Глава 1

– Устя! Устинья! Да что ж за горе такое с девкой?! Вот ведь недоладная…

Устя не открывала глаз.

Молчала, ждала. Чего? А она и сама не знала. Вроде как помнилось все отчетливо.

Жизнь помнилась, длинная, страшная, темная.

Смерть помнилась.

Даже Верея помнилась хорошо, и вспышка золотого и черного в ее глазах, вспышка, которая захватила и понесла… куда?

– Устинья! Все матушке расскажу, ужо она тебе пропишет розог!

Матушке?

Устинья что есть силы прикусила изнутри щеку – и решительным движением распахнула ресницы.

И тут же зажмурилась от потока расплавленного света, который словно лился на нее сверху.

Солнышко.

Тепло.

И…

– Нянюшка?

Бабушка Дарёна только вздохнула.

– Поднимайся уж, горюшко мое. Вот уж уродилось… все сестры как сестры, боярышни, а ты что? Из светелки удрала, в земле извозилась, вся что чернавка… разве ж так можно? А сейчас я и вовсе смотрю – лежишь на грядке. Солнцем головку напекло, не иначе!

Устя смотрела – и помнила.

Осень.

Осень ее семнадцатилетия. Этим летом ей семнадцать исполнилось, можно сватать. Можно бы и раньше, но тут прабабка вмешалась. Отец ее побаивался, так что спорить не стал. В семнадцать лет замуж отдать? А и пусть. И время будет приданое собрать.

Заболоцкие, род хоть и старый, многочисленный, но бедный. Не так чтобы с хлеба на квас перебиваться, но и роскошествовать не получится. Так, чтобы и приданое сестрам, и справу для брата – сразу не получается. А брату надобно, царский ближник он. При дворе служит, самому государю Борису Ивановичу. А там сложно…

И одеться надо, и перстень на руку вздеть, и коня не хуже, чем у прочих, и сапоги сафьяновые. А денежка только что из доходов с имения, а много ли с людишек возьмешь? Вечно у них то недород, то недоход, все какие-то оправдания…

Пороть? А и тогда много не выжмешь, это Устин отец, боярин Заболоцкий, понимал отчетливо. Разве что работать еще хуже будут.

– Поднимайся! Чего ты разлеглась, боярышня? Сейчас ведь и тебя отругают, и меня, старую…

Память нахлынула приливной волной.

Качнулись наверху гроздья рябины. Багровой, вкуснющей… Устя ее обожала. Красную тоже.

Почему-то нравилась ей эта горьковатая ягода, а уж если морозцем прихвачена… Птичья еда? А вот она могла рябину горстями грызть, и плохо ей не становилось. Вот и сейчас…

Какая тут вышивка?

Какие проймы – рукава – вытачки – ленточки?

Качнулись за окном светелки алые кисти, Устя и не вытерпела. Сбежала полакомиться.

– Помоги подняться, нянюшка.

– От шальная. А я тебе о чем?

Устя протянула руку, прикоснулась к сухим, но сильным пальцам.

Нянюшка…

В той жизни, которую не забудешь, она раньше времени в могилку сошла. Но кто ж знал, что у матушки хворь такая приключится?

Как матушка слегла, отец брата схватил да и уехал со двора. А какие тут слуги-служанки, когда хозяйка в бреду мечется? Только нянька за ней и ухаживала… и боярыню не выходила, и сама за ней ушла. Устинью к ним и не пустили даже. Что она могла? Меньше пылинки, ниже чернавки… одно слово, что царица. Устя тогда месяц рыдала, а муж только и того, что фыркнул, вот еще о ком слезы лить не пристало! Служанка! Тьфу!

Пальцы были живыми и теплыми.

И пахло от нянюшки знакомо – чабрецом, душицей и липой, до которых нянюшка была большая охотница. В чай их добавляла, в мешочки траву набивала и одежду перекладывала…

И…

Живая!

Только сейчас поверила Устя, что все случившееся было не сном.

Живая!

И нянюшка, и маменька, и сестры, и отец с братом, и…

Все живы.

И ЕГО она сможет тоже увидеть!

Взвыть бы от счастья, кинуться няне на шею, да сыграло свое воспитание. Устя недаром столько лет царицей была, а потом и в монастыре пожить пришлось. Девушка только плечи сильнее расправила.

– Прости, нянюшка. Впредь осторожнее буду. Пойдем, поможешь мне косу переплести, покамест маменька не узнала да не обеспокоилась.

