D


С малых лет я воспринимал и вбирал в себя Львов по запахам, их множество, и по ним можно распознать время года, даже не выходя из дома и не выглядывая из окна. Осенью стоял резкий запах соленых огурцов, сдобренных душистым укропом, чесноком и хреном, из предместий доносился минорный запах сожженной картофельной ботвы, переход от осени к зиме был ознаменован запахом квашеной капусты, а зимой в канун рождественских праздников в воздухе уже царил запах дыма, на котором чуть ли не весь Львов коптил колбасы, ветчину, вырезку и грудинку, во всех дворах, даже в центральной части города, устанавливали металлические бочки, подводили к ним жестяные трубы и разводили возле их отверстия костер так, чтобы дым по трубе шел к бочке и оплетал своими кружевами мясо, чтобы оно только коптилось, а не пеклось, и это был святой долг пана сторожа, который к тому же должен был запасти дров, нарубить их и сложить кучкой, а после почтенная пани сторожиха, одетая в четыре юбки, четыре свитера и четыре платка, садилась на скамеечке у самого огня и следила, чтобы огонь не погас и не слишком разгорался, потом, когда уже накапливалось достаточное количество углей, сторожиха насыпала их немного в старую кастрюлю и, подсунув ее себе между ног, накрывала юбками, теперь ей было так тепло, что она даже вздремнуть могла, а жильцы подносили ей мясо, которое она коптила, а потом с каждого брала по куску ветчины или грудинки, а на сами рождественские праздники пахло уже пампушками, рыбой, медом, на жидовской стороне добавлялся запах гусиного смальца, жареного лука, перца и «грифа» – вареного в молоке вымени, а весной перед Пасхой снова пробирался в окна веселый запах дымов и копченостей, это опять пан сторож вкапывал бочку и подводил к ней трубу и рубил дрова, а пани сторожиха старательно записывала в помятую тетрадку все то мясо, что ей приносили, но уже не было ей нужды греться от кастрюли с углями, потому что перед праздником, хоть и бывало еще прохладно, но солнце светило ярко, на деревьях задорно чирикали воробьи, ворковали горлицы и трещали сороки, а еще на Пасху стучался в окна и двери запах разного печенья, куличей, свежих фиалок, а летом – сушенных на солнце грибов и земляники, которыми торговали прямо на улицах, когда же лето подходило к концу, весь город утопал в пьянящем аромате конфитюров из ягод и роз.

