Глава 2 Убивец Степан Чубров

Следователь районной прокуратуры Владиславлев старательно заполнял документы. Судебно-медицинская экспертиза показала, что смерть мужчины, обнаруженного в деревне Холопово, наступила в результате продолжительного переохлаждения. Признаков насильственных действий не обнаружено. Личность не установлена. Возраст предположительно 65–70 лет. В сводке Всесоюзного розыска на основе выявленных примет не значится.

Обыкновенный бродяга, коих немало мыкается по стране. Ничего интересного, можно быстро закрыть дело. Так и доложил. Однако начальник следственного отдела Кузовкин был иного мнения.

– Торопыга. Людей хоть поспрашивал в Холопове? Старик по всем приметам типичный зэк. Картотекой пользоваться в следственной школе учили?

– Учили. Я и запрос подготовил, да подумал…

– Думалку смотри не сломай. Отправь запрос и езжай в Холопово. Уверен: за стариком длинный хвост тянется…

В ближайший дом к тому месту, где обнаружен труп, Владиславлев зашел наугад. В саду старик сгребал прошлогоднюю листву и мусор, вытаявший из-под снега. Копаться в земле время еще не пришло, но человеку, похоже, не терпелось.

Ответил он на приветствие спокойно, с достоинством. Пригласил на широкую скамейку у дома. Узнав причину визита, нахмурился, но таиться не стал.

– У моей жены сестра есть, Дарья, так это ее бывший муж, Степка Чубров.

– Вы не спутали?.. Нет? – переспросил Владиславлев, не ожидавший такой простоты и скорого опознания.

Тимофей Изотикович, почти не куривший, только для баловства после рюмки вина или водки, которую выпивал к восьмидесяти годам все реже и реже, да и то не с каждым гостем, взял предложенную сигарету и неторопливо стал разминать в неестественно огромных пальцах. «Видно, могучий был в молодости», – восхитился Владиславлев.

На крыльцо вышла Евдокия Матвеевна, приметившая гостя через окно, и по озабоченному виду мужа определила, что гость непростой. Поздоровалась приветливо, спросила:

– Тима, может, чайку вам согреть?

– Ты лучше присядь… Следователь вот Степкой Чубровым интересуется. Помнишь, как он появился на хуторе в двадцать четвертом году?

– Почему это в двадцать четвертом? В двадцать пятом, весной.

– Нет, в двадцать четвертом! Я помню, в тот год яблоки уродились комовые.

– Тебе б только спорить со мной, – упрекнула мужа Евдокия Матвеевна. – Я хорошо помню ту весну, его Ляпичевы из Авдона к нам подослали. Пришел бродяга обтерханный, ростом под два метра, а сам светится, будто вобла, и глаза кошачьим хвостом скачут.

– Правильно, я огороды в низине вспахивал на Гнедом, а когда возвращался, мать твоя Акулина вышла навстречу и говорит: «Наши тетехи пригрели…» Как-то назвала чудно, каторжником или ватажником, уж не помню. Просила пристрожить и отправить подобру-поздорову.

– А я разве против была? Это все Дашка, дура толстозадая, – помянула сестру Евдокия Матвеевна.

Теперь ей казалось, что в самом деле не хотела нанимать Степана на сезонную работу, отказывала. А он сумел, уговорил взять на пару деньков: «За прокорм, хозяюшка, возьми. Возьми, не пожалеешь. За прокорм…» Работу крестьянскую знал, это у него не отнять, а когда отмылся, отъелся, благо картошки и сала на хуторе в достатке, так прямо красавец: волос кучерявистый, нос орлиный, лицо смуглое, чистое. Дашка его глазами прямо слопать готова была, вот и пристала: пособи. Согласилась, жалея сестру, любви ни плохой, ни хорошей еще не познавшую. Объяснила Степану, что Дашка его после вечерней дойки будет ждать в дальнем конце сада.

Степан тут же ответил:

– Шутите, хозяйка?.. Я не из таковских. Мне рано утром скот выгонять.

Не стала ничего растолковывать, неловко ей стало. Глаз лукавый проблеснул, и смущение напускное углядела.

