот, по то самое!
Третье!
Скандал устроила царица Любава, прослышав про сей случай. А уж она скандалить умеет. Так что надзор за Фёдором был достаточно строгий. Даже на ярмарку… не надо бы! Но уж коли пойдешь, так с тобой еще десяток слуг пойдет. Не согласен?
Сын неблагодарный, ты смерти моей хочешь?! Я для тебя все, а ты, а я…
И изобразить сердечный приступ. Запросто. Хотя Руди точно было известно, что царица здоровее всех росских медведей, вместе взятых.
Как отец Алексей Иванович Заболоцкий был строг и суров, так что Илья не удивился, когда боярин вернулся от соседа и приказал к себе сына позвать.
– Что случилось, батюшка?
Много чего мог ожидать Илья. Покупки земель, холопов или продажи, или договора какого. Но уж точно не таких слов.
– Илюха, женить тебя хочу.
– Батюшка? Я ж…
– Ты отцу не жужжи. У Николки Апухтина дочка подросла. Марья. Уж шестнадцать лет исполнилось. Вот как Святки закончатся, так и обженим вас.
– Я ж и не видел ее ни разу!
– Я видел. Хорошая девка, не больна, не тоща, да и приданое Николка за ней хорошее дает. Две деревни, триста душ народу.
Приданое было действительно хорошим.
– И луга заливные у излучины. Хватит тебе. А я вам дом на Ладоге построю. Чтобы в столице были. Уже и место приглядел.
Илья аж головой помотал:
– Батюшка, так…
– Не знаешь ты ее? А тебе и не надобно. Апухтиных мы давно знаем, хоть и худородны они, да плодовиты. И деньги у них есть. У нас, сам знаешь, кроме древности рода, и нет, считай, ничего. Сам за холопами оброк пересчитываешь. Чай, не нравится?
Илья только руками развел.
Не нравилось.
А что поделать-то?
– Вот и женись на Машке Апухтиной. Дурного слова про девку никто не скажет, я порасспрашивал. А там… кто тебя за уд держать будет? Вон у меня… сам знаешь.
Илья знал.
Весь дом знал.
Жена-боярыня тоже знала. И скольких девок дворовых ее супруг перевалял, и сколько у него ублюдков бегает по деревням. Знала…
Не радовалась, а куда деваться?
Алексей Заболоцкий вольностей никому не позволял, так приложить мог, что и дух вон. На жену он гневался редко, так и боярыня Евдокия баба разумная. Дом ведет, детей ро́стит, куда не надобно не лезет. Чего еще-то желать?
И все же Илья колебался.
Была в его жизни тайна, о которой не стоило и отцу знать. Что там отцу?
На исповеди – и то Илья молчал. И впредь молчать будет.
Боярин кулак на стол опустил. Тяжелый, увесистый.
– Согласие я дал. Приедут Апухтины в столицу – посмотришь на невесту.
– А что ж не сейчас, батюшка?
– Не твоего ума дело.
У боярина Апухтина тоже свои причины были.
И дочку замуж выдать побыстрее, и приданое за ней дать. И в причинах этих он соседу честно признался. Так что боярин Алексей на Николу Апухтина сердца не держал.
Его воля, его выбор.
Так и так, боярин, вот девка, вот беда… берешь?
Бери. А когда нет, так другому предложим.
Алексей это бедой не считал. Был уверен, что в своей семье с чем угодно справится. А потом бояре по рукам и ударили, ко всеобщему удовольствию. А дети?
Что дети?
Им соглашаться надобно! Отец-от лучше знает, что сыну надобно! Он жизнь прожил, он плохого не посоветует.
Так что рождественский пост закончится, Святки пройдут – и честным пирком да за свадебку. Как раз приданое девке нашить успеют.
А Алексей и место в городе присмотрел. Купит подворье, поставит там для молодых новый дом. Конечно, не так оно быстро делается, ну так что же? Пока с ними поживут, не беда.
Илья посмотрел на отца – и вздохнул тихонько.
Нет у него выбора. И у Марьи нет. Интересно, она хоть на человека похожа? Отец-то скажет, да ведь не ему с ней в постель ложиться. Вдруг там не девица, а заморский зверь кокодрил?
Все равно отказаться не получится. Ни у него, ни у кокодрила…
Еще как интересно!
Базар хоть и не ярмарка, но все равно шумно, живо, весело…
В чем разница?
Так к ярмарке загодя готовятся, иногда как одна заканчивается, так к следующей и начинают шить-кроить-варить-солить. Кто чем славится, тот свое умение и показывает.
Вон к Федоту Кожемяке со всей округи едут, у него шкуры, словно бархат, а секрет выделки таит, старый. Сыновья знают, но тоже помалкивают. Никому еще разнюхать не удалось!
К золотошвейкам… тоже едут. Такие наряды из их рук выходят, такие кокошники! К кузнечных дел мастерам, к золотокузнецам… да мало ли?!
Ежели кого расспросить, так и за мочеными яблоками надо только к вдовице Настасье идти, к другим после нее и не захочется. Уж что она с яблоками делает, никому не ведомо, а только они у нее крепенькие, сочные, на зубах хрустят, а запах…
Раз попробуешь – десять раз вернешься!
На ярмарке и скоморохи кривляются, хоть и гоняют их власти. А на базаре ходят, бывает, но не слишком разгуливаются. Вот кто всегда в чести, так это хозяева кукол-петрушек. Ходит такой по ярмарке, где высмеет, где польстит. Его и покормят, и напоят, и монетку бросить могут.
Правда, и побить могут. Но – следи за языком, думай, что и где ляпаешь. Известно же, за провинившийся язык спина ответит! А то и голова…
Аксинья смотрела во все глаза. И было видно, что вся она – там. В веселом коловращении запахов и вкусов, звуков и оттенков, людей и фраз… закружило-завертело, хорошо, если сама по базару пройдет, в лужу не сядет.
Устя слушала нянюшку внимательно.
Запоминала, сопоставляла.
Не бывала она никогда на ярмарке, может, пару раз. Ну, мимо проезжала в возке своем, да что из него увидишь?
Ничего.
Это уже потом, в монастыре, когда появилась возможность разговаривать и слушать, читать и сопоставлять, когда Устя поняла, что она позволила слить свою жизнь в загаженный нужник…
Потом.
Гримироваться? Она научилась у гулящей девки, которая пришла в монастырь умирать. Болезнь ее дурная съела.
Ярмарки?
И вот тебе и вдова купца, и матушка плотника, и… много таких женщин было. И каждая свое видела, свое рассказывала.
И сейчас Устя смотрела по сторонам, но… не просто так, нет.
Вот стоят девицы.
Вроде бы просто стоят, но у каждой в руке монетка, которую девушка нет-нет, но зубами прикусит. Раньше гулящие колечко в зубах держали, да несколько лет назад указ вышел. Чтобы гулящих девок гнать нещадно. Вот и пришлось маскироваться монетками, но кому надо, тот поймет. За что гнали? А не за блуд, за худшее.
Пусть заразу не разносят.
Ага… гулящих девок…
Февронья, та самая гулящая, Усте рассказывала, что не их бы гнать! Иноземцев! Они эту заразу в Россу принесли, а ведь никто их не осматривает, никто не проверяет! А девушкам и самим такое не в радость! Кому ж болеть да помереть хочется? Это как с сорняком бороться – верхушку срезали, а низ остался. Корешки целы. И дальше девушки болеть будут, и дальше хворь иноземная пойдет стыдная, когда язвы на теле, нос проваливается…
Увы.
