Глава 4

Редкий талант Гришки


Рисовать Гришка умел с рождения. Так говорила его мама, когда была трезвой и не билась в истерике. Жили они в деревне, недалеко от элитного коттеджного посёлка, где, один другого краше, росли сказочные замки с цветниками, бассейнами и лужайками, на которых паслись толстенькие пони. Между участками стояли заборы по пояс, и то исключительно для того, чтобы пони их не перепрыгивали и не щипали травку у соседа. А так… владели замками люди уважаемые, состоятельные, друг друга знали. Скрывать им было нечего, а вот показать соседям свои идеальные участки с альпийскими горками было приятно. Камер наблюдения торчало в округе больше, чем цветов на клумбе, посторонних охрана не пропускала – тишь да гладь.

Гришка в посёлке подрабатывал, так что все охранники знали его в лицо. Он брался за любую работу – зимой чистил снег, осенью сгребал листья, летом подметал дорожки. Штатный дворник при посёлке был, но Гришка всегда появлялся с такими голодными глазами и горячей готовностью к работе, что Михаил Степанович молча отдавал ему веерные грабли или лопату. Пущай трудится пацан. Платил ему двести рублей в день и кормил в своём домике. Домик его, славный, бревенчатый, на две комнаты, застенчиво прятался сразу за шлагбаумом, рядом с домом для охраны.

Михаил Степанович жил одиноко. К Гришке сердцем прикипел, но виду не показывал. А как жалость давила сердце! Особенно когда мальчишка с независимым видом, сунув руки в карманы, начинал прохаживаться перед окнами.

– Дядь Миш, работа есть? – невозмутимо спрашивал, когда дворник выглядывал в окно.

– Сейчас, погодь маленько, – так же спокойно отвечал дворник, зная, что тот не потерпит панибратства и жалости. Выносил инструменты, по-военному чётко отдавал указания. И долго смотрел вслед темноволосому, высокому и слегка сутулому парнишке. Велосипед его, старенький «Салют», стоял у забора, пока Гришка работал. Подножка у него давно отвалилась, краска облупилась. «И где такой откопал? – качал головой дядя Миша. – Допотопный, из прошлого века».

В перерывах между работой Гришка рисовал. Блокнот и карандаш он всегда носил в рюкзаке. Дядя Миша с удовольствием ему позировал и восхищённо цокал языком, получая наброски.

– Похож, ух как похож! – Гришкины рисунки он вставлял в рамочку и вешал на кухне.

Рисовать Гришка умел с рождения.

Когда ему исполнилось шесть, отец, ныне покойный, отвёз его в город поступать в художественную школу. Это было целое путешествие. Они долго, как казалось мальчику, ехали на электричке, а потом на метро. Гришка был потрясён многоцветьем и многоголосьем города. Восхищённо раскрыв рот, он смотрел на величественные здания с белыми колоннами, на огромные мосты с ажурными решётками, на небоскребы.

Он поступил сразу. Игнат Алексеевич, заслуженный художник России, который набирал курс, отцу так и сказал:

– У мальчика редкий талант. Ему обязательно надо учиться.

Отец смущённо переминался с ноги на ногу и мял в руках чёрный картуз. Хотя он надел лучший, парадный костюм, ему было стыдно за свой деревенский вид. А сын горящими глазами пожирал убранство чудо-комнаты, где проходил экзамен. Мольберты, краски! И масляные, и пастель! А запах! Гипсовые головы, чьи-то наброски углем, в углу – натюрморт. Стеклянная бутылка, на фоне серо-голубой драпировки, на переднем плане лимон и ветка засохшей облепихи. Гришку трясло. Что-то непонятное и горячее заливало его внутренности. Он не мог стоять спокойно, не знал, куда деть руки – то и дело почёсывал ладони, словно желая умерить прорывающийся зуд. Больше всего на свете он хотел остаться здесь и рисовать, рисовать!