Через пару месяцев Степан помыкал Дашкой, как хотел, покрикивал, а она неслась на его зов стремглав с кружкой воды или опорками. Забеспокоилась Евдокия, стала укорять сестру, а та, как очумелая: люблю, и все. Лишь когда застала ее с бутылкой самогона возле своего ларя, надавала затрещин, потащила к матери.

Акулина Романовна в первый же день как припечатала: «Глаз у Степки порченый, бесовской». Стала она настаивать, чтоб рассчитали и прогнали с хутора. А Дашка – в рев, живот округлившийся показывает.

Неожиданно за Дашку взялась заступаться младшенькая, тихоня Любашка:

– Что у тебя, мама, все за выдумки: «бесовство, порченый глаз»? Жизнь поломаете, как мне со своими свахами… Пусть распишутся.

Отступилась мать: сами расхлебывайте в таком разе. В сентябре им свадебку справили тихую, потому что у Дашки пузцо торчало, она его и не скрывала, гордилась. Зимой родился у них первенец, которого назвали Юрием, а жить они стали в большой комнате, бывшей при Малявине гостиной. Весной, как оттаяла земля, заложили фундамент под новый дом для Чубровых. Ладить сруб наняли плотников из Холопова…

– Столько лет прошло! Как же вы опознали? – спросил Владиславлев, мало что понимавший в этих перескоках с одного на другое.

– Наколку-то видели на руке?.. Так вот Степка изготовил ее, когда служил на флоте, а в двадцать третьем за шалость, как он сам говорил, его хотели судить, а он дал деру из Архангельска. Скитался без документов, пока к нам не прибился. А работник он, вправду сказать, неплохой, но с придурью. Помню, однажды по осени…

– Извините, Тимофей Изотикович, но все же не верится, что по наколке, через столько лет? Могло быть и совпадение…

– Да какое же совпадение? Шел-то он ко мне. Отомстить. Как и обещал тогда, в двадцать девятом. А еще раньше из лагеря бежал из-за этого.

– Между вами было что-то серьезное?

– Что было, то сплыло, – с неожиданной резкостью ответил Шапкин и тут же, словно стараясь ее сгладить, сказал: – Сразу и не объяснишь. Жизнь-то кучерявистая… Но что это – Степка Чубров, можете не сомневаться.

– Хорошо. Но все же я проверю. Извините за беспокойство…

Владиславлев от чая отказался, о чем вскоре пожалел. Ему почти час пришлось ждать на открытом всем ветрам перроне электричку. «А у Шапкиных, небось, расписание есть. Нет, заторопился, – ругал он себя, прохаживаясь вдоль полотна. – Ведь не мальчишка, двадцать три года. Пора бы держать себя солидней». Решил с делом Чуброва хорошо разобраться, прежде чем идти к начальству…


Посещение следователя растревожило. Шапкин привычно прочитал «Уфимскую правду» от заголовка до прогноза погоды, а когда пришло время ужинать, неторопливо поел, попил чаю, сноровисто орудуя остро отточенным ножичком, потому что к вставным зубам так и не смог приспособиться. Летом пошел на ледник за молоком, наклонился, чтоб банку достать, а верхняя челюсть нырк в щель между стенкой и снегом. Старшему внуку рассказал, а он хохочет: теперь нужно горноспасательную команду вызывать. Ему самому смешно стало. Не раскапывать же весь ледник. Так и отвык начисто.

Евдоша днем завела разговор о Степане, а он отмолчался, но за чаем вдруг вспомнил, укорил неизвестно кого:

– А все золото. Золотые монеты, будь они неладны!..

Сколько было монет, не знал никто, кроме Акулины Романовны. Она каждый раз ловко уворачивалась от расспросов или говорила с укоризной: «Вот помру, тогда перечтете…»

Той осенью, на десятом году после пришествия к власти большевиков, яблоки уродились в малявинском саду невиданно. Лучшие отбирали на продажу и аккуратно ссыпали в дерюжные мешки, и они стояли оковалками в междурядьях. Работали в саду все. Веня Шапкин лазил по веткам с котомкой, где не мог достать Степан с раздвижной лестницы. Акулина Романовна, Дашка, Лидуся перебирали, ссыпали в мешки, Евдокия отдельно отбирала зимние на хранение и укладывала в ящики, а маленькая Анечка охотно стаскивала в кучу червивую падалицу.