Устя никогда и ни на что не влияла, а муж ее Фёдор Иванович, не тем будь помянут, дураком был редкостным. И чужому влиянию поддавался легко.
Есть у него друзья-иноземцы? Так они ж ДРУЗЬЯ! Подумать, чего с тобой дружат? Нет, не судьба.
Подумать, что каждый кулик свое болото хвали́т, – тоже.
А вот решить, что все иноземное лучше росского, – запросто! И иноземцев привечать! Хотя чем иноземное платье лучше, Устя и по сей день понять не могла. Росское-то и легкое, и красивое, хочешь красуйся, хочешь работай. А эти навертят на себя двадцать тряпок и рады. В прическах мыши заводятся, виданное ли дело?
Тьфу, гадость!
Вот и о гадости… такой знакомой вонью повеяло…
Устя аж нос зажала, Аксинья, и та ахнула. Глазами захлопала.
– А что… как…
– Тьфу, гады чужеземные!
Дарёна все знала. И то, что иноземцев отличали по табачной вони, – тоже. И то сказать – мерзость какая! Дым изо рта пускает… кто? А вот тот самый, Рогатый, который из подземного мира! Лучше такое к ночи и не поминать!
И вонь такая…
А всего-то и есть, что мимо трое мужчин прошли. Все в иноземных платьях, лембергских, при шпагах, у одного трубка в углу рта, парики напудрены…
А чулки все в грязных пятнах. И ботинки в грязи чуть не по щиколотку.
А одежда богатая, и перстень на руке у того, что с трубкой, зелеными искрами сверкает, изумруд чуть не с ноготь величиной!
Дарёна растопырилась, девочек закрыла – мало ли что? У нас-то, понятно, нельзя к бабам лезть, а у них это халатное обхождение, во как называется! [10]
А по-нашему, по-простому, бесстыдство это, вот как! Дарёна, когда по Лембергской улице проходила, чуть не плюнула. Бабы – не бабы. Сиськи заголенные, морды раскрашенные, подолы шириной неохватной, то грязь метут, то стены обтирают… тьфу, срамота!
Приличным боярышням на такое и смотреть-то неладно будет. Дарёна оглянулась на своих подопечных.
Аксинья, кстати, и не смотрела никуда, чихала безудержно. А вот Устинья словно окаменела. Лицо и без белил мраморным стало, пальцы так сжались – сейчас из-под ногтей кровь проступит. Дарёна аж испугалась за свою девочку.
– Устяша! Ты что?!
Губы шевельнулись, но Дарёна ничего не разобрала. Усадила Устю на вовремя подвернувшийся чурбачок, Митьке, конюху, кивнула, чтобы тот сбитня принес.
Потихоньку Устя и опамятовалась.
– Пойдем, нянюшка. Наверное, от запаха того мне дурно стало.
А, вот и объяснение. Дарёна и сама не представляла, как с такими бабы обнимаются. Небось упасть рядом можно, кабы еще не вывернуло… [11]
– Конечно, Устя. Ты посиди еще минуту, да и пойдем себе?
– Да, нянюшка. А ты не знаешь, кто это был, такой вонючий?
– Не знаю, деточка.
А вот Устя знала.
Значит, точно с Фёдором Рудольфус Истерман был. Выжил, мерзавец! Ах, какая жалость, что ему стали не хватило! Еще один человек, которого стоило бы убить. Но не сейчас. Пока – ярмарка.
Дарёна только головой покачала, когда боярышня решила дальше по ярмарке погулять.
Ох, ни к чему бы это! Ни к чему… и вонь тут непотребная, и люди самые разные. Но Устинью Алексеевну, коли она решит, не переупрямить. Вроде тихая-тихая, а характер… он тоже тихий. Как каменная плита – и не шумит, но и не сдвинешь. С Аксютой проще было, той что скажешь, то она и сделает, куда поведешь, туда и пойдет. А Устяша… есть в ней нечто такое, непонятное нянюшке.
В прабабку пошла, наверное. Ту тоже не сдвинешь, коли упрется. Гору лопаткой срыть легче.
Идет, приглядывается, приценивается. Две корзины рябины сторговала, здоровущие такие, и дешево. И рябина хорошая, Дарёна лично осмотрела. Не гнилая, не порченая. Дома перебрать на скорую руку, да и варить варенье.
Откуда только Устя все тонкости узнала? Раньше на кухню и не загнать было, все у нее из рук валилось. А вот поди ж ты?
Может, время пришло? Девочки, они ж по-разному зреют?
– Держи вора!!!
Дарёна дернулась от крика, огляделась, завертелась на месте, не зная, то ли боярышень хватать, то ли бежать куда, но было поздно.
Парнишка, который проскочил мимо, сильно толкнул ее. А много ли старой няньке и надо? Мигом дыхание в груди зашлось, в глазах потемнело… ох, как же девочки… без ее пригляда…
Устя не столько по ярмарке ходила, сколько ожидала того, что помнила. Рябину купила, варенье будет. Но… когда же? Вроде тот раз время к полудню было?
– Держи вора! ДЕРЖИ ВОРА!!!
Устя вздрогнула.
Началось.
Парень, почти ее ровесник, бежал быстро, но недостаточно. Стрельцы догоняли его, вот кто-то подставил ногу. Парень споткнулся, пошатнулся – и так пихнул Дарёну, что бедная няня навзничь упала, дух вышибло. За грудь схватилась, ах ты ж…
Устя, не думая ни о чем, кинулась к няне:
– Нянюшка! Родненькая!
Подхватила, махнула рукой мужикам, мол, помогайте. И внимания не обратила на зеленоглазого парня, который валялся в грязи.
Аксинья и ахнуть не успела.
Налетело что-то такое, закружило, завертело, толкнуло – и оттянул пазуху кошелек.
– Сбереги… умоляю.
А потом парня оттолкнули в грязь. И Аксинья даже сказать ничего не успела. Со всех сторон заорали, зашумели:
– Вот он, тать!
– Хватай вора!
– Не вор я, смотрите, православные! Хоть всего наизнанку выверните – не брал я!
– А бежал чего?!
– Так закричали, я и побежал!
– Врешь, шпынь ненадобный!
– ДА ПОМОГИТЕ ЖЕ!!!
Никогда Устинья так не кричала. А сейчас вот… Аксинья поняла, что происходит что-то страшное, кинулась к сестре. А та держала нянюшку, и лицо у нее было белее мела. И у Усти, и у няни.
– Помогите! Эта дрянь ее толкнула, у нее дыхание зашлось! Ее нельзя тут оставлять, надобно хоть куда перенести!
На свой самый страшный кошмар из прошлого Устя и внимания не обратила. Не было для нее сейчас никого важнее няни.
Доброй, ласковой, любящей, родной! Самой-самой лучшей нянюшки! Няня их всех на руках выпестовала, и сейчас, вот… вот так?! Не дам! Не позволю!!!
Петька, холоп, который с ними пошел, бестолково крутился рядом. А сама Устя вдруг ощутила огонек. Там, под сердцем…
Она… Может? И сейчас?
Может!
И подтолкнуть замершее от сильного неожиданного удара старческое сердце, и поддержать, и помочь!
Может! И от рук тепло пошло, а от веточки словно поток жара.
Ровно два крохотных солнышка горели на ее ладонях, грели нянюшке грудь и спину. Но этого все равно мало. Слишком мало!
Устя поняла это так ясно, как кто ей на ухо шепнул.
Няню надо сейчас перенести, отваром трав напоить, согреть и успокоить. Тогда все и обойдется. А коли нет, пару лет жизни долой.