– Я оформлю его по квоте. У меня есть одно место. Вам ни за что не нужно будет платить. – Игнат Алексеевич не замечал ни смущения отца, ни смятения сына. Он видел только своего ученика. Ему во что бы то ни стало надо было уговорить молчаливого, мрачного, заросшего щетиной мужика отдать в его руки этот самородок – для огранки.

– Понимаете, у него дар! Он пишет в манере Сислея. Понимаете? – художник возбуждённо взмахнул руками.

Отец мелко закивал. Он понял одно – платить не надо будет. Гришку берут.

– Вот я не верю в реинкарнацию, – задумчиво продолжал художник. – А может, зря? Ведь у него же такая же манера, чувство цвета! А как он передаёт фактуру! Нет, определённо, это дар божий, и негоже его губить. Вы согласны?

Отец исподлобья посмотрел на Игната Алексеевича и поёжился. Непонятные речи его раздражали, он чувствовал себя не в своей тарелке.

– Ну, договорились? – художник протянул руку.

Гришкин отец осторожно её пожал и молча кивнул.

– Во вторник первое занятие. Вторник – четверг, в семнадцать ноль-ноль. Игнат Алексеевич пожал руку и Гришке. Тот ужасно смутился и залился краской.

Он как сейчас помнил эту первую встречу и первый контакт с учителем, который открыл ему новый мир. А тогда… он просто стоял заворожённый и был счастлив, что с ним разговаривает божество.

– Жду тебя. Не тушуйся, у нас хорошие ребята. – подбодрил его художник, и Гришка вдруг подумал: «А вот был бы он моим папкой!» Но потом быстро, украдкой посмотрел на отца, и ему стало стыдно. Тот, совсем сгорбившись, мял картуз. Но делал строгий вид. Гришка потянул его за рукав. Маленькая ладошка утонула в шершавой и мозолистой отцовской руке.

Они вышли из старинного двухэтажного здания, где располагалась мастерская художника и детская творческая студия, направились в магазин. Гришке батя купил мороженое, а себе маленькую светлую бутылочку, которую и выпил сразу, на радостях.

Когда подъезжали к дому, отца совсем развезло. Он раскраснелся и стал, как обычно в такие минуты, ужасно говорлив:

– Рисуй, сынок, рисуй! Богатеньким станешь, денег будешь зашибать, папке вона гроб золотой купишь, как помру…

Гришка его не слушал, только держал крепко за руку и смотрел в окно. За окном проносились чуть желтеющие берёзы, волнистые поля и облака, похожие на пухлых бегемотов. На этом фоне перед глазами сияли мольберты и натюрморты, Игнат Алексеевич, вытирающий тряпкой кисть, и гипсовые головы с мудрым взглядом, которые, казалось, спрашивали: «Ну что, Григорий, сдюжишь?»

В художку мама и папа возили его попеременно, а с девяти лет он уже ездил сам. Мать работала продавщицей здесь же, в посёлке, в магазине, посменно. Отец перебивался то там, то сям: постоянной работы в деревне не было. Он часто и надолго уходил в запой. Когда Гришке шёл четырнадцатый год, в декабре, отец умер. Ушёл из дома и не вернулся. Утром его нашли в соседней деревне – замёрз в сугробе.

Мать выла три дня. Она перестала есть, лежала на кровати, что-то путано бормотала и, кажется, разговаривала с покойным. Гришка мрачно сидел рядом. Боялся, что она тронулась умом.

После похорон он надел валенки, вышел на крыльцо и взглядом хозяина оценил обстановку: старый двор с покосившимся сараем, слева – колун и дрова, занесённые снегом. Отец осенью не доколол. Алюминиевый прозрачно-обнаженный остов парника – летом мать выращивала огурцы. На участке в двенадцать соток – картошку. Картошки хватало на год, ели её каждый день. Сам дом врос в землю, словно боялся, что если не будет цепляться за неё всеми брёвнами, то его сдует ветром. Три окна на фасаде, задёрнутые пожелтевшие, когда-то идеально белые занавески. Гришка поёжился от холода, добежал до сарая, взял пару сухих дровин и вернулся в дом. Печку надо было поддерживать постоянно, иначе дом выстывал. На следующее утро он прогулял школу. Вместо уроков он отправился на лыжах в коттеджный посёлок. Работать.