К вечеру приехал Тимофей. Он с утра в одного кряжевал сухостой и возил из лесу к дому, да так наломался, что лень было спрыгивать с разлатой крестьянской подводы. Сидел в задке на самом краешке, бросив вожжи, смотрел на груду краснобоких яблок, на оголившиеся коленки жены, на сына, падчерицу, которая измазала лицо яблочным соком. Смотрел на подсвеченный заходящим солнцем, так и не обобранный за неделю сад, где правил над всеми запахами необоримый запах любимого аниса.

Степан, проходя мимо с полным ведром, столкнул его как бы нечаянно с телеги. Да стал подначивать:

– Эх, ездок! Чать, ушибся? А с лошади упал бы, так и вовсе расшибся…

И снова плечом – толк.

– Отстань, Степка, – урезонил Шапкин спокойно, с усталой ленцой. – А то будешь землю жрать.

Степан хохочет в ответ, а как мешки на подводу погрузили, вдруг подножку подставил, да так ловко, что едва Шапкин на ногах устоял. И снова хохочет, насмехается:

– Земля тебя, что ль, не держит.

Тимофей Шапкин ростом невысок, на полторы головы ниже Степана, но зато весь литой, комлястый, а руки, что кузнечные тиски. Изловчился, ухватил Степана одной рукой за ворот рубахи, а другой за ногу и вздернул вверх над собой. Потом отшвырнул в чертополох.

– Нашел, сукин сын, ровню!

Степан вскочил, как блохастый кобель, встряхнулся под смешки ребятни и баб, но не подает виду, что ушибся.

– Ополоумел, да? Шуток не понимаешь?

– Шутил один недавно, на Иванов день. Евдоха не даст соврать, как авдонский верзила Карпеха девкам юбки задирал да на меня с кулаками полез. Так его, дурня, потом колодезной водой отливали, едва оклемался… Так что меру знай, – строго и неулыбчиво закончил отповедь Шапкин.

Степан Чубров отмолчался и задираться больше не стал, но обиду затаил.


– Сколько же было золотых? – спросил Шапкин жену, убиравшую со стола.

– Да ровно две дюжины. Мать все их, считай, раздала нам да внукам… Себе три штуки оставила на черный день. Тебе и то, кажется, подарила.

– Дала. Это точно.

– А мне ведь не сказал. На мельницу свою потратил?

– Приводные ремни позарез нужны были. Пришлось золотой употребить. Но и ремни выбрал славные, им бы сносу не было.

– Я ведь говорила, что не будет толку с мельницей…

Тимофей молча поднялся из-за стола и глянул вкось на жену. Она осеклась: пусть и норов, что боров, но знала моменты, когда лучше не перечить.


В тот год прибилась к хутору Любашка, самая младшая из сысоевских сестер, так и не доучившись в городе портняжному делу. Пришла к матери вроде бы погостить, а родила вскоре девочку, и выпало впервые Тимофею Шапкину стать крестным отцом. Ей отвели в большом малявинском доме комнату, где до этого жила Дарья, а она все бегала ночевать к матери и втянуться в жизнь хуторскую не старалась, кормилась с огорода и тем, кто что подаст. Потом и вовсе перебралась в маленький домик, что поставил Малявин для Акулины Романовны.

В этом доме треть пространства занимала русская печь с лежанкой, позади нее закуток с занавеской из грубого холста. Здесь же стоял сундук старинный, с инкрустацией в виде волшебных жар-птиц, со звоном песенным, когда крышка открывалась. Привезен был из Вятки вместе со швейной машинкой.

Как-то трехлетняя Нюська со своим двоюродным братцем затеяли игру, стали прыгать с лежанки на сундук, вот и допрыгались: треснула крышка, вывалилась у сундука боковая планка, а вместе с ней – и пружина витая. Тут без Шапкина не обойтись.