– Вот блажная, – ворчала няня привычно.

А Устя посмотрела на свою косу.

Толстую, толщиной в руку, которая извивалась по синей ткани сарафана. В золотисто-рыжие пряди вплетена синяя с золотом лента. И ни единого седого волоска.

И не будет!

А что есть?

Чудом Устинья не закричала, в истерике не забилась. Сдержалась.

Неуж и вправду – в прошлом она оказалась? На четверть века назад ушла?

А ежели и так… что у нее есть? Что сделать она сможет?

А многое!

Черный огонек, который горит у нее под сердцем. И знания, которые с ней остаются. Опыт ее горький, книги перечитанные, разговоры переговоренные… все с ней.

А коли так – можно и побороться. Богиня не выдаст – свинья не съест. А не то и свинью скушаем!

* * *

В своей светелке Устинья быстро стянула сарафан, оставаясь в одной нижней рубахе из беленого полотна, осмотрела его, отряхнула умелой рукой, сняла несколько травинок.

Повезло.

Осень уже, трава пожухлая, такого сока не даст. Летом бы пятна остались.

Теперь коса.

Рядом ворчала нянюшка с гребнем.

Устя быстро выплела ленту, помогла няне выбрать из косы всякий мусор. (Рябина-то в косе откуда взялась? Аж гроздь целая прицепилась…) Потом в четыре руки косу переплели, и няня помогла воспитаннице надеть сарафан. Расправила складочки.

– Хороша ты у меня, Устенька. Хоть бы твой батюшка тебе мужа хорошего подобрал.

Подобрал.

Кутилу, гуляку, дурака, царем ставшего и Россу губившего. Зато бесприданницу Фёдор взял, еще и батюшке приплатил.

Об этом Устя промолчала.

– Нянюшка, кваску бы…

– Сейчас схожу на поварню, доченька. Потерпи чуток.

Няня ушла, а Устя осталась одна.

Погляделась в полированное металлическое зеркало.

Небольшая пластинка, размером чуть побольше ладони, так хорошо была отполирована, что Устя себя видела, ровно в дорогом стеклянном зеркале.

И понимала – ей и правда семнадцать.

И коса ее, и улыбка, и фигура… которую не могут скрыть сарафан и нижняя рубаха. И волосы, и лицо ее.

Совсем еще юное, без морщин, без складочки в углу рта…

Устя коснулась овала лица.

Да, ее высокий лоб, ее тонкие черные брови, ее большие серые глаза, ее тонкий прямой нос и рот с такими губами, словно их пчелы покусали. Вот в кого у нее такие губы?

У матушки ротик аккуратный, небольшой, словно розочка, а она…

ЕМУ нравились ее губы. Как-то раз ОН сказал, что у Устиньи губы для поцелуев. Но не поцеловал. Только однажды…

ОН жив!

И Устя сможет увидеть любимого! Сможет помочь ему, сможет…

Устя задумчиво протянула руку к грозди рябины, сунула багровые ягоды в рот – и зажмурилась, такой остротой вкуса ударило по губам.

Отвыкла она от этого.

В монастыре рябины не было, да и раньше… кто б царице разрешил? Для нее другая ягода есть, заморская, неживая, невкусная… Когда она забыла вкус рябины? До смерти любимого человека?

Потом?

Да, потом она уже не чувствовала ничего. Словно в глыбе льда жила.

А вот сейчас…

Под сердцем бился, клокотал черный огонек. И Устя знала, что это такое. Откуда.

Это искра богини Живы. Навсегда она с Устиньей останется. Только вот…

Сила сама по себе что знание Закона Божьего – ничего не дает. Применять надо уметь и то и другое. И учиться этому долго…

Второму ее научили в монастыре. Устя сейчас могла цитатами из священных книг разговаривать. А первому…

Волхва Живы.

Устинья обязательно сходит на капище.

Сходит, расскажет, что сможет, попробует узнать, что с ней. Для нее это не опасно, а для других? То ей неведомо.

И человек ей надобен.

Прабабушка.

Ей очень нужна прабабушка Агафья. Сейчас она в имении, не любит она в городе жить. В зиму приедет, как лед на реках ляжет. В прошлой жизни Усте это неинтересно было, а вот сейчас…

Она дождется прабабушку.

Не просто так она ее ждать будет.

Не просто так огонек в Устинье зажегся, не просто так Верея силу в ней почуяла. Прабабушка о своем прошлом говорила скупо, а все ж кое-что Устя понимала. И побаивались прабабушку не просто так. Может, и не волхва она. А может, и кто?