Художку он не бросил и после работы продолжал ездить на занятия.

В тот день, в конце января, когда их группа отмечала чаем с пирогами китайский новый год, а Игнат Алексеевич рассказывал ученикам о древней китайской живописи го-хуа, Гришка и познакомился с Олей.

Она пришла на год позже него, и первые несколько лет они не пересекались. Но сразу после новогодних каникул Игнат Алексеевич по неведомой причине поставил Гришкин мольберт рядом с мольбертом смешливой белокурой девочки. У Гришки не было друзей в мастерской. Он ни с кем не болтал во время перерывов, молча и быстро пил чай, жевал бутерброд с докторской колбасой, который давала мать в дорогу, и возвращался к мольберту.

Пару раз он ловил на себе загадочный взгляд соседки справа и тушевался. Осматривал свои джинсы – не заляпал ли где? Он рисовал в смешном материнском переднике с огромными ромашками на красном фоне. Эти аляповатые рисунки причиняли ему почти физические страдания. «И кто так рисует? – бурчал он себе под нос каждый раз, напяливая жуткий фартук.

Передник мать ему всучила, когда он пришёл с занятий с большим масляным пятном на колене.

– На тебя не напасёшься! – кричала она. – Где я деньги возьму? Думаешь, я что, их печатаю, что ли? Вот так и ходи теперь!

Гришка виновато вздохнул. На мать он не обижался. Весь день на работе ей было не присесть, и к вечеру у неё дико отекали ноги, а узловатые вены вздувались так, что ему казалось, чуть тронь их иголочкой, и синяя кровь выдавится, как краска из тюбика, и потечёт по ноге. По вечерам мать устало валилась в старое кресло. Гришка прибегал с тазиком тёплой воды, в которой растворял соду. Она ставила слоновьи ноги в тазик и блаженно выдыхала. Гришка знал, что за каждую полученную копейку мать расплачивается новым узелком.

Что же делать с джинсами? На мать надежды нет – чем она поможет? Теперь он мужчина в доме и сам должен за себя отвечать.

Он переоделся в старые флисовые спортивные штаны и начал колдовать над джинсами. Они были единственные. Завтра предстояло идти в школу, а потом в художку. Что-то нужно было срочно придумать.

Пятно не отстирывалось и не оттиралось даже бензином: много времени прошло, пока он доехал до дома, а тут главное – быстрота. Если капнуть бензина сразу же, то пятно исчезает на глазах. Но сейчас оно уже засохло, въелось в ткань и радостно сияло самым любимым Гришкиным цветом – лимонно-жёлтым.

Гришка побежал в сельпо. Тётя Надя, мамина сменщица, уже закрывала дверь магазина. Услышав чьё-то прерывистое дыхание за спиной, она резко обернулась и схватилась за сердце.

– Фух, напугал, чертяка!

– Тёть Надь! – взмолился Гришка. – Подождите, не закрывайте! Есть у вас краска для одежды?

– Нету! – ответила она сурово. – А зачем тебе?

– Джинсы надо покрасить…

– В «Пятёрочку» беги, они до одиннадцати. Купи там белизну.

«Эх, надо было на велике ехать», – огорчённо подумал Гришка.

В округе было три магазина: маленький продовольственный, где работали мама и тетя Надя, в пяти минутах от дома, в километре от него «Пятёрочка», а ещё в двух километрах, недалеко от элитного коттеджного посёлка, «Призма».

Белизну Гришка купил и принялся изобретать велосипед, который изобрели до него советские модники 80-х годов прошлого века. Они делали «варёнку» – так назывались джинсы в неоднородных бледных разводах, с эффектом потёртости. Заграничных штанов тогда было не достать, так что приходилось красить самим.

Два часа Гришка, помешивая палкой, варил джинсы на плите, в огромном тазу, куда добавил белизну. Когда джинсы, обретши бледно-голубой цвет, высохли, он разрисовал их акрилом. Светло-жёлтые пятна красиво оттеняли расплывчатый фон. Гришка проложил рисунки бумагой, сверху прогладил утюгом.