Город менял свой облик в течение дня до неузнаваемости. На рассвете, когда он еще дремал, въезжали на Рынок телеги, груженные овощами, а другие телеги тяжело грохотали по мостовой, развозя бочки с пивом и всякий товар, а потом начинали раздаваться звонки трамваев, цокали фиакры, шуршали метлы, после семи на улицах появлялись ученики, идущие в школу, город просыпался уже окончательно – начинали хлопать ставни, дребезжать ролеты на дверях магазинов, открываться окна, и тогда Львов звенел сотнями голосов, и голоса эти разносились эхом во все стороны, прецляры кричали: «Прецли! Прецли!», ганделесы[13] вопили: «Ганделе, ганделе, ганделе, продать – купить!», дротяры[14] – гуцулы и лемки – ходили, обвешанные проволокой и мышеловками, крича: «Горшки дротовать! Есть что дротовать?», а бочкари: «Есть что оббивать?», а торговцы песком: «Кому песка? Песка кому! Пеееесооок!», а старьевщики: «Кооости! Тряяяяпки!». У Венской кофейни, где главная станция на пересечении нескольких трамвайных линий, всегда бурлила толпа – одни ждали трамвай, другие куда-то спешили или ворон считали, а рядом продавали поджаренные подсолнечные и тыквенные семечки, жидовки предлагали горячие жареные каштаны, турецкие и грецкие орехи в кулечках, свернутых из газеты, и тут же пекли эти каштаны на жестянке, с углублениями и дырочками, а сверху она была накрыта жестяной крышкой, под самым низом в металлическом ящике тлели угли, и жидовки орали во все горло: «Гайс мароны! Гебратэнэ! Фрише![15]», а те, что торговали горячими бобами: «Гайс бобеле!». Прецляры носили, повесив перед собой на ремнях, большие корзины со свежайшими ароматными прецлями, нанизанными на палки, торчащие из корзин, одни прецли были посыпаны маком, другие – солью, но самым большим спросом пользовались «майовые» – золотистые, хрустящие, залитые крутой рапой и густо посыпанные маком, они просто таяли во рту. Прецлями торговали и жиды, выкрикивая: «Прецле на яях!», а когда проходили мимо каких-то группок украинцев, то, плохо владея украинским языком, выкриками своими вызывали у покупателей приступы хохота: «Прецли на яйца! Прецли на яйца!». Мы любили дразнить их и тоже кричали: «Прецли на яйца! Прецли на яйца!» или «Яйца на прецли! Яйца на прецли!». Деревенские усатые дядьки из Корчева на Подляшье носили корзины с луком прямо на голове поверх бараньей шапки, венки из лука свисали и из корзины, и с плеч дядек, спадая на грудь и руки, свисали они и с пояса, так, что дядька похож был на какое-то сказочное существо в золотистых гирляндах, его экзотический вид вызывал у детворы одновременно восторг и опаску, и она с визгом: «Луковый человек! Луковый человек!» сопровождала его и мигом бросалась врассыпную, лишь стоило дядьке бросить на них гневный взгляд. «Вот придет к тебе Луковый человек и заберет с собой», – пугали непослушных детей матери, да и моя мама не раз показывала мне из окна Лукового человека, приговаривая, что тот может превратить озорника в луковый венок. И когда она, купив лук у Лукового человека, вешала венок на стену в кухне, я смотрел на него со страхом, размышляя над тем, кем же был тот непослушный мальчик, которого превратили в лук, и брызнет ли кровь из луковицы, если ее прокусить, поэтому я не ел этого лука сырым и просил маму не трогать его, а вдруг когда-нибудь чары развеются и луковый венок снова превратится в мальчика, ведь он тогда будет калекой – без ноги или руки, без глаза или без уха, в любом случае его увечье будет на нашей совести, но мама меня не слушала и смело кромсала кружочками лук для салата. Гончары в дребезжащих гирляндах горшков и кринок кричали: «Горшки! Гарнки![16] Миски! Дротовать! Дротоваць!», щеточники торговали самыми разными щетками, соломщики – соломенными и камышовыми циновками, которые хозяйки любили стелить под порогом, ситари торговали ситами, а так как изделие это было легкое, то ситарь так обвешивался ситами и ситечками, что самого его почти не было видно, продавцы птиц носили на длинных жердях клетки с птичками, угольщики развозили на телегах уголь, выкрикивая: «Уууууголь! Уууууголь!», водовозы каждое утро развозили в кадках воду, а почту поставлял в крытой желтой тележке почтальон, выдувая на витой трубе всегда одну и ту же мелодию, продавец льда извещал о своем появлении звонком, заслышав который хозяйки и вся прислуга выбегали с тазами и корытами, куда продавец накладывал вырубленные куски льда, продавец песка привозил песок, выкрикивая: «Песооок! Песооок!», хозяйки драили им казаны, посыпали пол и лестницы, чтобы скорее высохли.