В той, прошлой жизни, которую Устя для себя черной назвала, она не сильно-то прабабушку расспрашивала.

Побаивалась, дурочка.

Чего боялась?

Люди куда как страшнее волхвов.

То, что они с другими и без всякой ведовской силы сделать смогут. Что такое ведовство? Смерть твоя придет? Так что же?

А жить ровно труп бесчувственный, годами в монастыре гнить? Не дышать, солнышка не видеть, не… куда ни повернись, все – не!

И никакого колдовства не понадобилось.

А ведь прабабушка жива еще. Жива была, когда Устинья замуж выходила. Жива была, когда Устинья на смотрины отправилась, еще на внучку с тревогой смотрела, но ничего не спрашивала. Почему?

А что ж тут гадать?

Кто ж у овцы покорной спрашивает? Что овце скажут, то она и заблеет, и на скотобойню своей волей пойдет… Дура бессмысленная!

Прабабушка еще лет пять жива была, потом уж в Черный Мор померла… Сейчас Устинья бояться и блеять не будет.

Из овцы получилась – кто? Устя пока не знала. Не такой уж она опасный зверь. Может, лисица? Ей сейчас хитрее лисы быть надо, злее лисы, опаснее…

Прятаться надобно, следы путать, глаза отводить.

Чем помог ей монастырь – пониманием того, что все, все можно найти в книгах. Надо только знать, где искать, что искать. И читать, копаться и размышлять – и можно получить совсем неожиданные выводы.

Жития святых, к примеру!

Они ж там не только мучительно умирали! Это в самом конце! А если начать сначала?

Они еще и жили, и что-то делали, и куда-то шли, и… и учиться у них тоже можно. Всякому полезному в хозяйстве.

Опять же, жития эти на разных языках написаны. Хочешь прочитать – так язык выучи? Не знаешь? А в монастыре тебя многому научить могут, только учись. Устя и училась, старательно. Как-никак десять лет в монастыре, даже больше. Со скуки с ума сойдешь, волчицей голодной выть будешь!

А чем еще в монастыре заниматься?

Ежели ты не просто так себе трудница, послушница или монашка?

Ежели тебя силком в монашки постригли, освобождая место для чужеземной шлюхи, к которой твой муж прикипел? А так ты боярышня по рождению, царица по замужеству?

Кто и к чему тебя посмеет принудить?

Можно и в монастыре заниматься чем-то таким… непрактичным. Но молиться целыми днями, месяцами, годами… сложно. Вышивать и шить Устя и сейчас не слишком-то любила. Умела, но не любила. Скоморохи раздражали, да и не допустили бы их никогда в монастырь.

Музыка?

Цветочки заморские?

В монастыре и крапива-то не выживала, в щи летела. А музыка… были и на солнце пятна. Если б Устинья запела, ей бы все дворовые псы подпевать бросились. Говорят – ни слуха, ни голоса. Ну так это про нее. С малолетства, стоило ей только рот открыть, как матушка начинала за виски хвататься и морщиться, нянюшка ворчала…

Устя и в монастырском хоре не пела. Один раз попробовала, но у матушки-настоятельницы такой несчастный взгляд стал, что женщина рукой махнула.

Не дано – и ладно! И такое бывает!

Оставались люди и книги.

Устя полюбила разговаривать с людьми, слушать их, думать над их словами, поняла, как легко человек выдает себя, как им можно управлять, как поставить себе на службу…

Тот же Сёмушка…

Он ведь Устинью и правда полюбил. Такое тоже бывает, ежели мужчина настоящий. Когда бросается женщину спасать и защищать, а потом и влюбляется… за ее страдания, не за красоту или ум, а так. Потому что настоящий мужчина всегда будет защищать женщину.

Устя понимала, что она этим пользовалась.

Сёмушка ей и книжки кое-какие доставал, и зерна заморские, горькие… Устя к ним в монастыре пристрастилась [1].

Было у Фёдора свет Иоанновича одно качество, уж кто его знает, плохое или хорошее. Муж ее свято был уверен, что в Россе ничего хорошего и нет, только в других странах. И привез из того же Лемберга какао. Сам попробовал – не понравилось, пил, только чтобы чужестранцам подражать. А вот Устя распробовала, только не напиток, а зерна.

Тоже горькие, как и рябиновые грозди…

Впрочем, нет еще ни зерен, ни монастыря, ни Сёмушки. Он только еще родился разве что… И в этой жизни Устя попробует все изменить.