Худо ли, бедно, а пару десятков лет, прожитых царицей, той, которая имела право приказывать, дали результат. Устя рявкнула так, что сама себе испугалась.
И тут же опомнилась.
Чего она боится? Кого?
Знает она их всех как облупленных, глаза б век не видывали! А потому…
– Помоги! Боярин, умоляю!
И за руку схватить. Фёдора, кого ж еще, супруга бывшего-будущего. Вот он, в расшитом кафтане, в дорогой шапке с малиновым верхом. А лицо как и прежде. Как помнится с юности.
Это потом он усы отрастил, заматерел, а в юности был дрыщавый да прыщавый, глянуть не на что. Так плюнуть и хочется.
И плюнула бы, да нельзя.
Вот он, смотрит на воришку, тот в пыли валяется… если сейчас прикажет казнить… да и пусть его! Пусть хоть шкуру сдерет с Михайлы, только б ей кого в помощь выделили! Не перенесет Петька нянюшку, ежели один, еще человек надобен, а лучше двое. И носилки хоть из чего сделать!
Федька аж отдернулся от неожиданности. Но Устя держала крепко:
– Боярин, милости! Нянюшка моя обеспамятела! Помогите ее перенести с улицы, а потом ваша воля! Хоть казните, хоть милуйте!
А вот это на него всегда действовало. Даже когда он кровью, аки громадный клещ, упивался. Даже тогда помогало.
И сейчас на миг разгладилось лицо, появилось в нем что-то человеческое.
– Хорошо, барышня. Эй, Филька! Помоги барышне нянюшку перенести куда скажет.
Устя тут же отпустила ненавистную ладонь, с колен не поднялась, но поклонилась.
– Благодарствую, боярин.
– Может, не боярин я, барышня?
– Как же не боярин? Когда и одет роскошно, и ликом, и статью как есть боярин?
Головы Устя упорно не поднимала. Боялась.
Полыхало под сердцем страшное, черное, мутное… Как хотелось УБИТЬ! Вцепиться пальцами в горло – и рвать, рвать, а когтей не хватит, так зубами добавить.
Нельзя. Нельзя покамест.
Ничего, она еще свое возьмет.
– Ну-ка, иди сюда. Чего стоишь, как пень дубовый? – заворчали за ее спиной.
Может, и ругался Фёдор на своего слугу нещадно, однако зря. Вот он уже и носилки притащил. Конечно, не носилки это, просто две доски широкие вместе сложили да тканью обмотали, но хоть так! Нянюшку донести хватит!
– А ну, перекладывай… барышня, вы б няню-от отпустили?
Устя сообразила, что до сих пор Дарёну поддерживает одной рукой за грудь, второй за спину, сердцу биться помогает, и головой покачала. Руку одну убрала, второй няню за запястье перехватила. Веточка нагревалась, аж ладонь жгло!
– Нет! С ней пойду!
– Вот и хорошо, вот и идите. А мы покуда тут закончим, – пропел Фёдор. Жажда крови возвращалась на свое место, вытесняя слова Устиньи. – А ну, скидывай одежду, грязь подзаборная!
Устинья бросила в сторону Михайлы только один взгляд. Больше себе и движения ресниц не позволила.
Да, это был он.
Те же светлые кудри, те же зеленые глаза, смазливое лицо… все сенные девки по этим глазам вздыхали, слезы лили, да и боярышни некоторые, не без того.
Девок Михайла портил без счета. Вроде как и ублюдков у него штук двадцать бегало. А с боярышнями всегда был приветлив, любезен… правда, как припомнила сейчас Устя, девок он предпочитал рыжих.
Гадина!
Да пусть тебя хоть тут с грязью смешают! Не пожалею!
И отвернулась, не замечая, каким светом полыхнули зеленые глаза ей вслед. И тут же погасли, потому что Михайла покорно встал на колени и принялся разоблачаться.
До голого тела. Бросая ветхую одежонку прямо себе под ноги. А что?
Бросишь в сторону, так тут же упрут, что он – людей не знает? Сам такой!
– Смотри, боярин! Нет на мне вины! В том и крест поцелую, хошь казни меня, а только нет у меня твоего кошеля.
Фёдор сдвинул брови.
И казнил бы. Да так жалко и гнусно выглядел голый и оборванный юноша немногим младше самого Фёдора, что даже казнить его неохота было.
Настроение качнулось в другую сторону. От гнева – к жалости.
– Филька… кто там? Сенька? Найди ему место, возьму к себе, пусть с поручениями бегает. Раз уж оболгал его, безвинного…
– Боярин! Благодарю!!!
Михайла подскочил и принялся обильно обцеловывать руку Фёдора. Со слезами и соплями, захлебываясь и причитая, что так благодарен доброму боярину, так благодарен… сам бы он небось и осень бы не прожил, потому как сирота горький, его и ветер обидит, и всякая ворона клюнет…
Фёдор слушал самодовольно.
До смерти слушать будет.
Любим мы тех, кому помогли. А если они еще и благодарны за помощь, и не устают о том напоминать… как тут не любить?
А все же…
– Надобно посмотреть, что там с барышней и ее нянюшкой. Да помочь чем. Хорошая девушка.
Устя шла рядом с носилками.
Держала руку нянюшки Дарёны, вспоминала.
В тот раз было все иначе. Самовольно она сбежала на ярмарку, через забор перелезла. Повезло дурочке, никто обидеть не успел. Сегодня-то они с утречка пришли, а тот раз она после завтрака удрала, вот и задержалась.
Прийти на ярмарку не успела – ввязалась в беду.
Налетел на нее Михайла, сунул за пазуху кошелек – и шепнул спрятать. А она так ошалела, что только стояла, глазами хлопала. Чисто корова бессмысленная, которую на скотобойню ведут.
А за Михайлой уже и Фёдор поспешал.
Это тогда она не знала, что произошло, а сейчас-то… За столько лет грех было не дознаться. Михайла на ярмарке Фёдора увидел да кошелек у него и украл. А кто-то из холопов заметил.
Погнались за вором, клич кликнули… понял шпынь, что не уйдет, а тут Устя. И видно, что боярышня.
Это сейчас она одета как девка-холопка, а тогда и сарафан на ней дорогой был, и душегрея, и серьги золотые в ушах, и лента с золотом в косе… дура же!
И кошелек спрятала.
И Михайла тот раз так же раздевался… только тогда кошелька у него не нашли. А в этот раз – вдруг да повезет? Вдруг да не вывернется?
Жаль только, она его казни не увидит, но за такое…
Она Фёдору даже простит что-нибудь. Такое… незначительное.
Аксинья догнала, тронула сестру за руку.
– Устя… с няней все в порядке будет?
– Да.
Это Устинья точно знала. Будет.
– Устя… а кто это был?
– Не знаю, Асенька. Спросим сейчас. Скажи, дяденька, а как боярина зовут, который помог нам? Хочу за него свечку в храме поставить да помолиться о здравии!
Филька хмыкнул:
– Неуж не узнали, барышни?
– Откуда бы? – изобразила святую невинность Устинья.
– Царевич то! Фёдор Иоаннович!
Михайла оглядывался по сторонам.
Незаметно, по-тихому. Как на ярмарке привык… нечистый его под руку толкнул мошну срезать у дурачка. А видно ж его, такого!
Пришел павлин щипаный, хвост распустил, шапка у него с малиновым верхом, собольей опушкой, сапоги такие – тятенька небось хозяйство продаст, так и то купить не хватит. Разве что один сапог!
