В конце января, поздно вечером, когда Ося сидела на диване в старой Яникиной рубашке, от которой всё ещё немного пахло Яником и которую она надевала только тогда, когда становилось совсем невмоготу, в дверь постучали. Ося сняла рубашку, набросила платок, открыла дверь, готовая ко всему. За дверью стоял Коля Аржанов.
– Что ж ты, Ярмошевская, даже войти не приглашаешь, – сказал он, неловко усмехаясь, и Ося посторонилась, пропуская его в комнату.
– Чаем напоила бы, что ли, – попросил он, сев к столу. – Я и гостинец принёс.
Ося поправила занавеску между спальной и жилой половиной, взяла чайник, отправилась на кухню. Когда вернулась, Коля стоял у книжной полки, разглядывал книги. На столе на бумажке лежали три конфеты «Мишка косолапый».
– Книжки у тебя больно заумные, – сказал Коля, не оборачиваясь. – Ни к чему это. Не надо выделяться.
– Я не выделяюсь, – ответила Ося, ставя чайник на стол. – Я читаю то, что мне интересно.
Он взял в руки увесистый том грабарёвской истории живописи[32], полистал, сказал:
– Прошлым живёшь, Ярмошевская. А жить надо будущим. Вперёд надо смотреть.
Ося не ответила. Он поставил книгу на полку, присел к столу. Она налила чай, положила конфеты на блюдечко – материн сервиз с сахарницей и вазой для конфет давно был продан.
– Работаешь в артели, в комсомол так и не вступила, общественной жизнью не живёшь, – сказал Аржанов. – Пора тебе пересмотреть своё поведение.
Ося опять промолчала. До встречи с Яником оставалось пятьдесят девять месяцев, их надо было как-то прожить.
– Я тебе который раз говорю, Ярмошевская, иди к нам на Путиловский. У нас многотиражка заводская, художники нужны. А ежели ты чего боишься, я могу тебе пропуск устроить, походишь по цехам, посмотришь, какие отличные ребята у нас работают.
– Я подумаю, – чтобы отделаться от него, пообещала Ося.
– Подумаю, подумаю, – передразнил он. – Нечего тут думать, Ярмошевская. Времена нынче суровые, работать надо, а не думать. А то, сама знаешь…
Ося не ответила, он глянул быстро, искоса, и ей вдруг сделалось его жалко. Он был болен той же самой болезнью и так же, как она, не хотел вылечиваться. Или не мог.
– Я вам очень благодарна, Коля, за помощь и за сочувствие, – сказала она. – Но я не могу и не хочу себя переделывать. Я никогда не стану одной из ваших отличных ребят.
– Почему? – медленно спросил он.
– Не получится. Вот вы сказали, что я выделяюсь. А я не выделяюсь, я просто другая. Мне другое интересно, меня другое радует…
– Хочешь сказать, я тебе не пара, – всё так же медленно произнёс он.
– Ну что вы, скорее уж я вам не пара. Да и разговор этот бессмысленный, у меня есть муж.
– Сегодня есть, завтра нет, – сказал он, недобро усмехаясь. – Ты что, вправду веришь, что такого контри-ка, как твой так называемый муж, наши органы отпустят?
– Уходите, – тихо сказала Ося. – Пожалуйста.
– Дура, – сказал он, поднимаясь. – Какая же ты дура.
Хлопнула дверь. Ося даже не повернулась, всё сидела у стола и думала. Аржанов был уже комсоргом цеха, хвастался на кухне, что лично знаком с Косаревым, главным комсомольцем страны. Его можно было бы попросить разузнать про Яника. Но у такой просьбы есть цена, и эту цену она не готова была платить. Яник никогда бы ей этого не простил.
Пару дней спустя её поймала в коридоре соседка, затащила в тёмный угол, за огромный ящик-ледник, которым зимой никто не пользовался, спросила в самое ухо, так что Осе стало неприятно от горячего несвежего дыхания:
– Ты чего такое с Колькой сотворила, он третий день зверем смотрит, того и гляди зарычит.
– Ничего, – ответила Ося. – Он звал меня на Путиловский, а я отказалась, вот и всё.
– Родилась юродивой и помрёшь юродивой. Ты знаешь, чего он вчерась по пьянке на кухне орал?
– Что?
– Что нечего буржуйским отребьям в одиночку такую комнату занимать, вот чего. Смотри, доиграешься.
Ося сказала соседке спасибо, вышла из угла, отправилась в свою артель. Все заработанные деньги она по-прежнему делила поровну: одну половину – на жизнь, вторую – под половицу под кроватью, ждать того дня, когда она сможет уехать к Янику. Если бы знать, где он, если бы ехать не куда-то, а к нему, она уехала бы немедленно, рассталась бы без сожаления и с комнатой, и с работой, и с этим прекрасным, холодным, некогда так любимым городом, и с непонятными его обитателями, днём – счастливыми и уверенными в светлом будущем, ночью – дрожащими от каждого стука в дверь. Но никто не мог сказать ей, где Яник, и ехать было некуда.