В субботу зашел он перед баней веселый:

– Бегом вот бежал, а то, думаю, нашлет теща на мастера лихоманку. Буду трястись…

– Тебе, Тимоша, никакая лихоманка не страшна…

– Это почему так? – смеется Тимофей Шапкин, заранее зная, что Акулина Романовна скажет, а сам сундук к свету разворачивает.

– Ты топором крещен, огнем мечен, пулей овеян, так тебя и заговорная сила не возьмет.

– Правильно говоришь, матушка. Я русский солдат, да еще слесарных дел мастер, таких нечистая сила на дух не переносит.

Оглядел шпунтовое соединение, удивляясь, как хитро сработано и отшлифовано чистенько под лакировку, на загляденье. Пружину стал вставлять на место, а там тряпка в глубине сереет. Подцепил отверткой, дернул на себя – тут-то и посыпались монеты, запрыгали по некрашеному полу.

Шапкин поднял одну монету, оглядел с обеих сторон, ветошкой протер потускневшее золото, прочитал год выпуска, надпись по ободку. Вспомнил, что такой же полуимпериал подарил дядя Пахом после выпускного экзамена в реальном училище. На память… Но заторопился тогда, разменял его в галантерейной лавке, где хозяин долго осматривал монету, все не решаясь принять ее у шестнадцатилетнего парня.

Подкинул на ладони, понянчил в горсти и отдал теще. Сказал:

– Настоящий полуимпериал. Может, теперь и боковинку не заделывать?

– Заделай, Тимофей, заделай, ради Христа. И вот возьми один золотой, – сказала Акулина Романовна с потаенным смыслом.

Шапкин отказываться не стал. Нужда поджимала.

На следующий день дочери насели на мать с расспросами. Евдокия вспомнила, как отца, избитого до полусмерти, конь домой притащил…

– Может, откладывал он на черный день?

– Что ты! Матвей не из таковских. Мне бы сразу сказал. Вот думаю: не покаянные ли это деньги кому-то оставлены были? Прежний владелец сундука, кажется, из купцов.

– Сколько ж их там?

– И-и, бесстыжие! Вы еще, не дай бог, раздеретесь из-за них. Лучше раздам всем по одному. И Фекле, и деткам ее отвезу в Слободу. А тебе, Любашка, три золотых отдам.

– Это почему же ей три? – почти в один голос спросили Евдокия и Дарья.

– Один – ей, второй – сиротке Нюське, а третий – за грех мой, что не усмотрела, не уберегла.

Люба, словно бы испугавшись слов матери о греховных деньгах, отнесла вскоре полуимпериалы в торгсиновскую скупку и там же на чеки купила обновок, да таких, что на хуторе все обзавидовались. Долго разглядывали зимнее пальто из коричневого драпа с кроличьим воротником, купленное для Нюрки на вырост, а высокие ботинки на шнурках с многослойной кожаной подошвой только что на зуб не пробовали. Привезла она еще два отреза ситца хорошего, не удержалась, похвасталась, что первую же косоворотку сошьет Тимофею, потому что он с торгсином надоумил.

Шапкина ждали с мельницы к вечеру. Ждали с нетерпением все. Одно дело – обновки показать и узнать, когда он сможет на ботинки подковки набить, чтоб не было им сносу, но больше всего интересовало: как первый помол? Даже Степан, как ни косился последнее время, а вот печь задымила, и тяга плохая, надо идти за помощью к Шапкину.

Возвращался Тимофей в эти дни непривычно рано, строгий от множества забот, которые навалились и не отпускали с того самого дня, как купил эту мельницу, некогда ветряную, а позже переделанную в электромеханическую. Пока гонял ее вхолостую, потому что окрестные мужики приглядывались и вызнавали: как мелет и почем? Зимой поторопился, пустил на новых гарнцах да маломощном двигателе, который собрал из старья, и осрамился. «Дешево хорошо не бывает», – такое он сам любил повторять. А ведь не устоял, потому что ссоры из-за мельницы возникали не раз. Почти год дети видели его только по субботам, в банный день. В ранних сумерках обихаживал скотину и ехал к своей «керосинке», как ее с негодованием называла жена. И так же в темноте возвращался, обедал и ужинал разом, опять убирал скотину, а если и спал, то урывками: два-три часа, не больше.