Михайла уж навидался!
Он и сам не из простых свиней свинья, как-никак Ижорский. Только род-от у них многочисленный, одна фамилия и есть у Михайлы. А денег нет, не дадут. Они ветка младшая, побочная, его отец и сам третий сын, и дед – четвертый, вот нынешнему боярину Ижорскому и получаются седьмая родня на кривом киселе. Сходить к нему да попросить?
Ага, лучше и не вязаться.
Скажет еще, что ты его холоп, доказывай потом – да кому? За боярином сила, а за тобой что? У отца дом да мастерская крохотная, тулупами он торгует, сам товар возит, сам за прилавком стоит, мамка и сестрицы ему помогают, где сшить, где чего еще…
Михайла в семейном деле не лишним бы оказался, да вот беда, руки у него быстрее головы завсегда были. Знал он за собой этот грех.
Вот вроде и не хочешь воровать, а руки сами тянутся. Там чуточку в свою пользу пересчитать, здесь копейку смахнуть…
Отец замечал – лупил Михайлу, да только проку с того не было.
Лупи не лупи, отлежится, и опять за старое. Мать плакала, сестры ревели, старший брат пинки да тычки отвешивал…
Все даром прошло!
Михайла и думать не стал, когда увидел на ярмарке скоморохов с медведем.
Тогда ему особо паршиво было, нещадно болела поротая задница, пел в желудке ветер, отец обещал, что вообще убьет, коли собачий сын хоть копейку украдет…
Мать ночью приходила, мазала синяки лампадным маслицем, чтобы быстрее прошло, причитала над сыночком. И как-то так получилось… дошли ее слова до мальчишки.
Денег у них нет. Кроме имени, и нет у них, считай, ничего. Их теперь любой обидит. А ежели еще и слух об их семье пойдет, что нечисты они на руку… Михайле что?
Он своровал и не подумал. А она будет матерью воришки. Равно как и Фенька, и Лушка. Кто на них тогда женится?
Михайла возьмет да и уедет куда, он сейчас сам по себе, перекати-поле, а семья тут останется. И слава дурная о них пойдет, город-от маленький, и до боярина дойдет, а ведь фамилия у них с Михайлой одна, мало ли что боярин сделает? Может и вообще приказать засечь мальчишку на площади… а им тогда только с места сниматься, а куда с малыми детьми? Пропадут они из-за вороватого сына, как есть пропадут. Всю семью он изведет напрочь.
Михайла это понял.
И ушел.
Попросился со скоморохами, те и взяли мальчишку. А что? Смышленый, смазливый, с бойким языком – чего еще надобно? Кормили, конечно, впроголодь, зато ремеслу учили.
Чему только Михайла не научился за тот год, который по городам ходил! Пожалуй, только одна наука не далась – честно жить.
Он бы и еще со скоморохами походил, да случился… случай. Так он о нем и думал.
Скоморохи, они ведь и разбоем не брезгуют, когда придется. А Михайла…
Не боялся он крови и мертвяков не боялся. И когда увидел, как невинных людей жизни лишают, не дрогнул. А потом ночью и призадумался.
Оно, конечно, по-разному бывает. И скоморохов гонят, и побить могут, и не заплатить – дело обычное. А только все ж не вешают их без всякого суда.
А вот разбойников, татей придорожных вешают. Где поймают.
Оправдание?
А какое тебе, тать, оправдание? Вот осина, и Господь милостив. У него и разберешься.
Жить Михайле хотелось. И хорошо жить, и подольше. Так что…
Утаил он часть добычи от дружков, да и пустился в бега. Хотя кто его там искал? Кому он нужен?
Может, кинься мальчишка куда-то в глушь, и нашли бы его легко. Но Михайле хотелось не этого. Ему хотелось блеска и роскоши, а где их можно найти?
Только в столице.
Древняя Ладога принимала всех, приняла она и беглеца Михайлу [12].
Много где за пару лет успел поработать расторопный мальчишка. Торговать вразнос бегал, в трактире прислуживал, у лошадиного барышника коней чистил… всего и не перебрать.
Приворовывал, конечно, куда ж без того. Но осторожнее стал, материны слова помнил крепко.
Дурная слава далеко пойдет! Нельзя ему, чтобы поймали, а коли уж случится, надо любое другое имя называть.
Покамест не ловили.
Только вот сегодня неудачно получилось. Он-то сделал все чисто, да один из холопьев заметил, что у хозяина мошны нет. Крик поднял и на Михайлу показывает. Пришлось бежать.
Хорошо еще на пути старуха с девками попалась, одной из них Михайла улов и скинул. До второй не дотянулся. Та к старухе сразу кинулась, а потом таким взглядом Михайлу подарила из-под ресниц…
Словно плетью поперек хребта ожгла. За старуху, что ли, рассердилась?
И потом – удача!
Что Михайла, дурак, что ли? Сразу-то он царевича Фёдора не узнал, понятно. А вот потом… не царевича он приметил, а одного из его сопровождающих. Кто ж на Ладоге не знал Данилу Захарьина?
Обычно-то вдовой царицы брат себя иначе вел, шумел, наперед лез, внимание к себе привлекал. Оно и понятно, накушался во времена оны кашки из лебеды, а теперь денег у него хоть лопатой греби. Вот и старается он свое худородство золотым шитьем закрыть.
Не получается, конечно.
Но знать о нем вся Ладога знает.
А тут он стоит смирнехонько за правым плечом у парня, наперед не лезет, не шумит, не требует ничего… ну и кого он так выгуливать может? Только Фёдора Ивановича, ясно же! И по лицу там видно… кто царицу вдовствующую хоть раз видел, тот сразу поймет.
Михайла один раз сподобился, когда она на богомолье ехала, сразу ясно, чей тут сынок. Вот он, весь как есть.
И губы такие же маленькие, и глаза колючие, и лоб невысокий, только царица даже старая, а красивая, а этот… нос как цаплин клюв, волосы жидкие, прыщи по всей личности.
Смотреть не на что.
А смотреть надо бы.
Михайла уже решил для себя, что надо бы постараться стать поближе к царевичу. А что?
Местечко сытное, вольное, опять же, и он не из холопьев каких! Он – Ижорский! Его предки с государем Соколом на Ладогу пришли!
Холоп Сенька оказался негневливым и болтливым, стоило Михайле ему поклониться пониже да попросить уму-разуму научить, тот и согласился посидеть вечерком за кувшином с хмельным медком. А уж что в тот мед подсыпать, Михайла знал.
А пока шел рядом потихоньку и очень старался не привлекать к себе внимания.
Интересно, куда они идут и что там будет?
Дом, в который занесли обеспамятевшую няньку, был бедным и не слишком чистым.
Устя не обращала на это внимания. Не до того ей, чтобы тараканов пересчитывать. Она шла рядом с няней, держала ее за руку, уговаривала, как маленькую:
– Все хорошо, нянюшка, все в порядке, сейчас ты в себя придешь…
А еще…
Как уж там работал подарок Живы, ее сила, она не знала. Просто чувствовала тепло в руке, словно на ее ладони горел ровный теплый огонек. И часть этого тепла переливалась в нянюшку, успокаивала, разбегалась по жилочкам… Устя теперь могла сказать, и что случилось.
Когда этот шпынь Михайла няню оттолкнул, та навзничь полетела. И спиной о землю ударилась. Сильно.