Глупый влюбленный мальчик не станет ее сторожем, не влюбится, не будет мучительно умирать несколько дней…

Люди стали одним из увлечений Усти. И книги. А если книги, то и языки. Всего шесть языков.

Франконский, лембергский, латынский, ромский, джерманский и грекский. С последним хуже всего получалось, но Устя не унывала. Ей бы еще пару лет, она бы и на нем заговорила в совершенстве. А пока и пять языков неплохо.

– Устинья! Снова ты без дела маешься?!

Чего не ожидала боярыня Евдокия, что родимое чадушко, которое (на ее взгляд) косу вырастило, а ума не набрало, кинется к ее ногам, схватит за руку и примется поцелуями покрывать. А слезы ручьем хлынули.

Матушка!

Живая!

Не то бледное, чужое, которое она в гробу последний раз видела, и то Фёдор над ухом шипел, что тот гад, поплакать спокойно не дал. Родное, теплое, живое…

– Маменька!!!

Боярыня даже и растерялась:

– Ну… Что ты? Что случилось? Опять сарафан порвала?

– Н-нет… Маменька, я такая счастливая! У меня лучшая семья на всем белом свете!

Боярыня, видя, что сказано это от души, а не для лести, чуточку даже душой оттаяла.

– Ну-ну… вставай, егоза. Иди сюда, ленту поправлю, – привычно заворчала она. Ласково погладила дочкину косу, на секунду обняла ребенка, отпустила. Ребенка, конечно!

Даже когда у Усти свои дети появятся, маменьке она все одно малышкой будет казаться.

Раньше Устя это не ценила. Не видела за строгостью заботы, за усталостью от повседневных забот ласки, да и остальное не понимала.

Чужую боль тогда лучше осознаешь, когда тебе жизнь своей выдаст, не пожалеет.

Где уж матушке быть беспечальной, ежели ей прабабка с мужем ложиться настрого запретила еще четыре года назад? Батюшке одного сына мало было, а родилось еще три девки. А сына хочется, тем паче что от холопок дворовых два мальчика – вот они, в имении живут.

Но то от холопок.

А матушке дитя вынашивать нельзя, и плод скинет, и сама погибнет. Устя помнила, что прабабушка не сама даже запретила такое, в храм пошла.

Как уж она разговаривала, о чем договаривалась со священниками, Устя не знала. Но именно священник, смиреннейший и скромнейший отец Онуфрий, запретил батюшке делить с маменькой ложе.

Понятное дело, что Господь сулил, то и быть до́лжно, но не много ли ты, чадо, берешь на себя, Его волю толкуя?

Одно дело, когда ты не знаешь, что жене твоей грозит смерть и чадо твое погибнет в ее чреве. Тогда да, не знал, не думал, Божья воля. А ежели ты о том знаешь, так разговор совсем другой. Ты нарочно две живые души погубить задумал?

Нет?

Вот и не доводи до греха, чадушко, а то ведь и вразумить можно… постом, молитвой, покаянием.

Монастырь?

Это когда б у вас детей вовсе не было, тогда понятно. Мужчина должен свой род продолжать. Но у тебя-то и сын, и дочки… Бога не гневи!

Сколько Он тебе дал, столько и расти, и радуйся, что не забирает. Скольких Он забрал у тебя? Четверых? И трое из них сыновья? Больно, конечно, да только они сейчас у Его престола, а у тебя сын один остался. Вот, значит, более тебе и не надобно. Это ж дело такое, от количества не зависит, только от воли Его… у одного и десять детей, да все погибнут, у другого один, да выживет и род продолжит.

Спорить было сложно, отец и не стал.

Но что был у него кто-то…

Устя только сейчас это поняла. И матушке от души посочувствовала. И еще задумалась.

Раньше она много чего не видела… может ли такое быть, что любовница в матушкиной болезни виновата? Или как-то еще помогла?

Надо бы выяснить, с кем отец сейчас крутит. И если причастен кто-то из них…

Была б Устя собакой, у нее б вся шерсть на холке дыбом встала. А так…

– Маменька, вы меня не просто так искали? Верно же?

– Верно, Устя. Ты эту свою гадость рябиновую так и кушаешь. А мне рецепт сказали, попробуем из нее варенье сварить. Сходи-ка в сад, пригляди за мальчишками. Пусть ягоды на пробу наберут, а то знаю я их. Горсть в корзину – четыре в рот.

– Маменька, как я вас люблю!