Через три месяца Осину артель закрыли. Утром, придя на работу, она увидела большой замок на двери, удивилась, пошла к хозяину, жившему в соседнем доме, во флигеле. Хозяйская квартира тоже была закрыта на замок, дворник проводил Осю очень внимательным взглядом, и Ося не стала его расспрашивать. Она отправилась к Лизе, художнице-миниатюристке, работавшей в артели за соседним столом. Лиза не позвала её в комнату, разговаривали в коридоре, что было странно: в артели они считались подругами. Ося спросила, что случилось, художница долго, внимательно на неё смотрела, потом предложила прогуляться. Ося послушно пошла следом. Лиза привела её в близлежащий скверик, присела на влажную скамейку, спросила, глядя Осе прямо в глаза:
– Скажи мне честно, это не ты? Я не сужу, просто хочу знать.
– Ты о чём? – не поняла Ося.
Художница ещё раз оглядела её с ног до головы, решила:
– Не может человек так притворяться. Значит, слухи.
– Какие слухи? – спросила Ося.
– Хозяина нашего посадили. И народ говорит, что посадил его твой любовник.
– У меня нет никакого любовника, – холодея, сказала Ося. – У меня есть муж, ты знаешь, где он.
– Значит, врут, – сказала Лиза. – Нынче все всех подозревают, не бери в голову. Нормальный человек в этот бред не поверит.
– Но ты же поверила.
– Если бы я поверила, я бы тут с тобой не сидела, – сказала Лиза, вставая.
Ося вернулась домой, села на Яникин любимый стул, ужасно неудобный, неглубокий и жёсткий, но очень красивый, с высокой резной спинкой. Яник притащил его с помойки и сам отреставрировал, можно сказать, сделал заново. Она закрыла глаза, погладила стул. Гладкий лак под рукой казался тёплым, живым. Надо уезжать, Коля не оставит её в покое. Родных у неё нет, друзья-приятели растерялись после ареста Яника, теперь и работы нет. Ничто не держит её в Ленинграде.
И всё же уехать было трудно. Если вдруг каким-то чудом – бывают же чудеса – Яника отпустят, он вернётся сюда. И если её здесь не будет, он не сможет её найти. Но даже если чуда и не случится, эта комната полна Яником, здесь стоят и лежат его вещи, здесь он жил, работал, курил, ел с ней вместе за этим столом, спал на этой кровати.
Она прошла в спальную половину, достала из-под половицы деньги, пересчитала. Если жить очень экономно, можно растянуть на полгода. Что, в конце концов, может сделать ей Аржанов? Что вообще можно сделать одинокому безработному человеку? Предположим, он на неё донесёт, и её посадят. Ей дадут те же пять плюс пять и отправят в те же края. И кто знает, может быть, она встретит там Яника.
Нет, не будет она убегать. Бояться ей не за кого, страдать из-за неё некому, пусть всё остаётся как есть. Она вернула деньги под половицу, выпила стакан воды и легла спать.
Следующие четыре месяца прошли в поисках работы. Куда бы она ни обращалась, какую бы работу ни искала – художника-оформителя, иллюстратора, учителя рисования, даже просто маляра – всегда всё шло по одному и тому же сценарию, словно все сидящие против неё люди заранее получили некий текст и просто зачитывали его в меру своих актёрских способностей. Она выкладывала работы, ей говорили, что они очень хорошие. Она рассказывала, что раньше трудилась в артели, но больше не хочет батрачить на частника, а хочет участвовать в государственном строительстве. Эта маленькая ложь давалась ей легко, собеседник понимающе кивал. Затем её посылали в отдел кадров, где предлагали заполнить длиннющую анкету. Она бездумно, привычно исписывала лист за листом, кадровичка или кадровик начинали читать. Слегка поднимали бровь на происхождении, но она писала в скобках, что отец и дед были врачами, и бровь опускалась; спрашивали про увольнение с Ломоносовской фабрики, Ося объясняла, что прогуляла по причине тяжёлой беременности; образование вопросов не вызывало, дальше шёл пункт о семейном положении – замужем, женщины кивали, мужчины равнодушно читали дальше, и тут всё обрывалось, резко и бесповоротно.
Следующим пунктом шло имя мужа, занятие мужа: художник-иллюстратор, и место его работы – в настоящее время безработный. Почему муж не работает, спрашивали кадровик или кадровичка, всё ещё доброжелательно, всё ещё с интересом. Находится в местах заключения, отвечала Ося, глядя им прямо в глаза. Пятьдесят восьмая статья. Кто-то опускал глаза, кто-то не опускал, но вердикт всегда был один и тот же: «Для вас должности нет». Только раз, в одной из школ в Пушкине, симпатичная женщина чуть старше Оси, встав из-за стола и плотно прикрыв дверь, посоветовала:
– Да разведись ты с ним. Ему теперь всё равно, а тебе зачем жизнь портить. Разведись и приходи.
Ося поблагодарила за совет, встала и ушла.
В самом конце лета на толкучке, куда Ося пришла в поисках новых туфель взамен старых, стоптанных до дыр в подошвах, она встретила материну подругу, ту самую, что отказалась помочь Янику. Подруга продавала роскошную шапку из чернобурки и такой же воротник. Народ смотрел с интересом, пытался потрогать, но даже не приценивался. Ося подошла, поздоровалась. За прошедший год подруга превратилась из яркой, эффектной женщины среднего возраста в полную старуху. Она схватила Осю за рукав, сказала шёпотом, что очень, очень рада её видеть, что много о ней думала, заплакала, сначала тихо, потом всё громче и громче, с подвыванием. Ося взяла её под руку, увела в ближайший дворик, усадила на лавочку. Подруга достала платок, вытерла лицо, вздохнула, сказала уже спокойнее:
– Александра моего тоже посадили. Полгода назад. У Яна уже был суд?