Мать пару раз заглянула на кухню.

– Окно открой, задОхнешься! – уважительно буркнула она. А утром, когда он показался в новеньких ослепительно красивых штанах, неожиданно обняла его и сильно прижала к груди. Плечи у неё дрожали.

– Ты где такие отхватил? – На следующем занятии к Гришке подошёл Никита, заправский модник, сын известного архитектора, принятый в студию по блату – рисовать он не умел и учиться не хотел. Игнат Алексеевич терпел, потому что с отцом его они были связаны членством в каком-то важном союзе.

Гришка на вопрос Никиты ничего не ответил. Пожал плечами и взялся за палитру и кисть.

– Что ты молчишь, как… как… – Никита был явно недоволен, что его дружбу отвергли, но найти подходящее сравнение не мог. – Как змей! – наконец нашёлся он. – Горыныч!

Все засмеялись. А прозвище Горыныч прилипло к Гришке. Через пару недель сократилось до «Горыны», а ещё через пару недель все забыли, как его зовут по-настоящему.

Как и когда он умудрился поставить пятно на штаны, Гришка не знал. Когда он рисовал, он ничего не помнил. Исчезали звуки вокруг, и он оказывался в столбе яркого света и едва слышал своё собственное дыхание. Если было нужно, он ставил мазки на картине пальцами, когда подушечками, когда всей пятернёй. Широко размазывал ладонью. А иногда «тюкал» видимую лишь ему точку самой тоненькой кистью. Отбегал, смотрел, поджимал губы и опять прилипал носом к мольберту. В животе грелся какой-то мягкий комок тепла, от которого было уютно и ушам, и ладоням. Горына проваливался в картину целиком и выныривал только тогда, когда Игнат Алексеевич мягко брал его за плечо.

– Пора, Григорий.

Гришка непонимающе смотрел на высокого статного мужчину с седыми висками.

– А-а-а… Как? Уже всё? Я же только начал!

Игнат Алексеевич хлопал его по спине:

– Пора, пора…

На шестом году обучения художник разрешил Горыне заниматься каждый день. В трёх группах. Тот приходил раньше всех и уходил позже всех. На свои деньги руководитель студии купил ему мольберт, так как официально в каждой группе было записано всего десять детей и, соответственно, мольбертов было тоже десять. Все ученики, от шестилетних малышей до будущих выпускников, привыкли к молчаливому сосредоточенному подростку, который не пропускал ни единого занятия. Никто не знал, как трудно было ему добираться до дома зимой, когда он в десять вечера шёл от электрички по слабо протоптанной тропинке под светом редких фонарей, которые отбрасывали на снег страшные тени.

Когда отец умер, поменялась и Гришкина манера рисовать. Игнат Алексеевич ни о чём не спрашивал, но понял сразу – случилась трагедия. Задания на импровизацию Гришка выполнял с какой-то мрачной решимостью, и были они все больше похожи на «Крик» Мунка, а не на светлую, яркую радость импрессионистов. В своих набросках Гришка выплёскивал боль, которой ему не с кем было поделиться.

– Не путайте, пожалуйста, арт-терапию с искусством, – однажды как бы мимоходом сказал Игнат Алексеевич. – В первом случае облегчение получаете только вы, но нагружаете своей болью зрителя. А настоящее искусство, даже если в нём есть драма, всегда открывает путь к свету.

Гришка учителя услышал. Но вылезти из тёмной ямы никак не получалось. Он не мог понять, почему несчастья так и сыплются на него. Мать подливала масла в огонь.

– Ну почему жизнь так несправедлива? – вопрошала она, наливая себе стопочку. Гришка пытался отобрать бутылку.

– Уйди! – махала она руками. – Уйди, – и продолжала причитать: – За что нам такие напасти? Вон другие-то наворовали денег, жируют в своих… этих… коттед… – она икнула, – …жах, а мы что? Честные люди… Работаешь, работаешь от зари до зари, а ребёнку штаны не на что купить! Ох, кормилец ты на-а-аш, – завывала она, – на кого ж ты нас поки-и-инул?!