Вот у нее дыхание и зашлось, бывает такое. Когда ни вздохнуть, ни выдохнуть… хорошо еще Устя рядом была. Смогла сердце подтолкнуть, грудь успокоить. Теперь нянюшка полежит день-другой, да и обойдется потихоньку. И домой ее можно будет доставить со всем бережением. А если б рядом никого не оказалось, от такого удара и умереть могла.
– Ох и будет нам беды, Устенька, – подала голос няня.
Устя только рукой махнула:
– Пусть хоть розгами меня высекут за дурную затею, лишь бы ты не болела.
У няни и слезы на глаза навернулись.
Понятно, боярских детей ты воспитываешь, на руках качаешь, как родных любишь, а то и пуще родных, сердцу ж не прикажешь. Но знать, что и тебя в ответ любят?
Не просто прибегают «няня, я тебя люблю, дай яблочко», не подольститься пытаются. А вот так, считают, что ты важнее любых неприятностей?
За такое и удариться было не жалко. Хотя и спина до сих пор болела, и голова кружилась, и подташнивало. С каждой минутой все меньше и меньше, то и понятно. Дарёна не неженка какая, отлежится да и встанет [13].
– Батюшка твой гневаться будет.
– Пусть гневается. Справедливо все, я виновата. И сама захотела на людей посмотреть, и тебя с собой потянула. Плохое могло случиться.
– И мне достанется, – протянула рядом Аксинья.
Устя погладила ее по плечу:
– Тебя и вовсе ругать не за что.
– Заодно с тобой высекут. Зря я тебя послушала…
Устинья отмахнулась.
Высекут, не высекут… да какое это имеет значение? Порка – боль, и только. А тревога за близкого человека? Которого ты сегодня потерять могла?
Не приходит это в голову Аксиньи?
Устя посмотрела на сестру и головой покачала.
Не приходит. И сама она не умнее была.
– Асенька, ты попроси у хозяйки ведро с водой да тряпку какую. И Дарёне примочку положить не мешало бы, да и нам с тобой умыться? Чай, чумазые, как два поросенка?
Вот это у сестрицы мигом отозвалось.
– Сейчас, Устя. Попрошу.
Только подол и мелькнул.
– Петруша, ты сейчас домой к нам беги, скажи, что толкнули нянюшку в суматохе, повозка нужна, ее домой довезти.
– Да ты что, боярышня! Кто ж мне даст!
Устя задумалась.
Действительно, если б она упала или Аксинья, ну так сто бед – один ответ. Все равно порки не избежать.
– Так ты скажи, что я упала.
– Боярышня, а как узнают, что солгал я, тогда меня высекут.
Устя стиснула зубы.
Вернулась Аксинья с ведром воды и парой тряпок. Обмакнула одну из них в ведро и принялась стирать с лица мел и свеклу.
Устя молча макнула в ведро вторую тряпку, положила на голову няни прохладный компресс.
– Полежи так, нянюшка. Я все устрою.
– Устенька…
– Няня, лежи и не спорь. Ты обо мне заботилась, теперь я о тебе буду.
Дарёна замолчала. Под тряпкой и видно не было, как у нее слезы потекли. А Устя развернулась к холопу:
– Вот что, Петенька. Ты порки боишься?
– Боюсь, боярышня.
– А я тебе обещаю, сделаю так, что тебя вообще продадут! Понял?!
Говорила Устя весьма выразительно. А размазанный грим и вообще сделал ее страшной. Петя даже икнул, когда на него чудное видение надвинулось. Волосы рыжие чуть не дыбом стоят, глаза сверкают, как у заморской тигры. Того и гляди когти выпустит!
– Боярышня, я ж…
– Бежишь к нам на двор, и чтобы мигом колымага здесь была. Лучше б телега, но в ней растрясет. Мигом обернулся! Тогда пороть меня будут, а не то – тебя [14].
– Не мучай холопа, боярышня, – послышался голос с порога. – Сейчас прикажу, мигом колымага будет. Только скажи, куда отвезти няньку твою.
Устя повернула голову к двери. И едва зубами не заскрипела.
Чтоб вам… чтоб вас… да каким же черным ветром вас сюда всех занесло?!
Тут и Феденька, муж опостылевший, и дядюшка его, плесень хлебная, и… Жива-матушка, почему этого-то не казнили?! Вот неудача-то! Она уж было понадеялась, ан нет! Жив Михайла, стоит среди свитских, на Устю смотрит.
И отказаться не получится, даже если сейчас смолчит она, уж Аксинья-то таиться не станет. А то и Петрушку сейчас разговорят. Ему и угрожать не надо – трусоват холоп.
Так что…
Устя поклонилась в пол:
– Прости, царевич, не признала я тебя. И тебя, боярин, не признала. Не думала, что на ярмарке да таких людей увижу. Не в палатах, не в золоте. Не гневайтесь на меня, девку глупую. Не ожидаешь каждый день-то царевича увидеть, как и жар-птицу повстречать не ждешь. Где вы, а где я.
Мужчины заулыбались.
Бабы, конечно, дуры, но эта точно умнее других. Хотя бы понимает, что дура. И раскаивается.
– Да ты не гни спину, красавица.
Фёдор молчал, и Данила Захарьин привычно взял разговор на себя. И то, не привык племянник с девушками говорить. Холопок на сеновал таскал, было такое. А вот чтобы с боярышнями… несподручно ему. И причина на то есть, но сейчас не ко времени о ней думать.
– Не гневаемся мы на тебя, все ты правильно сделала.
Устя послушно разогнулась. Боярин даже отступил на шаг, и девушка сообразила. Конечно, Аксинья-то лицо утерла, а вот она так и стоит чумичкой. А и ладно, пусть пока.
– Сама я на себя гневаюсь, боярин. Мне хотелось рябины на варенье купить, вот и уговорила я няню со мной на ярмарку сходить. А тут такое несчастье! Когда б не ваша помощь, я б и сделать ничего не смогла.
– Впредь тебе наука будет, – согласился Данила, который поневоле привык разговаривать с женщинами. С такой-то сестрой, как у него! Ее поди не послушай! Голову откусит, что тот трехглавый змей! – Так куда кучеру ехать прикажешь?
– Заболоцкие мы, – созналась Устя. – Боярышня Устинья Алексеевна я, боярин. А брат мой Илюшка государю нашему служит верно.
– Илюшка Заболоцкий твой брат? Знаю я его!
– Брат сейчас в имение укатил с отцом. А я вот… дура я, боярин. По прихоти своей глупой и сама в беду попала, и нянюшке вот плохо.
На няньку боярину было плевать. А вот интерес племянника он заметил. Потому и разговор поддержать решил:
– Фёдор Иванович, когда позволишь, я распоряжусь? Пусть колымагу пригонят?
– Распорядись, – согласился Фёдор.
Данила шагнул назад, говоря что-то слугам, а Фёдор, наоборот, сделал шаг вперед, оказавшись почти рядом с Устей.
Сильно закружилась голова.
До тошноты, до боли.
Ногти впились в ладони, под сердцем полыхнул черный огонь.
Ты!!!
Ты, гадина, меня отправил на смерть!
Ты меня предал!
ТЫ!!!
Как это – пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.
А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.
Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее – и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.
– Ты?!
Любовь?
Ха, вы это кому другому расскажите! К своим осьмнадцати годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.
И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни – кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!
А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие – чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!
А тут…
Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул, рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.
Какая она? Та, которая говорит?
Да обычная, наверное. Под краской размазанной и не поймешь. Фигурка такая… аппетитная, словно яблочко наливное, коса толстенная, ну так что же?
А вот заговорила она – и Михайла вслушался, сам того не желая. Что такого в ее голосе? Не поймешь, а ведь слушал бы и слушал…
А когда царевич руку протянул…
Бывает такое.