– Был.
– Пять плюс пять дали?
Ося кивнула.
– Это ещё повезло ему. Нынче больше дают. А то и вообще…
Она поёжилась, спросила быстро:
– Ты развелась?
Ося покачала головой.
– А я развелась. У меня сын студент, ему жизнь строить надо. Я развелась. Саши, может, и в живых нет, а сын должен институт закончить, ему профессия нормальная нужна. Что ты молчишь, осуждаешь?
Ося сказала, что не осуждает, а, наоборот, всё понимает.
– А твой малыш где?
Ося ответила, глядя в землю, что ребёнок умер при родах. Подруга поцокала сочувственно и вдруг снова заплакала, запричитала:
– Из-за тебя, из-за тебя всё. Бог меня покарал, что не помогла тебе тогда. Пока ты не пришла, всё хорошо было, а после…
Она встала со скамейки, рухнула грузно на колени, крикнула:
– Прости меня, Бога ради прости!
Ося испугалась, попыталась поднять её, подруга не вставала, всё елозила у Осиных ног, порывалась поцеловать ей руку. В доме напротив со стуком открылось окно. Ося торопливо сказала, что всё прощает, что никакого зла не держит, что и прощать-то нечего, подруга не виновата, это такое время, страшное время. Подруга встала с колен, тяжело опустилась на скрипучую лавочку, повторила шёпотом:
– Страшное время.
Потом достала папироску, закурила, сказала, усмехаясь:
– Сын всё спрашивал, почему мы не можем быть такими, как все. А какие они, все? Они же тоже разные.
Отряхнула с коленей налипший песок и добавила:
– Отрёкся сын от нас. Через газету отрёкся, официально. Порвал с тёмным прошлым – так это сейчас называется. Имя, фамилию, всё поменял. Уехал, даже не знаю куда. Но это к лучшему, ведь правда? Это к лучшему, зачем ему такой груз.
Ещё немного помолчала, губы у неё снова задрожали, и она закончила шёпотом:
– Вот только с Сашей я зря развелась, получается.
Не зная, что сказать, Ося погладила её по руке, по плечу.
– Ты-то как живёшь? – спросила подруга. – Я остатки прежней роскоши продаю, а ты? Работаешь?
Ося сказала, что ищет работу. Подруга понимающе кивнула, задумчиво разглядывая Осю, потом встрепенулась, спросила, нет ли у неё одежды поприличнее: она может порекомендовать Осю в один дом, где нужна няня, но в таком виде туда лучше не ходить. Ося покачала головой. Подруга цокнула языком, потащила Осю к себе домой, где выбросила на кровать из шкафа груду ярких, весёлых, словно из другой жизни, платьев, велела:
– Примерь.
Пока Ося примеряла, она кому-то звонила, говорила долго и на высоких тонах, потом вернулась в спальню, сказала довольно:
– Всё, в понедельник к восьми утра велели прийти, адрес я тебе записала.
Ося поблагодарила, взяла адрес, свёрток с платьями. В дверях подруга остановила её:
– Ты не стыдись, что от меня помощь принимаешь. Я же вижу, не хочется тебе, ты думаешь, что Яна своего предаёшь, да? Не так всё. Александр всё равно бы ему не помог, никто бы уже не помог, это такой конвейер неостанавливаемый. А вот ты мне сейчас помогла. Не я тебе – ты мне. Ты мою душу спасла, пусть на немножечко, но спасла. Прощать тоже надо уметь, от сердца.
Она притянула Осю к себе, обняла, сказала со всхлипом:
– Не прощаешь. Милосердия в тебе нет. А в матери твоей было.
Вернувшись домой, Ося выстирала платья, выпила чаю с хлебом, легла в кровать и задумалась. Какое странное слово: милосердие. Почему она должна быть мила сердцем к тому, кто отвернулся от неё, кто предал её, не помог тогда, когда помощь была нужнее всего? Только потому, что предавшему и самому стало плохо? Что и его предали?
– Нет, – сказал ей внутренний голос, с которым всё чаще и чаще беседовала она по ночам. – Потому что ей хуже. Ей больней.
– Нельзя измерить, кому больней, – возразила голосу Ося.
– Вот и не мерь, – ответил голос.
Утром в понедельник Ося отправилась на улицу Лаврова, бывшую Фурштатскую, в те края, где когда-то была и дедова квартира, дом её детства. Поднялась на второй этаж добротного, ухоженного дома, постучала в красивую дубовую дверь. Открыла пожилая женщина в накрахмаленном до жести фартуке.
– Мне к Татьяне Дмитриевне, – сказала Ося, – она меня ждёт.
Женщина провела её в большую светлую комнату, велела подождать и ушла, бесшумно ступая мягкими домашними туфлями. Слышно было, как она сказала кому-то: «Ждёт в библиотеке». Ося улыбнулась невольно тому, как тщательно все эти новые люди копируют старую жизнь.
В комнату вошла красивая женщина, элегантно одетая, с модной, волнами, причёской, поздоровалась и остановилась на пороге, разглядывая Осю. Ося смутилась, опустила глаза.
– Значит, вы и есть протеже Марго? – спросила женщина. – Насколько я понимаю, детей у вас нет, и с детьми вы никогда не работали?