Сначала продали корову и остатки малявинских сервизов, вплоть до серебряных вилок. Но не хватило малости самой, чтоб пустить дизель… Ссора вспыхнула прямо в именинный день. Сказал Шапкин авдонскому куму, что придется кобылу продать, благо жеребец крепкий подрос, да еще стригунок от этой же кобылы бегает.

– Не позволю продавать Ветлу, даже не думай, – встряла в разговор Евдокия, будто не замечая, что мужчины выпили основательно.

– Старовата кобыла. Счас не продать – осенью поздно будет, – расчетливо прикинул кум.

– А через год ее вовсе только к башкирцам на мясо…

– Ты не наживал, так все готов распродать, а я ее коровьим молоком выпаивала. И не позволю!

– Хватит тебе, Евдокия! Я что, для себя стараюсь? – вспылил Шапкин и бухнул кулаком по столу.

Гости взялись усмирять. Подсунули ему гармошку, уговорили, улестили сыграть плясовую. А уж он-то умел! И Венька в него: прямо не оттащишь другой раз от гармошки, пока не подберет услышанную где-то мелодию.

К вечеру гости, как положено, едва держась на ногах, погрузились в телегу.

– Трогай, Венька! Да кумовьев не растеряй… Потом Ветлу сам распрягешь и напоишь.

Забыл про ссору Тимофей. Зашел в дом, чтобы в обыденку переодеться да жену приласкать, пока нет детворы, прежде чем идти убираться…

– Не лезь! – будто крапивой ожгла. Отступился он, пусть и заело слегка, что фырчит жена не к месту, того и гляди, весь праздник испортит. – Ты скоро по миру нас пустишь из-за чертовой мельницы. Больше чтоб ни одной копейки!..

Евдокия Матвеевна неизлечимо болела упрямством от рождения до самой смерти…

Впервые за шесть лет ударил ладонью жену по щеке. Чуть хлопнул, но губы и нос раскровенил. Ее это лишь подзадорило. Взялась она вспоминать стародавние обиды, попрекать тем, что пришел на хутор с одним табачком в горсти…

Завелся хмельной Шапкин, но рассудка хватило руками не трогать, чтобы не покалечить. Сорвал с гвоздя правильный ремень, но только раз опоясать успел. Выскочила на улицу Евдокия с криком. Шапкин – следом. Так и гнал вдоль огорожи до самого леса.

Однако отступился. Продал конную сенокосилку, которую собрал сам из металлического хламья. Продал одноцилиндровый моторчик – им иной раз качали из пруда воду на полив, и в засушливом тридцать первом его вспомнят не раз. И все же пустил мельницу на новых гарнцах и с новым дизелем осенью 1928 года.


Если бы Шапкину сказали, что мельницу отберут и потянут за это в тюрьму, он все одно не поверил, продолжал бы упрямо ладить ее, потому как из столетия в столетие русичи отстраивали порушенные врагом и пожарами городки, деревни, заново обзаводились худотой: здоров и зажиточен русский работник – крепко и богато Русское государство. Тимофей Шапкин особо не задумывался о причинном порядке самой жизни, раз и навсегда определив свое место и ту естественную зависимость между людьми, без коей немыслимо существование на земле. Он часто вспоминал под разным предлогом дядюшку Сашу, прослужившего в Уфе провизором больше трех десятилетий и за все эти годы не пропустившего ни одного дня на своей хлопотной службе. Или того же дядю Пахома, владевшего мукомольным заводом в Нижней Слободе, который на спор в одного загрузил баржу с мукой.

Никакая власть Тимофея не могла переделать. Тем более что власти менялись, а он оставался всегда, и все его знали, почти в каждом дому в пригороде Уфы имелась вещь, сработанная или отремонтированная его руками: пусть обыкновенное веретено, он их выточил на своем станке тысячи, отличалось от прочих нарядной красно-синей каймой, угольник под телевизор – точеными ножками, а будильник – точностью хода. Не было, не попалось ни одного механического или деревянного чуда, которого он не смог отремонтировать, даже в санаторной кумысолечебнице, куда его возили, как генерала, на директорской «Волге».