Как удар, как гром тебя поразил, и остаешься ты лежать навзничь. Было такое с Михайлой. Когда гроза их со скоморохами в чистом поле застигла и неподалеку в дерево молния ударила. Они тогда сколько-то времени все неподвижно пролежали и потом были словно шальные.
Вот и сейчас…
В темной избе лицо боярышни вдруг засияло так, что смотреть стало страшно. Обожгло, впечаталось в память, в сердце, глаза закрой, так ее и увидишь, словно на изнанке век ее лик выведен!
Какие у нее глаза? Губы?
Да Михайла бы и век на то не ответил! Смотрел бы и смотрел. И лучше ему ничего не надо…
Красивая?
А он и того не знает. Потому что она не красивая. Она – единственная в мире. Вот такая, как есть.
Устинья Алексеевна Заболоцкая.
Не был никогда Фёдор особенно любезен с девушками. Вот в гостях у Истермана, у лембергцев, там ему полегче было. Там девки другие, они и посмеяться могут, и с мужчинами рядом сидят, и платья у них другие. Не такие балахоны!
А боярышни…
О чем с ними говорить-то надобно? Стоит кукла глупая, разодетая, разнаряженная в сорок пять одежек, вся набеленная-нарумяненная. Там и не поймешь, то ли человек перед тобой, то ли чучело какое! Глазами хлопает, а двух слов связать и не может. Чужеземных языков не ведает, беседы поддержать не умеет.
А мать и дядюшка еще и в уши шепчут, мол, бабе ум не надобен. Бабы для другого нужны!
Как же!
Матушке про то бы и сказали! Мол, не надобен тебе ум, баба, обойдешься.
Но было и нечто такое…
Не мог Фёдор забыть ту девушку, которая его вылечила. Не мог.
Закрывал глаза – и ее видел. Словно светлый образ. И сейчас… она?!
Мнилось – сразу узнает, как встретит. Но смотрит – и понять не может. Та? Другая?
Тонкие брови поднялись, в серых глазах изумление мелькнуло. А потом маленькая рука уверенно взяла у него тряпку, еще раз прошлась по лицу, стирая остатки краски. И Устинья пристально вгляделась в царевича.
– Не бывал ты в нашем доме, царевич. Прости, коли где встречались, а я и не помню?
Фёдор даже пошатнулся, так горько ударило разочарование.
Не она?!
А так похожа…
Чего Устинье стоило говорить спокойно? Она и сама не знала. Внутри все горело, корчилось, серым пеплом осыпалось.
Я!!!
Я, та самая ненужная, нелюбимая, ненавистная жена, та самая, которую ты упрячешь в монастырь, а потом приговоришь к смерти по ложному обвинению. Я!
Та самая, которая спасла тебе жизнь, хоть и не желала этого!
Я!
Как же я тебя ненавижу!!!
Но это было внутри. А вовне Устинья смотрела ровно и разговаривала любезно. Оно понятно, боярышне смущаться положено, краснеть и молчать, да только поздно уже овцу из себя изображать. Не поверит никто.
Овцы по ярмаркам не бегают, за няньку в бой не кидаются, так не командуют. Поздно.
Надо быть разумной и спокойной. И такое ведь бывает.
– Не бывал я в вашем доме, боярышня. Но приду обязательно.
И так это было сказано…
С обещанием. Мрачным, тяжелым. Словно камень на могилку положили.
Данила Захарьин тут же рядом оказался, братец царицын, зажурчал, как в нужнике:
– Что ж ты, Феденька, честную девушку пугаешь? Смотри, стоит ни жива ни мертва. Успокой, скажи, что не гневаешься ты на нее…
И взгляд на Устинью. Скажи хоть что-то, не молчи!
– Не виноватая я перед тобой, царевич, – подтвердила Устя. И это было чистой правдой. – Прости, коли в чем обидела, только скажи, в чем моя вина.
Фёдор выдохнул.
Красная пелена, которая застилала глаза, рассеивалась. А и правда, в чем виновата девушка? В своем сходстве? В том, что НЕ ТА?!
Ничего, найдет он свою жар-птицу. А эта… пусть ее, чего гневаться?
Данила Захарьин дух перевел.
Хорошо хоть, девка разумной оказалась. Вздумай она сейчас отнекиваться или глупости какие говорить, не закончилось бы это хорошим. Вон у племяша уже глаза выкатываться начали, а сейчас вроде как и ровненько все.
– Все хорошо, боярышня. Прости, обознался я, за другую тебя принял.
Устя улыбнулась. Совсем чуть-чуть, робко, неуверенно.
– Чему и удивляться, царевич. Таких, как я, много. Вот смотри, сестрица моя, Аксинья, еще краше меня. Хотя и схожи мы внешне.
Аксинья только глазами захлопала.
Фёдор посмотрел на нее, подумал пару минут. Не краше, конечно, это уж Устинья сказала, чтобы сестру не обидеть. Но и правда – похожи две девицы. Устинья как книга, Аксинья как список с нее. Может, и еще такие есть…
– Теодор! – С приходом Рудольфуса Истермана в домике стало намного хуже пахнуть. И это еще остальные лембергцы сюда не вошли. – Мне сказали, что ты поспешил сюда…
Истерман бросил взгляд вокруг, оценил обстановку – и воззрился на Фёдора с немым вопросом. Она?!
Фёдор качнул головой.
Не она.
Истерман поднял брови, но дальше вмешиваться не стал, решил, что пока без него разберутся. И Данила Захарьин, который ревниво поглядывал на Истермана, не подвел.
– Сейчас я прикажу, боярышня, доставят вас домой честь по чести.
Устя поклонилась в пол.
– Благодарствую, боярин. Благодарствую, царевич.
Данила вышел, Фёдор отступил к Истерману, Устя вернулась к Дарёне, которая чуть заново не обеспамятела от таких дел.
– Устя, да как же это…
– Ты лежи, нянюшка. Я выросла уже, я справлюсь.
– Так царевич же…
– Не Рогатый же. Чего его бояться, небось человек тоже.
– Царевич! – Аксинью распирало до восторженного писка, Устя прищурилась – и крепко наступила сестре на ногу.
– Молчи! Хоть слово скажешь – за косу оттаскаю!
Аксинья поняла, что угроза нешуточная, и даже сникла.
– Злая ты, Устька!
– Молчи пока! Молчи, коли сама не видишь, я тебе потом все объясню. Слово даю!
Аксинья послушно замолчала. Но губы надула – пусть сестра видит, что Аксинья обиделась.
Но царевич же!
А что Мышкины скажут? А Лопашины?! А…
И Устя все же хорошая. Она честно сказала, что Аксинья красивее, хотя они и похожи! Вот!
Дарёна, которая тоже навидалась всякого и которой тоже царевич не нравился, выдохнула. Пусть девочки поближе к ней будут. И хорошо, что Устя это понимает.
Что она могла бы сделать? Больная, почти беспомощная, против царевича и всей его свиты? А, не важно! Любая мать своих детей закрывает, а Дарёна давно уже считала боярышень своими дочками.
Понадобится – так и кинулась бы. На один удар ее сил еще хватило бы, а там и дух вон.
Кажется, Устя поняла, о чем нянюшка думает, потому что погладила ее по руке.
– Ты лежи, няня, до дома доберемся, я лекаря позову.
Сказано вроде и тихо было, а услышали все.
– Не та?
– Говорит, не та.