– Иди-иди, непоседа. Не занимай время, у меня еще дел много.

Вот, в этом и вся матушка.

Ворчит, ругается, а рябину, которую никто в доме, кроме Усти, не любит, на зиму хочет собрать да и варенье сделать. Не для себя же, для дочери.

Раньше Устя этого не видела.

А сейчас еще раз поцеловала матушке руку – и умчалась в сад.

Варенье из рябины?

Хочу-хочу-хочу! И рецепт вспомнить могу, в монастыре и такие книги были! Только вот на кухню бывшую царицу не допускали, да Устя и сама не рвалась. Что-то переводила, что-то переписывала… так, чтобы с ума не сойти от скуки. А готовить не готовила. Скучно ей казалось, неинтересно.

А сейчас вот будет!

В груди, под сердцем, мягко пульсировал черный огонек.

* * *

– Устька!

Устинья повернулась так, что коса взлетела, словно рука, едва по лицу нахалку не стегнула.

– Что тебе, Аксинья?

Симпатичная девушка, на год младше, поморщилась.

– Сколько тебе повторять? Ксения я! Ксе-ни-я!

– Кому ты Ксения, а в крещении Аксинья [2].

Устя знала, о чем говорит! Как же сестру раздражало это «Аксинья»! Как ей хотелось быть самой модной, самой светской, выезжать, на балах танцевать…

И ничего бы в этом страшного не было.

Если бы не предательство.

Его она сестре и тогда не простила, и сейчас…

Нет, не напомнит. Пока еще ничего не было, а может, Ксюха и не такой пакостью станет? А вдруг?

Устя ее помнила – еще ДО монастыря.

Разряженную в модный лембергский наряд с фижмами, в парике, напудренную так, что на белом фоне любое лицо нарисовать можно было – все равно. Помнила злые слова, которые летели в Устинью и совершенно ту не трогали. Не о сестре душа болела.

Тогда она еще могла болеть. Потом начала просто умирать…

Аксинья поняла, что проигрывает, и сменила тему.

– Ты мне скажи, ты к батюшке подойдешь? Я на ярмарку хочу…

Устя помнила эту ярмарку.

Осеннюю, веселую…

А потом, как оказалось, и ее кое-кто с той ярмарки запомнил. Но… не пойти?

Устя подумала пару минут. И улыбнулась:

– Аксинья, мы не к отцу пойдем. К матери.

– К матушке? А зачем?

Вопрос был непраздным, боярыня хоть во дворе и доме и распоряжалась, но за их пределами мало что решала. Платье дочери сшить – пожалуйста. Дочь погулять отпустить – только с батюшкиного разрешения. Которое вымаливать загодя приходится, упрашивать, выклянчивать…

– А затем. – Устя решила попробовать сделать сестру своей союзницей.

Ну, не дурочка ведь Аксинья, это просто так жизнь повернулась. Не все ее проверку проходят, кто и ломается. Нальешь воду в треснувшую чашку – и пей из ладоней.

– Ежели мы все правильно сделаем, батюшка нас не только на ярмарку отпустит.

– Да? – Аксинья явно сомневалась, но спорить не стала. Не ей розог всыплют, ежели что, Усте.

– Уверена. А пока помоги мне варенье из рябины сварить, да и пойдем к матушке. Так она сговорчивее будет.

Аксинья хоть и собиралась фыркнуть – гадость, горькая, несусветная, но любопытство сильнее оказалось.

– Ладно уж. Помогу. Долго тебе еще осталось?

Устя оценила чан с вареньем:

– Может, с полчаса.

– Хорошо. Что делать надобно?

Были бы руки, а дело на кухне завсегда найдется.

* * *

Боярыня Евдокия Фёдоровна от дочерей много не ждала.

Что они там сделают?

А все ж не впустую будет! На кухне покрутятся, понюхают, чем хозяйство пахнет… и в кого они такие неудельные растут? Она-то с детства при матушке, и на скотный двор, и на кухню, и мыло варить, и лекарства делать – да мало ли забот в бедном хозяйстве? У нее-то род хоть и старинный, но тоже бедный, до пятнадцати лет сопли подолом утирала. Потом уж к ней Алексей Иванович посватался.

Правда, и у него тоже не так чтобы полы золотом выложены, экономить приходится, а все ж лучше, чем в родимом доме.

Как получилось, что она с дочками мало занималась? Да вот… матушка у Евдокии была крепкого здоровья, а сама Евдокия не удалась. Восьмерых родила, так четверых Господь забрал. И трое из них сыночки, один остался. И того Евдокия уж так выхаживала, ночей с ним не спала, не знала, как рядом дышать.