Гришка прибегал в художку и прятался от тяжёлых мыслей и нестерпимой боли в свои картины. Спасительный мир ждал его на подрамнике и принимал в любом настроении. Нырнуть туда скорее и жить другой жизнью! Цветной, увлекательной, такой… настоящей.

Человеческие существа, ходившие мимо него к столу с чаем и обратно, превращались в незначительные цветовые пятна и Гришку не беспокоили.

Оля тоже поначалу была таким пятном.

Каждый раз, пробираясь на своё место, она заглядывалась на холст Горыны. Но суровый молчаливый художник не реагировал на её улыбки.

И в тот день, когда отмечали год Белого металлического быка по китайскому календарю, Оля решилась и взяла быка за рога.

– Классно рисуешь.

Гришка почувствовал чьё-то присутствие рядом не потому, что услышал голос. Что-то случилось с картиной. Она словно увеличилась в объёме и засветилась. Он оторвался от холста и недоумённо воззрился на девчонку в тёмно-синем переднике и нарукавниках. Причёска «конский хвост», ямочки на щеках, смеющиеся серые глаза.

– М-м-м… – пробурчал он. – Спасибо. – Прижал к груди палитру и отвернулся.

Но она не дала ему провалиться в натюрморт. Схватила за руку.

– Слушай, помоги мне, а? У меня горшок не получается. – Она потащила его к своему мольберту.

– Здесь тени больше нужно, тогда объём появится.

Она с готовностью протянула ему свою кисточку, и он за пару минут поправил ей натюрморт. Игнат Алексеевич, который стоял у мольберта Никиты, краем глаза увидел нарушение установленного им правила – не вмешиваться в чужой процесс творчества. Но сделал вид, что ничего не заметил.

Из школы Оля и Горына вышли вместе и вместе дошли до метро. Оля трещала без умолку, и к концу прогулки Гришка начал улыбаться. Она рассказывала о дельфинах – обожала их и в любое свободное время рисовала.

– Они такие классные! Ты знаешь, что они никогда не спят? Никогда, представляешь? Я бы так хотела с ними поплавать, мне Блонди, подружка с дачи, рассказывала. А ты бы хотел?

Гришка пожал плечами. Не до дельфинов ему было. Он очень хотел есть. Они проходили мимо ларька с шаурмой. Голова у него закружилась, он сглотнул.

– Я в следующий раз принесу наброски, – пообещала Оля. Он нехотя кивнул.

«И чего прицепилась?» – думал он первое время, когда, приходя в художку, встречал её радостный взгляд и улыбку. Хотел было по привычке убегать в картину, но от Оли было не отвертеться. Она была ещё громче, чем спасительное искусство, с которым он разговаривал, как с другом. Громче, теплее, интереснее. Она была живая. И её жизненности хватило на двоих.

Гришка поправлял ей натюрморты, делился своими секретами художника-исследователя. В эти минуты он преображался. Исчезал нелепый передник, исчезали суровый взгляд и повадки раненого волчонка, которому лишь бы подальше от людей. Оля видела перед собой радушного хозяина, открывающего ей двери в свой мир. Творца. Такого, о котором однажды сказал Игнат Алексеевич: «Творец всегда спокоен. Он не боится конкуренции, ни с кем себя не сравнивает, не завидует, не превозносит себя. Он просто любит то, что делает. И всё время в поиске – как, какими средствами выразить то, что он любит, ещё лучше».

А Гришка видел перед собой человека, которому небезразличен его мир, то есть он сам. Первый раз в жизни он почувствовал себя кому-то нужным. Первый раз в жизни ощутил безопасность рядом с девчонкой. Оля не смеялась над его нелепым видом и старыми кроссовками. А когда она однажды принесла к чаю пирожок с капустой и, разломив, половину отдала ему, пугливый волчонок внутри Горыны исчез навсегда.

С тех пор Оля и Гришка стали не разлей вода.

Загрузка...