Ося кивнула.
– Но вы внучка доктора Войцеховского?
Ося кивнула ещё раз.
– Говорите по-французски?
– Oui, madame.
Женщина обошла Осю кругом, сказала:
– Марго говорила, что вы художник.
– Иллюстратор, – уточнила Ося.
Женщина помолчала, достала из сумочки небольшой розовый листочек, прочитала, близоруко щурясь:
– Вы будете учить моего сына чтению, письму, счёту, французскому и рисованию. Вы будете гулять с ним дважды в день, следить, чтобы он вовремя вставал и вовремя ложился, регулярно ел. Платить я вам буду сто пятьдесят рублей в месяц. Учитывая, что вы будете жить на всём готовом, это приличная зарплата. Выходной у вас будет раз в неделю, по вторникам.
– Я должна буду жить у вас? – переспросила Ося.
– Конечно, – удивилась женщина. – Ребёнок встаёт рано, а вечером он очень трудно засыпает, вы должны быть рядом.
Может, и к лучшему, решила Ося. Исчезнуть из квартиры, с Колиных глаз долой, на полгода, год. Но как сохранить за собой комнату?
– Я боюсь потерять жильё, – сказала она женщине. – Я живу в коммунальной квартире, пустующая комната будет людей раздражать, пойдут разговоры, найдутся желающие.
– Я поговорю с мужем, – небрежно бросила женщина, – он всё уладит, только оставьте мне адрес. А теперь – в детскую.
Она вышла в коридор, прошла мимо трёх закрытых дверей, у четвёртой остановилась, помедлила, прислушиваясь, предупредила:
– Ребёнок очень нервный и впечатлительный, поэтому бывает капризным, вы должны с этим считаться.
Ося вошла в комнату. Нервный и впечатлительный ребёнок сидел на пушистом ковре, что-то строил из больших ярких деревянных кубиков. На вид ему было лет пять.
– Петя, это твоя учительница, Ольга Станиславовна, познакомься, – сказала мать.
– Не хочу в школу, – сказал ребёнок, не поднимая головы. – Не пойду в школу.
– Тебе и не надо ходить в школу, – быстро ответила мать. – Учительница будет заниматься с тобой дома. Она даже жить будет у нас.
– Не хочу, чтобы она жила у нас, – немного громче, но по-прежнему не глядя на мать, сказал мальчик. – Не люблю её.
Мать оглянулась беспомощно, Ося сказала:
– Вы идите, не беспокойтесь, я справлюсь.
Мать ушла, Ося подошла поближе, села на ковёр.
– Это мой ковёр, – сказал мальчик. – Не хочу, чтобы ты на нём сидела.
Ося послушно сползла на паркет.
– Не хочу, чтобы ты была в моей комнате. Уходи, – сказал ребёнок, глядя ей прямо в глаза совсем не детским, презрительно-вызывающим взглядом.
Ося встала, вышла в коридор, села на пол возле двери. Сначала за дверью было тихо, потом Ося услышала осторожные шаги, громкое сопение, из-под двери вылез острый красный карандаш и заелозил влево-вправо, явно с целью что-нибудь, а лучше – кого-нибудь проткнуть. Ося забрала карандаш, достала из сумки вчерашнюю газету, оторвала квадратный кусок, сделала лодочку, на лодочке нарисовала смешного мышонка и просунула под дверь. Сопеть перестали, через некоторое время из-под двери вылез синий карандаш. Ося оторвала ещё кусок, нарисовала море, пароход, пару забавных зверушек в матросках, просунула обратно. Из-под двери вылез чистый белый лист.
– Знаешь, я гораздо лучше рисую, когда сижу за столом, а не на полу, – громко сказала Ося.
Дверь отворилась. Ося помедлила, ожидая подвоха, потом вошла. Ребёнок прятался за дверью.
– Я сажусь за стол рисовать настоящие джунгли, – сказала Ося, подошла к столу, нарочно шумно отодвинула стул, села, начала рисовать. Через минуту за спиной раздалось знакомое сопение.
– Садись, – не поворачиваясь, сказала Ося. – Я научу тебя рисовать львёнка.
Через неделю они уже были друзьями. Мальчик не был ни нервным, ни капризным, просто заброшенным и абсолютно одиноким среди множества взрослых, у которых не было на него ни времени, ни сил. Родителей Ося встречала редко – отец много работал, часто возвращался за полночь, мать то принимала гостей у себя, бесконечно советуясь и ругаясь с кухаркой Анной Тимофеевной, то наряжалась и уезжала на приёмы, премьеры, примерки, большей частью в Ленинграде, но иногда и в Москве.
Жила Ося в крошечной комнатушке, смежной с детской. Анна Тимофеевна сказала, что там в прежние времена хранили дрова для детской. Осе было всё равно. До тех пор пока каждый вторник она могла приходить домой, вычёркивать ещё неделю, кутаться в Яникину рубашку, брать с полки хорошую книгу и убегать в другой мир, в чужие страсти и горести, – она могла жить. Иногда она бывала в Эрмитаже: приходила за час до закрытия, когда не было уже экскурсий, бродила по светлым тихим залам и думала, что это, наверное, и есть её дом, её страна, её Родина.