И деточек скидывала.

И роды ей тяжело давались, считай, потом по месяцу прабабка ее травами отпаивала. Куда уж тут дочек наставлять?

Заботилась, как могла, и ладно!

Няньки-мамки есть, пригляд есть – и то слава богу. А уж какими там дочки растут – авось замуж выйдут, так всему научатся. Она же научилась?

Чего она не ожидала, так это стука в светелку, в которой прилегла отдохнуть, убегавшись. Ждала очередных проблем и указаний, а вместо этого Аксинья заглянула, даже смущенная:

– Маменька, отведайте?

Отведать?

Но второй в светелку вошла Устинья с подносом. Держала с усилием, но улыбалась. А на подносе – тут и взвар ягодный, и варенье в красивой плошке, и ложечка рядом, и хлебушек нарезан, выложен… так и захотелось подхватить ложечкой варенье – и отправить в рот. Боярыня и противиться себе не стала.

И замурлыкала восхищенно.

Сладость сиропа и горечь рябины, запах трав и меда…

– Чудесно.

Казалось, силы сами на глазах прибывают.

– Мы варенья на зиму сварили, маменька. Коли прикажете, еще сварим. – Устя смотрела ясными серыми глазами. – Только понравится ли?

Боярыня тряхнула головой и отправила в рот еще ложечку варенья, запила обжигающим травяным взваром.

Хорошо…

– Варите, девочки. Хорошо у вас получилось.

– Маменька, нельзя ли приказать еще рябины купить? У нас уж и нет, считай?

Боярыня только кивнула:

– Прикажу. Купят.

– Маменька… – Устя была сама невинность. – Прошу вас, позвольте и нам с Аксиньей на рынке бывать? Взрослые уж стали, а что и сколько стоит, по сей день не знаем. Замуж выйдем, так нас обманывать станут. Что ключница, что холопки… ох, мужья гневаться будут!

Боярыня брови сдвинула, а потом призадумалась.

Да, конечно. Невместно боярышням, словно чернавкам, по рынку шастать. А с другой-то стороны… какие еще семьи их возьмут? Ведь бесприданницы! Что там Алексей Иванович за дочками дать сможет? Почти ничего, так, копеечки медные, слезами политые.

Не возьмут девочек в богатую семью. А в бедной каждый грош считать придется, слезами умоешься за лишние траты…

А и то…

Что за честь, когда нечего есть? Сиди в тереме да вышивку слезами поливай? А так девочки хоть что узнают, хоть не обманут их злые люди.

– Маменька, я понимаю, что нехорошо это, но, может, нам одеться, как служанкам? Платки пониже повязать, надвинуть, косы спрятать, сарафаны попроще? И говорить, что мы не боярышни, а твои сенные девушки? Кто там потом прознает?

Боярыня задумалась.

Не по обычаю так-то. Но… И запрета ведь нет?

И муж ничего не скажет, потому как не заметит, не будет его дома. А и заметит, она отговорится. Ему до дочек и дела нет…

– Я с вами еще служанок пошлю, – буркнула она.

– Маменька, не надо бы служанок. Наушницы они, сплетницы. Особенно Верка да Настька… Лучше б кого из конюхов. И нянюшку Дарёну?

Упомяни Устинья кого другого, боярыня бы разозлилась. На дочерей. А вот сейчас…

Что Верка, мужнина полюбовница, что Настька – хватает же кобеля на все подворье! Понятно, боярину они на попользоваться, а потом в деревню поедут, может, так, а может, и в жены кому, ежели в тягости будут. Но пока…

Обе они тут.

И обе к боярину на ложе бегают, и обе языками машут. Понятно, Алексей Иванович ту из них хватает, коя под руку подсунется, особо ни одну не выделяет, вот они и стараются.

Дуры, конечно, а все ж обидно.

Может, и не разрешила бы боярыня в другой раз, но сказанное вовремя слово чудеса творит. Евдокия только белой ручкой махнула:

– Разрешаю, девочки.

– А… – пискнула Аксинья, но тут же замолкла. Боярыня и не заметила, как Устя пнула сестрицу по ноге сафьяновым башмачком. Хоть и мягкий сафьян, а все ж доходчиво получилось. Та и рот захлопнула.

– Маменька, дня б через три от сего? Не ранее, а то некогда всем, папенька в имение собирается?

Боярыня еще раз кивнула. И подумала, что все правильно.