И правителей за свой долгий век видел он разных. Когда собирались внуки с правнуками (а съезжались в Холопово они летом часто, и обедать порой приходилось в две смены), то кто-нибудь из них вдруг загорался и, как бы стараясь порадовать остальных, просил:

– Расскажи про царя! Или как Сталина угадал…

Тут надо было очень точно попасть в настроение: чтоб погода располагала, бабушка Евдокия не бурчала и не капризничал кто-либо из правнуков…

– А то в прошлый раз Венькины внуки медали в колодец покидали!.. «Зачем?» – спрашиваю их. «А посмотреть, как булькают», – отвечает старший, а ему уже десять лет.

Только Славиковой дочери, любимой внучке Насте, гостившей в Холопове почти каждый год вместе с сыном, а позже и с дочерью, он отказать не мог.

Начинал Тимофей Изотикович рассказывать по-разному, но чаще всего с такого посыла:

– Для вас он теперь Николай Палкин, царь-самодержец, а для нас всех был с заглавной буквы: Его Императорское Величество.

Рассказывал во все времена безбоязненно, но иногда имела место быть предыстория, как из пехтуры попал к артиллеристам в оружейную мастерскую, но чаще начинал с простого:

– Готовились мы к войсковому смотру. Было это летом одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Готовились тщательно, без понуканий унтеров, подбадривая и пугая одновременно друг друга: «Как же, сам государь!»

Помнится, шутили в казарме:

– Митяя тамбовского во втору шеренгу!

– Это почему же в зад? – вскидывался рослый незлобивый Митяй.

– Всех конопатых во втору, – подыгрывает шутнику старослужащий.

Понимали, что не пойдет государь император в дивизионную оружейную мастерскую, а все же отчищали каждое пятнышко на станках, инструменте.

Хорошо помнились ему запахи кожи, оружейного масла, дегтя, которые значимо выделялись в осеннем воздухе. И как ждали. Вдруг гулкое: «Смир-рна!» Вдалеке показалась открытая рессорная коляска в сопровождении конных.

Потом шагал вдоль шеренг вроде бы обыкновенный полковник. Но восторг всех обуял и выплескивался оглушительным «ура!». Полковник шел и шел неторопливо, казалось бы, равнодушный ко всему. Но вдруг глянул с едва приметной улыбкой, приостановился вместе со старшими офицерами, шагнул к правофланговому второй роты, георгиевскому кавалеру. Спросил, как позже узнали, имя. Бывал ли ранен и как тяжело. А правофланговый ответил бойко, весело, за что и был отмечен медалью из рук государя. И все разом выдохнули восторженное «ура!», будто их тоже отметил государь император.

– Не богатырского сложения, в обычном полковничьем мундире, а как-то выделялся сразу… – Тимофей Изотикович проговаривал это раздумчиво, будто силился вновь понять, чем же не угодил царь им всем сразу и ему в том числе, потому что радовался вместе с деповскими рабочими его отречению от престола, пил в тот холодный февральский день водку и ратовал за свободу для трудового народа.

Про Сталина проговорился он лишь в начале шестидесятых годов. Начинал всегда неохотно:

– Что там особо рассказывать… Было это в двадцать седьмом году. Ездил я в Иглинский район к знакомому механику. Там у него переночевал, а утром пораньше – обратно в Уфу, потому что в ту пору вместо электричек ходил два раза в день паровоз с несколькими вагонами, пассажирскими и багажными.