Летом они с Петей много гуляли, то в Летнем саду, то в Таврическом, то просто по набережной. Осень выдалась довольно дождливая, приходилось часто сидеть дома. В один из таких ненастных дней, когда они играли в челюскинцев на льдине, сделанной из старой простыни, и разглядывали в настоящий бинокль воображаемые самолёты, в детскую вошла мать, только что вернувшаяся из Москвы.
Ося вскочила, ожидая выговора за шум и беспорядок, но Татьяна Дмитриевна молча села на стул.
– Мама, ты нам мешаешь, – тут же закапризничал Петя.
Ося увела его в угол, дала ему атлас, пообещала, что прочитает перед сном очень интересную историю, если он найдёт на карте страну, похожую на сапог.
– Он вас слушается, – не то спросила, не то утвердила Татьяна Дмитриевна.
– Он хороший мальчик, – искренне сказала Ося. – Просто ему вас не хватает.
– И потому он меня гонит, стоит мне зайти в детскую?
– Ну, конечно. Он и сердится на вас за то, что так мало им занимаетесь, и боится к вам привыкать – а вдруг вы опять куда-нибудь уедете?
– Откуда вы всё это знаете, у вас же нет детей?
Ося не нашлась, что ответить, пожала плечами. Мать посидела, помолчала, потом заговорила, глядя поверх Осиной головы, за окно, в серую струящуюся пелену:
– Вот вы меня осуждаете, не мотайте головой, осуждаете, я же вижу. А у меня брат второй год сидит в Лефортово. Я поэтому и езжу туда так часто, поэтому и глазки строю всей этой мрази. Он очень тонкий, нежный мальчик, он не выживет в лагере. А Петя под присмотром, он с вами.
– У меня муж сидит, – неожиданно для самой себя сказала Ося.
– Знаю. Иначе я не была бы так откровенна. Мне Марго всё про вас рассказала. Кстати, вы слышали про Марго?
– Что?
– Повесилась. Оставила записку: «Так проще».
– Когда? – с трудом собирая прыгающие губы, спросила Ося.
– Недели две назад. Перед самым моим отъездом. Иногда я думаю, что она права, так проще.
Она помолчала, встала, сказала, не глядя на Осю:
– На будущий год Петя пойдёт в школу. Так решил муж, и я думаю, что он прав. Если вы согласитесь, я хочу вас оставить, ребёнок к вам очень привязан. Полдня, и без проживания.
Она отошла в угол, к сыну. Мальчик обнял мать за колени, спрятался в складках платья. Ося выскользнула в коридор, постояла немного, прислонясь к стенке. Она не могла, не имела права поступить как проще. Яник жив, и она должна его дождаться. Оставалось всего пятьдесят месяцев.
Зима прошла спокойно, а весной, в марте, Петя заболел коклюшем. Болел долго и тяжело, кашлял ночи напролёт. Ося сутками сидела с ним в детской, даже поесть не выходила. Кормила, читала, играла, уговаривала принять лекарство. Как-то вечером, когда он заснул, Ося поняла, что ничего не ела больше суток, и отправилась в кухню попросить у Анны Тимофеевны хоть хлеба с чаем. В коридоре неожиданно столкнулась с отцом Пети. За восемь месяцев работы она видела его всего второй раз. Он загородил ей дорогу, посмотрел внимательно, сказал, что жена ею очень довольна. Ося наклонила голову, он постоял ещё пару минут, спросил, не из поляков ли она.
– Можно так сказать, – ответила Ося, которая, хоть с Яником и не спорила, особой шляхетской гордости никогда не ощущала.
– Ваш муж находится в заключении? – спросил отец.
– В лагере.
– Он тоже художник?
– Да, – подтвердила Ося, не понимая, к чему он клонит.
– Спрячьте свои работы и уезжайте из города, – быстро, тихо и чётко произнёс он. – В самую глубокую глушь.
– Почему?
Он не ответил, пошёл дальше по коридору.
Петя выздоравливал, и в очередной вторник она смогла взять выходной. Купив фунт хлеба, она пришла домой, достала из висящей за окном авоськи бумажку с маргарином и уселась пить чай, оглядывая знакомую комнату пытливым сыщицким взглядом. Ничего не увидев и ничего не придумав, она встала, с досады стукнув кулаком большую изразцовую печь, делившую комнату на жилую и спальную половины. Похожие печи стояли в каждой комнате квартиры, но никто их не топил – центральный дымоход был давно и прочно забит. Один из жильцов свою печь разломал, за что ему крепко попало от домкома, и Яник принёс домой десятка два красивых глазурных изразцов, сказав, что к чему-нибудь их приспособит. Изразцы до сих пор лежали под кроватью – любую вещь, связанную с Яником, ей было трудно выкинуть.
Ося бросилась в спальню, вытащила изразцы, сосчитала, измерила линейкой. Выходило, что на один ряд хватит. Она побежала в библиотеку, просидела три часа, пытаясь понять, как укладывают изразцы, потом вернулась домой, перебрала инструменты в Яникином ящике, прикинула, где раздобыть материалы. Решила, что известь можно заменить гипсом, его продают в магазине Союза художников. Достав старый рогожный мешок из-под картошки, она набросила свою куцую шубейку и отправилась на поиски песка.
К ночи у неё было всё необходимое – песок, гипс, ведро, моток толстой проволоки, мастерок и кусачки. Работать ночью она не стала, чтоб не разбудить соседей. В следующий выходной она вернулась домой вечером в понедельник. Рано утром, как только соседи ушли на работу, подтащила к печке стол, поставила на него стул и принялась за дело.