В ближайшую пару дней и ей не до того, и боярину, а потом, когда поедет он с сыном в имение, девочек и правда можно на ярмарку отпустить. К тому времени, как вернется супруг, уж и следы пылью припадут. А там и дочкам надоест.

Что на базаре хорошего может быть?

Шумно, грязно, людно, всякая наволочь шляется… точно – надоест.

И боярыня, проследив, как за дочками закрывается расписанная цветами дверь светлицы, сунула в рот еще ложечку варенья.

* * *

Стоило двери закрыться, как Аксинья попыталась завизжать и на шею Устинье кинуться. Та ее вовремя перехватила, рот зажала.

– Молчи!!!

Кое-как сестра опамятовалась.

– Ума решилась?! Сейчас начнешь бегать-кричать, точно батюшке донесут! А он еще в имение не уехал! Хочешь там коров по осени пересчитывать?

– Не хочу!

А и то верно, крестьяне сейчас оброк платят, тащат хозяину и скотину, и зерно, и рыбу, и мед… да много чего! Не проследишь хозяйским глазом – мигом недоимки начнутся, а то и управляющий чего в свой карман смахнет… вот и ехал Алексей Иванович в свое поместье, и сына с собой вез. А что?

Пусть хозяйствовать учится, ему поместье перейдет.

Дочери?

А, пусть их, при матери! Одну дурищу замуж выдал, еще двух пристроить осталось.

Устя это понимала сейчас. Раньше-то сообразить не могла, чем она отцу не угодила, плакала по ночам, старалась хоть что получше делать, воле его покорствовала. А потом уж сообразила, что могла бы звездочку с неба в кулаке зажать – не поможет. Не мальчик она, вот в чем вина ее.

Потому и отцу не интересна. Ни она, ни Аксинья.

– Вот и молчи! И радости не показывай! Мигом отцу нашепчут! Уедет он – затихнет подворье, а тут и мы к матушке!

– Верно говоришь! – обрадовалась Аксинья. И впервые с приязнью на Устю поглядела.

Старшая сестра только улыбнулась.

То ли будет еще… подожди.

– Пойдем пока наряды свои посмотрим. Надобно что попроще подобрать, перешить, подогнать на нас, не в ночь же это делать?

– Да…

– Сейчас у меня сядем, дверь в светлицу запрем, чтобы не помешали слишком любопытные, да и посмотрим. А то и в сундуках на чердаке пороемся, в коих старое платье лежит. Нам дорогое не надобно, нам бы простое, полотняное…

Аксинья кивнула.

Сестру она не слишком-то любила. И в том виноваты были родители. Казалось все Аксинье, вот если бы сестры не было, то была б она одна, любили б ее больше. А понять, что не сбылось бы… да откуда? Ревновать ума хватало, злиться, негодовать. Осознать, что родители их просто не любят, – уже нет.

Тогда Устинья этого не понимала. Сейчас же… сейчас она и видела многое, и понимала.

И то, о чем думать было неприятно.

Ее Жива красотой одарила. А вот сестру…

Казалось бы, тоже волосы рыжие, тоже глаза серые. Похожи они с Аксиньей, а все ж не то.

У Усти волосы и гуще, и цвет другой. Старая медь с отблесками огня и золота.

У Аксиньи – вареная морковка. И веснушки. У Усти они тоже есть… штуки три. А у Аксиньи все лицо в них, потому она и белилась, как дерево по осени.

Глаза у Аксиньи меньше, лоб ниже, нос длиннее, губы уже. Вроде бы и то же самое, но некрасиво получается. Неприятно.

Устя этого и не видела тогда, в юности. А Аксинья все понимала, злилась, завидовала. Не отсюда ли ее предательство выросло?

– Пойдем, Аксинья. У нас еще много дел будет до базарного дня. Лапоточки еще бы найти надо, а не найти, так заказать…

– Лапти?! – праведно возмутилась Аксинья, выставляя ножку, обутую в кожаные ботиночки – коты [3].

– Много ты крестьянских девок в котах видела? И в поршеньках-то не находятся! [4]

Аксинья недовольно засопела, но крыть было нечем. И в доме девки в лаптях ходили – на поршни кожи не напасешься.

– Я в этой пакости ходить не умею.

– Вот и будем учиться, – спокойно ответила Устинья. – Хочешь на базар пойти за рябиной? И потом из дома выходить спокойно?