– Теодор, друг мой, ты меня поражаешь. Неужто ваша приличная барышня сможет сознаться, что ночью уходила из дома?
Сомнения опять атаковали Фёдора.
Она? Не она? А как тут спросишь? Ты, боярышня, из дома по ночам не бегаешь? А коли бегаешь, то куда? Или – к кому?!
Горло словно чья-то рука стиснула.
Она?! К кому-то?!
НЕ ПОЗВОЛЮ!!!
Рудольфус, который чутко отслеживал все эмоции на лице царевича, кивнул. Что ж. Может, это и не та самая. Но кажется, царевич ею достаточно заинтересовался. Надо будет потом поговорить с девушкой… если получится! О пропасть!
В этой варварской Россе совершенно не дают разговаривать с женщинами! Только попробуй, подойди! Сразу же налетают родственники, начинается крик… можно подумать, кому-то нужно их сокровище! Хотя местные женщины очень даже…
Несправедливость! Вот что это такое.
– Мы с ней потом поговорим, друг мой. Главное, сейчас ты стал для нее спасителем. Женщинам так нравится, когда их выручают из беды!
Фёдор посмотрел на Устинью и расправил плечи. Конечно, девушка на него внимания не обращала, хлопотала вокруг няньки. Да, наверное, это не та. Та девушка на улице его от раны вылечила, а эта с нянькой ничего толком сделать не может. Лоб ей протирает да какие-то глупости причитает.
– Хорошо. Я тебе верю, Руди.
– Я не подведу тебя, Теодор.
Вернулся Данила Захарьин:
– Боярышня Устинья Алексеевна, готова колымага. Сейчас слуги мои помогут твою няньку уложить да и проводят вас до дома.
– Благодарствую, боярин.
Фёдор тоже подошел поближе, так что поклон достался и ему.
– Благодарствую, царевич. Я молиться за вас буду ежедневно и ежечасно.
Слуги суетились, осторожно перекладывали Дарёну на носилки – и откуда только взяли? А боярин улыбнулся Устинье.
– Скажи батюшке, пусть гостей ждет.
Устинья снова поклонилась в пол.
Фёдор наблюдал за этим. И как она кланяется, и как выпрямляется, как бежит по простому сукну сарафана толстенная темно-рыжая коса. Красиво…
Раньше ему это не нравилось. А вот посмотрел, как ткань натягивается на девичьих формах, как легко движется боярышня, и передумал. Оказывается, и так можно? А не только как у лембергских девок, когда вырез чуть не до пупа и все наружу?
Странно. Но привлекательно.
На Аксинью, которая тоже поклонилась земно, он и не поглядел.
– Не прогневайся, боярин, а только нет сейчас батюшки дома. В имение они с братом отъехали по осени, должны вскорости вернуться. Не смогу я волю твою выполнить.
Данила кивнул.
А, ну понятно.
Боярышень воспитывают и держат в строгости, а тут батюшка из дома, а девушке захотелось немного вольности. Выдерут ее, конечно, за такое. А и ничего, жену бить и надобно. Послушнее будет. Чай, жена не горшок, не расшибешь [15].
– Тогда мы иначе поступим, боярышня. Я заеду да письмецо для батюшки твоего передам, а матушка твоя ему и отдаст, как он домой вернется.
– Благодарствую, боярин.
На Данилу Устинья могла глядеть спокойно. И руки в кулаки не сжимались, и гнева такого не было. А чего на него злиться? Он не злой, не плохой, просто никакой. Сестрин братик, который все просто так получил. Потому что сестра замуж за царя вышла.
А так, сам по себе вреда он Устинье не причинял. Даже Фёдора иногда сдерживал.
Фёдор его и убьет в приступе гнева. Потом будет долго плакать, горевать, но человека уже не вернешь. И будет это за год до монастыря.
Есть еще время.
Можно подумать, исправлять что-то или нет. Зла Устинья ему не желала, но и добра тоже. У него добра и так хватает.
– Разреши, боярышня, мы вас до дома проводим, чтобы не обидел никто?
Устя представила, как идут они все такие по улице…
Ой, сплетен-то будет! Отец ее точно выдерет… хотя он ее и так выдерет. Но все равно…
– Не гневайся, боярин, а только много вас. И сплетен много будет. А девичья честь – все, что у девки есть.
Это понял и боярин, и Фёдор. А и правда, явятся они сейчас всей компанией…
Данила задумался:
– Боярышня, и ты пойми. Вы, двое, беззащитные, и холоп твой ни с кем не сладит, потому как дурак бессмысленный.
– Ой! – Устинья за голову схватилась. – Аксинья, сестричка милая, поезжай с нянюшкой? Ведь не поймут дома ничего, суматоха поднимется… мы уж с Петрушкой бегом добежим, а ты поезжай, хорошо?
Аксинья головой замотала:
– Устя… лучше ты!
Лучше, конечно. Но если бы Устя такое предложила, сейчас скандал был бы. А так Аксинья решила, что сейчас весь материнский гнев на Устю падет, на ее долю ничего и не достанется. И уходить ей не хочется. Столько нового! Столько людей!
И царевич… знала б ты, дуреха, на кого глядишь!
Устя опять посмотрела на боярина, потом на царевича. И глаза сделала умоляющие, и ресницами длиннющими хлопнула. Мол, вы мужчины, а я девка глупая, вы решение примете, а я исполню со всем тщанием.
Мужчины не подвели.
– Данила, ты прикажи сюда еще мою карету подать. Довезем мы обеих девушек до дома честь по чести. А холоп и сам добежит, ничего с ним не случится.
– Благодарствую, царевич. Правду говорят, хороший у царя-батюшки наследник, добрый, умный да рассудительный. – Льстить Усте было не привыкать. Врать тоже. – Другой бы рукой махнул да и мимо прошел, а ты помог. Век молиться за тебя буду. Не дал ты мне грех на душу взять…
А если б не ты, если б этот шпынь у тебя мошну не срезал, так и не случилось бы ничего. Шляются тут всякие, полюби вас Рогатый.
Фёдор цвел и пах от похвал.
Устя многословно благодарила. И никто из них не замечал жадного взгляда зеленых глаз.
Михайла смотрел на Устинью.
Только на нее.
Он и по сторонам оглядывался, но краем глаза всегда видел боярышню.
Платье холопское? Золотых ожерелий на шее нет?
Да разве это важно?
Михайла женщин всяких навидался, напробовался, еще и тошнить начало. Но таких он не встречал никогда. Чтобы смотрела, улыбалась, разговаривала, а у него все внутри перехватывало. И еще ее слышать хотелось. Снова и снова.
Каждый миг, каждую секунду.
Это и царевич понял. Смотрит тут… ревность поднялась изнутри, скрутила внутренности жестокой судорогой, заставила сглотнуть горькую слюну.
Чего он на НЕЕ смотрит?! Видно же, что девке не в радость! Она этого хоть и не показывает, хоть и улыбается, и кланяется, а Михайла все равно видел.
Видел, как она отстраняется, неявно, но уверенно, как старается не подойти слишком близко, как сверкают гневом серые глаза…
Боярышня.
Сговорена ли она? А может, любит кого?
Не важно!
Все равно его будет!
Не отдадут за него боярышню? Ха! А это смотря за кого и какого! За ненадобного шпыня Михайлу, конечно, не отдадут. Он хоть и Ижорский, да что у него есть-то, кроме имени? Исподнее в дырках?
Конечно, не отдадут. И она не посмотрит. То и правильно.
Не такая она, как другие бабы, на сеновал ее не затащишь, сладкими словами уши не зальешь, не заморочишь, то Михайла сразу понял.