Трудилась она весь день, не прерываясь, чтобы закончить самую шумную часть работы до возвращения соседей. К полуночи тайник был готов: широкое – на всю ширину печки – полое пространство высотой в один изразец, на самом верху печи, почти под потолком. Ося постелила на дно тайника старую простыню, сложила на неё вынутые из рам холсты, придавила двумя большими папками с рисунками. Оставалось ещё сантиметра два, и она добавила папку своих рисунков, а в узкую щель сбоку засунула альбомчик duodecimo. Положив сверху ещё одну простынку, она закрыла тайник выкрашенной белой краской фанеркой. Глазомер её не подвёл: фанерка точно, враспор поместилась между изразцами. Ося присыпала крышку пылью и разбросала поверх сметённый с печки мусор – несколько дохлых тараканов, три каменных хлебных горбушки и обрывки старого конверта с ятями.
Тщательно вымыв пол, она отошла подальше и критически оглядела свою работу. Если смотреть снизу, последний ряд ничем не отличался. Если залезть наверх и вглядываться вплотную, можно заметить, что он сложен не так ровно, – но кто будет присматриваться? Она решила, что тайник достаточно хорош. Теперь надо было думать, как и куда уезжать. Ося достала атлас, открыла на странице с полной картой Российской империи, зажмурилась, покрутила в воздухе пальцем и ткнула в карту. Открыла глаза и засмеялась – палец упёрся в Финский залив. Она напилась чаю и отправилась на Фурштатскую.
В размышлениях о том, куда ехать, что с собой брать, как сделать так, чтобы Яник её нашёл, прошли ещё два месяца. Уезжать Ося решила летом: проще с одеждой, проще с едой, проще найти ночлег или подработать. К лету она заработает ещё немного денег, летом Петя уедет с матерью на дачу. Он любит дачу, расставание не будет таким болезненным. Летом легче путешествовать, легче проскочить зайцем, легче спрятаться. Так она уговаривала себя, но упрямый внутренний голос не желал слушать логических рассуждений, а просто повторял: «Беги, пока не поздно».
В беспрерывных спорах с самой собой она дожила до конца весны, попрощалась с Петей и Татьяной Дмитриевной, продала букинисту книги и альбомы, собрала старый Яникин чемодан, обвязав его для надёжности верёвкой, купила билет до Свердловска, села на стул посреди пустой комнаты и начала прощаться – с детством, с юностью, с матерью, с Яником, с картинами, со всем, что дорого ей было в жизни и что уходило, исчезало, таяло, оставляя после себя незаполняемую пустоту.
Кто-то постучал в дверь – властно, резко. Ося не испугалась, не удивилась, не расстроилась – просто встала со стула и открыла дверь, осознав, наконец, то, что всегда подсознательно ощущала: уехать ей не суждено.
В комнату вошли пятеро: дворник дядя Костя, оперуполномоченный в военной форме и ярко-синей фуражке с красным околышем, два милиционера, один совсем молоденький, видимо, стажёр, другой постарше, и Коля Аржанов. Запахло кожей, табаком и гуталином, и Ося подумала, что именно так и должна пахнуть беда – гуталином, табаком и кожей.
Военный поздоровался, спросил:
– Гражданка Ярмошевская Ольга Станиславовна? Ознакомьтесь с ордером на арест и обыск.
Ося взяла протянутую бумагу, начала читать, медленно складывая буквы в ничего не значащие, ускользающие слова. Милиционеры ходили по комнате, громко скрипя сапогами.
– Уезжать собрались, гражданка? – спросил военный, указывая на чемодан.
– Нет, просто была готова, – ответила Ося.
– К чему готова? – не понял военный.
– К вашему визиту.
– Значит, ощущаете за собой вину?
– Не больше, чем любой другой жилец этой квартиры, – сказала Ося. Теперь, когда худшее уже случилось, она наслаждалась этой давно забытой свободой от страха. – Не больше, чем любой другой житель этого города. У нас же у всех узелки под кроватью на всякий случай. А у меня вот – чемодан.
– Напрасно вы так, гражданка Ярмошевская, – заметил военный. – Невиновным бояться нечего, органы разберутся. Мы арестовываем только с санкции прокурора, не нарушая законов Сталинской конституции.
– Если человек вас боится, значит, он виновен? – спросила Ося.
Военный крякнул, но отвечать не стал, подошёл к комоду, начал открывать один за другим пустые ящики. Коля, понурившись, стоял у двери, дядя Костя присел на корточки рядом. Милиционеры ушли на спальную половину, слышно было, как они двигают кровать и хлопают дверью шкафа. Потом оттуда полетел пух, видимо, порвали подушку. Минут через пятнадцать они вернулись. Тот, что постарше, отрапортовал:
– Пусто, товарищ оперуполномоченный, как прямо и не жила тут.
– Чемодан, – приказал военный.
Возиться с верёвкой милиционеры не стали, разрезали её Осиным кухонным ножом, открыли чемодан, вывалили содержимое на пол. Яникин карандашный автопортрет, лежавший на самом дне, отлетел к двери. Коля быстро нагнулся, поднял его, положил на стол. Военный глянул на рисунок без особого интереса, прошёлся по комнате. Милиционер постарше пытался открыть печную заслонку; заслонка, ни разу за двадцать лет не открывавшаяся, не поддавалась. Дядя Костя шумно вздохнул, утёр лоб рукавом. Ося устала стоять, села на Яникин стул, погладила его незаметно.