Любили мы бегать на Рынок и смотреть на гуцулов в черных шляпах, обвязанных тесьмой, в грубых полотняных портках и таких же рубашках, густо расшитых красно-черными крестиками, они продавали миски, рюмки и кувшины из глины, дерева или меди, сумки, пояса и постолы[17], пестрые игрушки, волохачи[18], тайстры[19], канцелярские изделия из дерева, чернильницы, рамки с подписями названий местностей – Сколе, Косов, Жабье. Бойки с длинными усами и с неизменной изогнутой трубкой в зубах торговали яблоками, грушами, сушеными боснийскими сливами, грецкими и лесными орехами, каштанами, детям бойки продавали все это дешевле, поэтому матери посылали к ним нас, а нам это только в радость было, потому что бойки давали нам пробовать свой вкуснющий товар. Толстая, как бочка, старая торговка Валахонёва продавала кишки[20], которые просто-таки блестели от жира в большом казане, стоявшем на углях, она помешивала их деревянной лопаткой и кричала: «Экстра бомба фрикасе! Лякерованные кишки!». А порции были такие, что, съев их, можно было до вечера уже ничего не есть, поэтому представители таких уважаемых профессий, как мясник, грузчик или извозчик, считали большой честью принадлежать к постоянной клиентуре старой мордатой Валахонёвой, хотя на улицах Львова можно было купить не только кишки, но и паштеты, пряники, жареные колбаски, мамалыгу, куликовский хлеб, хрустящие булки – кайзерки и штангли.

По субботам по всему городу разносились громкие хлопки, похожие на выстрелы, но никто не стрелял, это хозяйки выбивали, развесив на перекладинах, ковры, дорожки, перины и подушки. Раз в месяц кухня превращалась в Африку – это был День Большой Стирки, когда королевой кухни становилась прачка. Вообще-то стирка занимала всю неделю: кипятили в понедельник, крахмалили во вторник, сушили в среду, штопали в четверг, а гладили в пятницу. Накануне Большой Стирки с вечера сдвигали вместе два больших кухонных стола, на которые ставили огромную жестяную лохань, туда наливали горячую воду с растворенным мылом, в ней замачивали постельное белье, полотенца и ночные рубашки, а утром, когда к нам приходила прачка, крепкая девушка с большими руками и ногами, и в кухне воцарялась тропическая температура, от пола до потолка клубился пар, окна застилались туманом, через них ничего уже нельзя было рассмотреть, зато здорово было рисовать всякие рожицы, печь растапливалась докрасна, а на ее чугунной плите стояли две большие выварки. Прачка брала мыло фабрики Шихта, клала белье на «стиралку», или «магливницу» – широкую доску из рифленой жести в деревянной рамке, – намыливала его и возила сверху вниз поперек борозд – шур-шур-шур! Вскоре в лоханке вздымалась мыльная пена, и я не мог удержаться, чтобы не набрать ее полную горсть и не любоваться этим пушистым невесомым шаром, который переливался всеми цветами радуги и подмигивал мне маленькими глазками, но очень быстро каждый, кто пробыл здесь хотя бы несколько минут, начинал исходить потом, ведь белье после первой стирки доставали из лохани и кипятили в выварках, духота в конце концов выпроваживала меня из кухни. А еще я любил смотреть, как добавляют в воду синьку в маленьких муслиновых мешочках, вода становилась ярко-кобальтового цвета, но белье после такого подсинивания становилось не голубым, а еще белее, синька растворялась в воде маленькими облачками, которые вытягивались в тоненькие волокна и щупальца, становясь похожими на чудовища с множеством длинных тонюсеньких ножек, точно так тянулась и растворялась в воде кровь, если опустить в нее порезанный палец; не удивительно, что когда я был маленьким, мне казалось, будто облака в небе – это перины, которые купаются в растворенной синьке. Крахмал был вязким и липким, он делал воду гуще, отполосканные в нем простыни хрустели, накрахмаленные рубашки становились негнущимися, их гладили еще влажными, и тогда подпаленная утюгом клейковина издавала запах подгоревшего печенья. Утюги наполняли горячими углями, они были тяжелыми, и надо было следить, чтобы после них не оставались полосы копоти, но угли должны были быть особые – древесные и чтобы хорошо перегорели, потому что от неперегоревшего угля утюг чадил, и мама потом жаловалась, что у нее болит голова.