А вот если он царским ближником будет… ладно, царевичевым, пока не царским, но это ж дело наживное, верно? Сегодня ты царевич, завтра царь, всякое случиться может.
Вот если будет Михайла при царе, то и все у него будет. Он-то сможет все обернуть к своей пользе. А когда будет он в золоте, при деньгах и при поместьях, тогда уж и она поласковее посмотрит. Верно?
Верно ведь?
Подожди, Устиньюшка. Моя ты будешь…
Только моя.
А царевич… а что царевич? У него вон царство есть, пусть сидит и правит. Ему надобно на царевне жениться, не на боярышне. Наверное.
Почему-то даже мысли Михайле не приходило о другом. К примеру, женится Фёдор на Устинье, а к Михайле та будет на сеновал бегать, как другие бегали.
Купчихи бегали, боярыни…
Не будет.
Что-то подсказывало Михайле, что эта не будет. Эта будет слово держать до последнего.
А еще даже мысли Михайла не допускал, что придется Устинью с кем-то делить! Никогда! Его она должна быть, и только его. Только тогда он сможет дышать свободно.
Только. Его.
Подожди немного, Устиньюшка, я добьюсь. Убью, украду, солгу… моя будешь! Только моя!
Две колымаги, подъехавшие ко двору Заболоцких, никого и не взволновали. Колымаги – и колымаги. Во двор заехали – так что же? Колымага закрытая, мало ли кто в ней приехал.
Любопытно, конечно, но рано или поздно все и всё узнают.
А вот дворня чуть навзничь не попадала, когда из одной колымаги появились Дарёна с Устиньей, а из второй вышла Аксинья. Недовольная, потому как ехала она одна. И раздраженная.
Мошна-то при ней пока осталась. А куда ее спрятать?
Ладно, есть у нее свое потайное местечко, пока спрячет. А вот что дальше делать?
Хотя… почему она должна что-то делать? Ей этот зеленоглазый кошель сунул, вот пусть он ее и поищет. Глупой Аксинья не была, просто не сразу сообразила, что вор он. И кошель тот ворованный у царевича.
Только вот когда она поняла, возвращать покражу было и поздно. А еще…
Красивый он.
Волосы такие шелковые, глаза огромные, зеленющие, как у кота Васьки, и такого на муку отдать? За покражу сейчас плети полагаются.
Нет, нельзя его выдать. Никак нельзя!
А коли у нее кошель останется, так и парень тот к ней придет. И увидеть она его сможет, и поговорить… как у Усти получилось так разумно говорить? Аксинья бы на ее месте обеспамятела, а то и вовсе навзничь упала. А Устя и смотрела прямо, и разговаривала уверенно. С отцом она так никогда не говорила.
А и понятно. С отцом еще поди поговори. Тут же затрещину и получишь. Молчи, девка глупая, твое дело покров на алтарь вышивать, а думать мужчины будут. И говорить тоже.
Аксинья прижала покрепче выпадающую мошну и сдвинулась потихоньку в сторону. Пусть тут Устя распоряжается. Ей и нагорит авось.
Устя про сестру не думала. Вообще ни про кого, только про нянюшку.
Дарёне плохо. Ей помогать надо.
Так что в повозке Устя сидела с ней рядом и за руку держала, отогревала сухие старческие пальцы, потихонечку отдавала няне кусочек своей силы. Не убудет от нее, да и убудет – не жалко. Для любимых, для близких что угодно она сделает!
Вот и родное подворье.
Устя выскочила наружу молнией:
– Игнат! А ну, иди сюда! Помоги нянюшку в дом перенести, упала она! Влас, и ты бегом ко мне! Ну-ка, взялись, подхватили… нянюшка, сама идти и не удумай! В нашу светелку ее несите, да с бережением, и кладите на мою лавку, осторожно.
Не распоряжалась так раньше боярышня, голоса не повышала, вот и не сообразили ничего холопы. А когда послушались да понесли, и спорить было поздно.
– Аксинья! Иди с нянюшкой, пригляди! А я к маменьке.
Аксинья не возражала. Пусть Усте и достанется. Сестру она любила, а вот розги… розги точно будут. Она это спиной чуяла. Лучше она за нянюшкой приглядит. И кошель спрячет подальше. Так оно спокойнее.
– Маменька, казните, моя вина.
Устя опустилась перед боярыней на колени, показывая, что примет любое наказание.
Боярыня Евдокия аж иголку уронила, которой вышивала, та на нитке повисла.
– Устя?
– Матушка, все моя глупость. Моя вина. Побывали мы на ярмарке, рябину купили, а как уходить собрались, несчастье приключилось. Какой-то дурачок побежал, Дарёну толкнул, та и упала. Обеспамятела.
– Ох!
Дарёну боярыня любила как родную.
– Матушка, все с ней уже в порядке, я наказала ее в нашу светелку перенести, сама за ней приглядывать буду.
Боярыня перевела дух. Ну, если все нормально, то… дочь она, конечно, отругает. Но ведь непоправимого не случилось, правда же?
– Матушка, на ярмарке царевич Фёдор оказался. На глазах у него несчастье случилось.
– Ох…
Боярыню пришлось отпаивать водой. И дальше новости оказались не лучше. И про предоставленные Устинье возки, и про боярина Данилу, и про письмо, которое прибудет для отца.
Как тут за голову не схватиться?
– Устенька, натворили вы дел…
– Виновата я, матушка. Моя вина – мой и ответ.
– Вот спиной и ответишь. На лавку ложись да подол задирай.
Устинья и не спорила. Да и била матушка без души, скорее не для наказания, а для отца. Для служанок представление устраивалось.
Вернется тятенька, а ему и доложат, мол, было такое. Боярыня потом дочь высекла да за нянькой ухаживать приставила. Досталось ей уже, а два раза за одну вину не наказывают.
Может, и сойдет так?
С тем Устя и отправилась ухаживать за няней.
А спина все равно ныла. Жаль, себя лечить не получится.
Ночью, лежа на лавке и чутко прислушиваясь к дыханию нянюшки, Устя подводила итоги. Нельзя сказать, что день был плохим. Но и хорошим его назвать нельзя.
Все люди из ее прошлого, которых она бы и видеть никогда не хотела, все сошлись воедино. Это плохо. Ею заинтересовались – это плохо.
С другой стороны, а как она должна действовать? Ей НАДО быть во дворце. Но просто так ее никто туда не пригласит. Поэтому…
Пусть идет как идет. Устя в себе не сомневалась. В прошлый раз она не справилась, но в этот…
Она сильно заинтересовала Фёдора. Даже в худшем случае она уже не будет бессловесной куклой, с ней уже придется считаться. А в лучшем…
Сильно закололо сердце.
Неужто она ЕГО увидит?
Увидит, в глаза посмотрит, улыбнется, одним воздухом с ним дышать будет?
Живой он! Понимаете, жи-вой!!!
Кто любимого человека не хоронил, над гробом не стоял, окаменев от горя, волосы на себе по ночам не рвал, в подушку не выл бесслезно, не поймет. На все, на все была готова Устя, лишь бы хоть раз ЕГО увидеть. И уж теперь-то она листочку не позволит на него упасть, травинке дотронуться не даст.
Сама умрет, а его защитит.
Худо ли, хорошо, а сегодня она к нему первый шаг сделала. Она справится.
В груди, над сердцем, ровно горел черный огонек. И казалось Усте, что стал он сегодня чуточку сильнее. Может, он от ненависти разгорается? Кто ж ответит?
Там видно будет.