Милиционеры начали простукивать мебель, попытались отвинтить ножки у стола, вытащили из угла буржуйку, долго вертели и трясли её. Военный велел посмотреть на печи, они подтащили стол, поставили на него стул. Ося замерла, сердце заколотилось так, что она удивилась, почему военный не смотрит на неё с подозрением. Милиционер, что помоложе, забрался на стул, пошарил рукой по печному верху, ухватил что-то, вытащил, посмотрел и тут же бросил, кубарем скатился со стула. Ося глянула на пол, там валялся огромный дохлый таракан. Она не удержалась, хихикнула, милиционер глянул зверем, сказал: «Виноват, товарищ оперуполномоченный, не люблю я их, уж больно они противные».
Военный забрал у Оси стул, сел и начал составлять протокол. Милиционер пнул таракана, тот отлетел на спальную половину.
Исписав три листа ровным чётким почерком, военный протянул их Осе. Она подписала, не читая, передала понятым. Дядя Костя присел к столу и медленно, старательно, по-детски высунув язык, нацарапал свою подпись. Коля подписал стоя, не глядя, руки у него дрожали так сильно, что в чернильницу он попал только с третьего раза.
Военный потрогал чемодан носком блестящего сапога, сказал, не глядя на Осю:
– Можете взять немного еды, пару смен белья, одеяло, подушку, мыло, зубную щётку. Деньги – пятьсот рублей. Сложите в мешок или узел, чемодан с окантовкой не разрешается.
– Могу я взять карандаши и бумагу? – спросила Ося. – Я художник, они мне необходимы.
– Точно, – засмеялся милиционер, тот, что боялся тараканов. – Ты карандаши возьми, а сапожник – шило с дратвой.
Дядя Костя вздохнул ещё раз. Ося собрала с пола немудрёные свои пожитки, разложила их на большом платке, увязала в аккуратный узел. Оперуполномоченный открыл дверь, вышел первым, за ним милиционеры вытолкнули Осю. Последними вышли дядя Костя и Коля. Ося привычно потянулась закрыть дверь, милиционер толкнул её в бок, захлопнул дверь сам. В темноте и тесноте коридора кто-то схватил её за руку, что-то вложил в ладонь, закрыл её кулак и беззвучно отступил в сторону. Военный распахнул входную дверь, стало светлее, Ося глянула туда, откуда тянули за руку. Коля Аржанов, мертвенно, неестественно бледный, так что было заметно даже в темноте коридора, стоял, вжавшись в стену, смотрел поверх Оси на широкую спину оперуполномоченного.
Вышли на улицу. Чёрная эмка-воронок выехала из-за угла, военный сел впереди, Осю усадили сзади, милиционеры сели по обе стороны от неё. Машина тронулась с места, проехала минут десять и остановилась, громко взвизгнув тормозами. Боковые окна у эмки были закрашены, Ося поглядела вперёд, в узкий просвет между шофёром и оперуполномоченным – машина стояла у гастронома. Она глянула на часы – восемь вечера. Военный вышел, скрылся в магазине. Один из Осиных конвоиров вылез из машины, встал у двери, опёрся спиной о машину, закурил. Второй вдохнул едкий табачный запах, поглядел на Осю, повертел в руках пачку «Беломора» и тоже вылез. Шофёр дремал, положив голову на руль. В машине было сумрачно, милиционеры стояли к ней спиной, и Ося решилась: не поднимая рук, развернула зажатую в кулаке бумажную трубочку, громко чихнула и поднесла руки к лицу, словно утираясь. С мятого бумажного листка, едва различимый в тусклом свете, на неё глядел Яник.
Военный провёл в магазине с четверть часа. Милиционеры курили, водитель дремал, а Ося думала с таким напряжением, с таким усилием мысли, как ещё ни разу в жизни не думала. Нужно было понять, куда спрятать портрет. Военный вернулся, прижимая к груди большой бумажный пакет. В машине вкусно запахло свежим хлебом и малосольными огурцами.
Воронок тронулся, покатился, трясясь, по щербатой мостовой. Ося всё думала. Через полчаса затормозили, снаружи послышался тяжёлый металлический лязг, потом скрип – видимо, открывали ворота. Машина проехала метров сто и остановилась окончательно.
Пока конвоиры выбирались из воронка, медленно-неуклюжие в своих мундирах, портупеях и сапогах, Ося лихорадочно развязывала узелок. Выйдя из машины, она споткнулась, совершенно естественно, упала, и узелок рассыпался. Ося присела, начала подбирать вещи. Военный и милиционер постарше вошли в здание, молоденький ждал Осю, отстукивая сапогом нетерпеливый раздражённый ритм. Она оглядела украдкой огромный квадратный двор со странной, почти детской беседкой в центре, ровные ряды зарешеченных окон, вдохнула йодистый, влажный запах моря, представила, как Яник стоял в этом дворе два года назад.
– Шевелись давай, – прикрикнул милиционер, – сколько мне тут торчать?!
Ося присела на корточки к нему спиной, развернула газетный кулёчек с сахаром, переложила сахар на лист с портретом и завернула снова. Из газеты она сделала аккуратный маленький квадратик, запихнула его в туфлю, завязала узелок и встала.