Хотелось. Так что Аксинья решила потерпеть лапти. Да и Устя добила решающим:

– Все одно никто нас не узнает. И о нас тоже не узнают, а крестьянским девкам и в лаптях можно.

Аксинья только вздохнула, что та мученица:

– Хорошо. Идем…

Улыбку на губах сестры она не заметила. Устя сегодня сделала маленький шаг к своему новому будущему. И сестра ей пригодится.

* * *

Вечером Устя покорно сидела за трапезой.

Ковыряла ложкой пареную репку. Та хоть и таяла во рту, хоть и сдобрена была маслом, но девушку не радовала.

Она помнила мать. Уставшей и измученной болезнью.

Она помнила отца. Равнодушным и холодным.

И сейчас… да, сейчас, восстанавливая свое впечатление, она была уверена – так и есть. Вот упади она сейчас в корчах, закричи, забейся, батюшка и ухом не поведет. Не то что волноваться за родное дитятко – просто рукой махнет да слугам прикажет на нее ледяной воды вылить.

Равнодушие.

Это чувство пронизывало всего Алексея Ивановича Заболоцкого, оно окутывало его плащом, оно светилось в серых, как и у самой Устиньи, глазах, оно заволокло трапезную серой хмарью. Оно изредка рассеивалось, когда глава семейства поглядывал на сына, но и только.

Да и сын…

Илья Алексеевич Заболоцкий был мужским отражением матери внешне – и отцовским по характеру. Если раньше Устя еще могла думать, что все исправимо, что она может добиться отцовской любви, уважения брата, понимания, надо только послушной и покорной быть, и будет ей радость!

Нет.

Никогда такого не случится.

Всегда отцом будет править стремление к собственной выгоде. Всегда брату интересна будет только своя жизнь. А чужая?

А что чужая. Ее можно и под ноги кинуть, чтобы сапоги вытереть.

Сестры? Сестер надо выгодно продать. Вот и все…

Ни поддержки, ни помощи она ни от кого не получит.

Устинья ковыряла репку, обводила взглядом стол. Когда-то, в монастыре, она хорошо научилась читать по лицам. Видела, кому плохо, кому больно, кто злится, кто терпит…

Сейчас она тоже все видит.

Матушка любит отца. Любит сына. Дочерей скорее терпит. Если они не будут доставлять хлопот, отлично. Если будут, их просто сломают через колено, как это с Устей и произошло в той жизни.

Да и с Аксиньей, наверное.

Вот сестра сидит рядом, поблескивает любопытными глазенками, улыбается. Не злая, не подлая пока – когда она свернет на кривую дорожку? Можно ли это исправить? Пока она что любопытный щенок, который не боится получить кованым сапогом в брюхо. Жаль, надолго так не останется.

Вот брат.

Смотрит только на отца, явно старается ему подражать. И плечи так же расправляет, и прищуривается, и даже усы вытирает тем же движением.

Не будет от него помощи.

Есть такая порода людей.

Он не хороший, он не плохой, он ровно такой, какой его хозяин. Он умный, он добрый, но ровно пока хозяин не прикажет обратного.

Сейчас его хозяин – отец.

Потом будет его жена, а точнее, тесть, который полностью подомнет мальчишку.

Да, мальчишку.

Устя вдруг осознала, что брат-то… младше, чем она?

Да, она умирала, старше была лет на пятнадцать, даже больше. И теперь смотрела на Илюшку уже совсем другими глазами.

Ведь мальчишка как есть. Вот и след от прыща на шее, под бородой просто не видно, а он там. Если приглядеться.

И на отца он смотрит, как щенок на вожака стаи. И… сможет ли брат так смотреть на нее?

Нет, не сможет. Или сможет он?

Устя отчетливо поняла, что ни с отцом, ни с братом у нее договориться не получится. Отец никогда не примет ее всерьез.

Брат сначала будет следовать за отцом, а потом… ночная кукушка всегда дневную перекукует. Не нами то заведено, не нами кончится. Значит, не надо на них рассчитывать.

Обойдемся без союзников. Надо просто сделать так, чтобы они не мешали. А то и лучше.

Если отец свою выгоду почувствует, он горы свернет, моря закопает. Вот и пусть…

Устя ковыряла репку и думала о будущем. Том будущем, в котором ее семья останется жива и невредима. Ее семья.

Ее любимый.

Ее новая жизнь.

Понадобится солгать, убить, по крови пройти – не задумается!

Огонек горел внутри. Ровно-ровно, словно крохотная черная искорка. И это давало надежду на будущее.

Загрузка...