А когда наступало воскресенье и было теплое время года, открывались все окна на всех улицах города, все окна до единого, и из этих окон высовывались люди, в основном любопытные женщины, старые и молодые, облокотившись на подушки, одни переговаривались, другие молча разглядывали прохожих, третьи ждали того, что не появится, и у всех на лицах играла улыбка, а у кого был балкон, те усаживались на балконе и тоже улыбались и смотрели на прохожих, и все чувствовали себя одной большой семьей, незнакомые люди могли взять и заговорить друг с другом без лишних церемоний, так, будто знали друг друга много лет, потому что не только сами люди, но и весь город был улыбчивый и радостный.

Но привлекательнее всего Львов выглядел по вечерам, когда зажигались фонари, мигали яркие неоновые надписи и рекламы, светились витрины, а из ресторанов и кофеен доносилась музыка, тогда корзо[21] заполнялся людьми, от гостиницы «Жоржа» и аж до конца Академической, начиная с шести вечера и далеко за девять, сновали толпы прогуливающихся – дамы в шляпах, господа в черных мельониках[22], военные в мундирах, студенты в форменных фуражках – ведь именно здесь назначались свидания, и все они прохаживались взад и вперед, время от времени встречая знакомых, раскланиваясь, останавливаясь на пару слов, а то и собираясь в большую компанию, шли в ресторан, на корзо можно было встретить всех своих знакомых, и такое происходило каждый вечер, исключением было воскресенье, когда на корзо следовали толпы людей после обедни в двенадцать, продефилировав по правой стороне Академической, толпа возвращалась уже по левой стороне, переходила на правую сторону и, повторив эту же прогулку еще несколько раз, рассыпалась по кофейням и кондитерским; оказавшись в этой толпе, ты, словно подхваченный течением, плыл медленно, не ускоряя и не замедляя шага вместе со всеми, и чувствовал себя вполне уютно, лишь изредка этот людской поток создавал небольшие заторы: родители с детьми непременно останавливались у витрины магазина Кляфтена с детскими игрушками, да и как было не остановиться, когда там, на витрине, разыгрывалась настоящая баталия, миниатюрные солдаты готовились к атаке, у орудий замерли артиллеристы, полководцы обозревали поле боя в бинокли, а миновав Хорунщину, невозможно было не заглянуть в кнайпу[23] пани Теличковой и не перехватить парочку вкуснющих канапок, а дальше прогуливающихся поджидала сказочная витрина кондитерской Залевского, где можно было увидеть кондитерскую в миниатюре – маленькие куколки в белых одеждах выполняли свою важную работу: одна месила тесто, вторая его раскатывала скалкой, третья что-то наливала в котел, четвертая растирала что-то в макитре, пятая усаживала тесто на лопате в печь, а двигались они все от электрических моторчиков, перед Рождеством и Пасхой витрина менялась, превращаясь в праздничный стол с шоколадными и марципановыми изделиями, изображавшими освященные блюда – куличи, крашенки, ветчины и цельных поросят, еще там были зайчики и барашки в корзиночках, украшенных зеленым барвинком, а на крошечных столиках красовались крошечные бутылочки с ликером и привязанными к длинным горлышкам рюмочками. Эти витрины менялись так часто, что каждое ребячье сердечко тянулось к ним, едва оказавшись на корзо. Но после девяти улицы начинали пустеть, все спешили домой, потому что в десять вечера сторожа закрывали входные ворота домов, и позже, чтобы войти в дом, нужно было звонить сторожу в колокольчик и платить чаевые – 25 или 50 грошей за услугу.