И вот иду к переходному мосту, чтоб навестить товарища в локомотивном депо, а там, странное дело, милиционеры стоят. Один вытянулся и честь мне отдал. Я подумал: шуткует, а после сообразил: на мне куртка и кепка кожаные, эту справу зимой слободской парень уговорил на старый винчестер обменять. Поднялся я на мост и вижу: на первом пути толкотня, состав подошел странный какой-то, вроде литерного. Дверь только открыли, а оттуда грузин усатый выходит в хромовых сапогах – и все сразу к нему с хлебом-солью, с цветами. А другой грузинчик, плюгавенький и рябой, в защитном кителе, встал на ступеньках и наблюдает. Вдруг замешательство какое-то – и все разом отхлынули от рослого красавца грузина, в котором без труда Орджоникидзе угадывался (его фотографии часто в газетах печатали), и к рябенькому потянулись. А тот так и стоит на ступеньках, придерживаясь за поручень. Расстояние небольшое с моста, там и сейчас всегда головной вагон скорого поезда останавливается, отдельные слова долетают. И слышу, как Орджоникидзе что-то ему по-грузински выговаривает громко, гортанно. Возникла догадка, что наши начальники Орджоникидзе со Сталиным перепутали.

А немудрено. Иосиф Виссарионович среди уфимских рослых, неохватных по ширине начальников, мелковато смотрелся. После один знающий человек подтвердил, что объезжал Сталин уральские и сибирские области по закупке зерна, а в нашей – ни зерна ему, ни мяса, да еще так оконфузили. Поэтому Уфимский обком в числе первых объявили троцкистским и прибрали всех по первому рангу…

Только мяса и зерна от этого больше не стало. Как и при Хрущеве. Этот тоже любил начальство менять, области перекраивать. Помните, небось, очереди за хлебом в начале шестидесятых? Потом не только мясо и масло, табак весь извели, на моих глазах мужики урны с окурками переворачивали. Ох уж почудил!..

Если зависала пауза, его не поторапливали, не лезли с пустяшным: «А я вот помню!» Ждали. Тимофей Изотикович, как бы убедившись, что интерес не ослаб, продолжал без нажима, с обыденным: «Вот однажды…»

Правнуки растекались по саду и огороду, округа наполнялась окриками: «Не трогай, не лезь, не подходи!» – пока их не уводили на речку или в ближайший лесок. Праздник продолжался своим чередом, в лучшие годы после обеда под старенькую гармошку и величавый аккордеон, который Вениамин Шапкин привез в качестве трофея из Германии и утверждал, что подобного нет не только в Уфе, но и в Москве. Подсаживалась Евдокия Матвеевна, светясь улыбкой и всем своим обликом классической хлопотуньи-бабушки, чуть ворчливой, строгой и одновременно доброй, что уживалось в ней с необыкновенной ровностью последние лет двадцать, но как-то по-особенному высветилось после семидесяти.

Настин муж Дима торопился сделать снимок, поймать ускользающее ощущение праздника вместе с лицом деда, склоненным к регистрам гармошки, и лицо Евдокии Матвеевны с лучиками морщинок от щедрой улыбки и обязательным: «Да скоро ты там?»

К вечеру, когда солнце перебегало на противоположную сторону сада, возвращались шумной ватажкой правнуки, он зазывал всех фотографироваться перед домом на длинной скамеечке, но и ее в иные дни не хватало, поэтому мужчины подсаживались потеснее на корточки, а Дима щелкал и щелкал. И всем им – родным или сводным, это не имело значения в тот момент, – почему-то казалось, что и в городе они так же, как здесь, никогда не рассорятся.

Ваня Малявин, самый младший из пяти внуков, на эти снимки ни разу не попал, возможно, потому, что в ту пору был нескладным, мнительным подростком, для которого Тимофей Изотикович был обыкновенным дедом, каких чуть ли не в каждом дому. Восхищение Димы и двоюродных сестер не воспринимал, восклицал недоуменно: а че в нем такого?.. Он вообще чудак, этот Дмитрий. Приезжает из Москвы, чтобы строгать здесь, у деда Шапкина, доски и точить вместе с ним разный столярный инструмент, и совсем не обижается, когда дед ругает и велит выбросить на помойку привезенную зачем-то аж из Москвы, где он работает директором института, новенькую ножовку.

Чтобы не выглядеть перед ними дураком, Ваня уходил к холоповским приятелям пить вино или кататься с девчатами на мотоциклах, уверенный, что дом этот никуда и никогда не денется вместе с малинником, огуречными грядками, подмерзающими яблоньками, кустами неприхотливой ирги и раскидистой черемухой на северной стороне, в палисаднике.

Загрузка...