Милиционер привёл её по короткой лестнице в грязную прокуренную комнату, разделённую низкой перегородкой, расписался в толстой книге и ушёл. Сидящий у окна мужчина в синей форме НКВД глянул на неё лениво-равнодушно, велел заполнить анкету и снова отвернулся к окну. Ося села на колченогий стул у большого обшарпанного стола, обмакнула ручку в чернильницу, начала терпеливо записывать привычные, десятки раз писаные ответы на знакомые скучные вопросы. Фамилия – Ярмошевская, возраст – двадцать семь лет, происхождение – из служащих, в Красной армии не служила, в старой армии не служила тоже. Ранее не судима, арестована впервые, из близких родственников имеется только муж, Тарновский Я. В., осуждён по статье 58, п. 7, 8, 11, 17.
Слёзы вдруг полились сами собой, она даже не сразу поняла, что плачет, только когда увидела, как большая капля плюхнулась прямо на слово «Тарновский» и начала медленно расползаться во все стороны, таща за собой фиолетовые разводы.
– Долго возитесь, гражданка, – добродушно пожурил её дежурный. – Тут думать нечего, правду надо писать и всё. И плакать нечего, органы разберутся, что…
Ося подняла на него глаза, он осёкся, замолчал на полуслове, неразборчиво пробормотал под нос что-то угрожающее. Ося опустила глаза, облизала солёные губы и поклялась себе матерью, Яником, мёртвым своим малышом, что никогда больше эти люди не увидят её плачущей.
Заполнив анкету до конца, Ося протянула её дежурному, он кивком указал на длинную скамью у стены. На этой скамье Ося просидела часа три, то задрёмывая, то просыпаясь и не понимая, для чего её так торопили. В полночь пришёл солдат, забрал у энкавэдэшника бумажку, велел ей встать и приказал коротко:
– Прямо.
Она послушно пошла узким коридором прямо, потом направо, потом вниз и снова направо. Солдат привёл её в большую комнату без окон, но с множеством лампочек, светящих раздражающе ярким светом. В центре комнаты стоял длинный, обитый жестью стол. Возле стола курила, часто затягиваясь, невысокая полная женщина в кумачовом платке. Конвоир отдал ей бумажку и вышел, она придавила окурок об стол, велела, не глядя на Осю:
– Вещи на стол. Раздеваться догола.
Высыпав содержимое Осиного узла на стол, она принялась разглядывать одежду, прощупывать швы, разворачивать свёртки, молча, быстро и ловко. Сахар она тоже развернула, глянула на рисунок, подняла лист, посмотрела на просвет, спросила:
– Кто?
Ося бросила на женщину осторожный взгляд, не зная, как отвечать, как спасти портрет. Женщина нетерпеливо дёрнула головой, и Ося решилась, ответила так же коротко:
– Муж.
– Рисовал кто?
– Он сам.
Женщина подняла голову, посмотрела внимательно на полураздетую Осю, ещё раз глянула на портрет, усмехнулась, взяла пару Осиных носков, высыпала сахар в один носок, завернула во второй. Портрет она разгладила ладонью, сложила пополам и ещё раз пополам и бросила в кучу просмотренных вещей.
– Спасибо, – едва слышно сказала Ося.
Женщина прикрикнула:
– Раздевайся давай, некогда мне тут с тобой.
Ося разделась, сложила вещи ровной стопкой. В длинных тюремных очередях она немало наслушалась про эту неизбежную процедуру под странным названием «шмон» и думала, что готова. Но когда чужие руки с равнодушным бесстыдством начали шарить по её телу, тошнота подступила к горлу так внезапно, что Ося едва успела прикрыть рот рукой.
– Параша в углу, – отскочив, буркнула женщина.
Ося метнулась в угол, надзирательница отошла к столу, спросила:
– Беременная, что ли?
Не в силах говорить, Ося покачала головой. Надзирательница велела ей одеваться и вышла из комнаты, неслышно ступая мягкими войлочными туфлями, унося с собой Осин нательный крестик и часы – подарок Яника на годовщину свадьбы.
После шмона молоденький конопатый конвоир вновь повёл её узкими бесконечными коридорами вверх, вниз, налево, направо. Шли медленно, потому что и шнурки от туфель, и пояс от юбки надзирательница тоже забрала. Выйдя на большую асфальтированную площадку, Осе показалось – во двор, конвойный остановился. Ося подняла голову: справа темнела высокая сплошная стена, слева этажами уходили вверх галереи, соединённые железными лестницами. Вдоль галерей по всем этажам бесконечными рядами шли узкие железные двери, постепенно сливаясь с темнотой. Было очень тихо, и в этой тишине особенно пронзительным показался женский крик.
– Митенька! – крикнула женщина где-то совсем близко. – Митенька! – И снова стало мертвенно, неестественно тихо.
– Та це вона уві сні, – успокаивающе прошептал конвоир, – дитину гукає[33].
Неслышно ступая, появился надзиратель, расписался на листе бумаги, протянутом конвойным, пальцем поманил Осю за собой, показал на лестницу. Она вскарабкалась на галерею, надзиратель поднялся следом, загремел ключами. Открыв узкую, утопленную в стене дверь, он втолкнул Осю внутрь. Чтобы не упасть, она ухватилась рукой за влажную, липкую стену и тут же отдёрнула руку. За её спиной захлопнулась дверь, и ключ трижды повернулся в замке.