А еще я с мамой охотно ходил на Кракидалы – удивительный мир, который начинался за Оперным театром и манил к себе уже одним лишь названием, в котором таилась большая загадка, потому что в воображении сразу всплывают крокодилы, хотя никаких крокодилов там не было, это было лишь странным образом перевранное название Краковского предместья, где кипели базарные страсти и бурлила тандита[24], или, как ее называли жиды, Тандмарк. Наверное, именно так выглядят легендарные базары Ближнего Востока, вокруг площади расположились лавки, а перед ними и повсюду, куда ни бросишь взгляд, палатки со всяческим товаром, прежде всего с одеждой и обувью. Кракидалы – это настоящее царство жидовское, тут можно увидеть и одетых на европейский манер важных дам и господ, и бородатых хасидов с длинными пейсами в черных атласных халатах и шляпах, и задрипанных жидовок, которые, натянув на себя кучу манаток, напоминают капустные головки. Среди тесноты этого скопища лотков торгаши и жулики во весь голос расхваливают свой товар, а между ними дымят печки на колесиках, а на них источает пар незамысловатая снедь. А главное – следует помнить, что так же, как на базарах Стамбула, Танжера, Маракеша или Каира, можно и даже нужно торговаться и сбивать цену, начиная от ее половины. Рядом с торговцами-жидами снуют украинцы и поляки, царит вечное движение, а в воздухе звенит громкая какофония звуков.

Вот какой-то хитрый батяр демонстрирует бутылку из-под водки, в ней – вода, а в воде стоит фигурка ныряльщика довольно больших размеров, через горлышко он явно влезть не мог, а потому батяр и спрашивает: «Как он ту влез скрозь туненьку шейку фляшечки?» – и, оглядевшись на зевак, объясняет: «То ся робе так. Ду пляшки тре вложить туненький шкелетик ныряльщика. Потом его ся засыпуе магическим порошком. Тоды вода стае така билюська, как молоко. Потом ставите го на шкаф, а за час вода снова чистая и прузора. И во – готово! И уже каждый может зувидеть, как такой толстый пирнец влез скрозь тоту туненьку шейку». Толпа вокруг него растет, и батяр добивает ее последним аргументом: «То не игрушка, прошу паньство! Не – шоб дети ся забавляли, а то есть вещь незаменимая в домашнем хозяйстве. Тому шо пирнец цилюський день сияет, как заря, а ночью светится так, жи можно при нем читать газеты, вышивать и ужинать. И шо вы си мыслите – сколько таке щасте стоит? Вы не пуверите! Этот сьличний пударок на именины или к свадьбе стоит только двайцить грошей! А двайцить грошей – то не для кого не деньги, не?» И снова он оглядывает толпу, чтобы через мгновение продолжить с того, с чего начинал: «И как он ту влез скрозь ту туненьку шейку фляшечки?»

Но для нас, школьников и гимназистов, Кракидалы были ценны еще тем, что там на книжных лотках кроме книг и школьных учебников можно было купить «брики» – всяческие брошюрки с переводами латинских и греческих текстов и с сокращенным изложением классических романов, они избавляли нас от чтения произведения в оригинале. Школьным руководством было строго запрещено не только приносить брики в школу, но и читать их дома, ведь они хоть и облегчали ученикам жизнь, но сводили на нет самостоятельное изучение классических языков, однако мы, хорошенько оглядевшись, нет ли поблизости какого-нибудь учителя, частенько навещали лавку рябого Нухима, который любил таких пацанов, как мы, и к приобретаемому брику всегда всучивал в придачу какой-то хлам – старый потрепанный детектив или вырванную откуда-то иллюстрацию сражения с бурамы – которые потом мы могли и выбросить, но всегда должны были принять этот дар с притворной благодарностью, потому что это гарантировало нам благосклонное отношение в будущем. А еще мы покупали там произведения Карла Мая про Виннету, Олд Шурхенда и Шаттергенда, передавая из рук в руки, пряча на уроках под партами, Карл Май был на первом месте среди тех, кто писал на приключенческие темы, потому что его произведения будили фантазию и захватывали.

Загрузка...