«Воробышек, – щебечет мама, – ты уже проснулся? Ну-ка, беги скоренько амкать, а то кашка остынет», – это нежное мамочкино щебетание сопровождает меня всю жизнь, и даже теперь, когда ее нет рядом, я слышу это щебетание, эти нежные переливы звуков, эти ласковые, обволакивающие словечки, с которыми я просыпался каждое утро, а потом садился за стол, где уже ждала манная каша с изюмом и орешками, набирал полную ложку жидкого майского меда и тоненькой струйкой выливал на поверхность каши, вырисовывая причудливые картины, в которых угадывались замки и горы, леса и луга, реки и непролазные болота. И все это лишь для того, чтобы не спеша, ложка за ложкой, разрушать эту сказочную страну, всякий раз представляя, что именно исчезает во рту – гора, лес, река, замок… Но прежде чем разбудить меня ласковыми словами, мама растапливала печь, и я сквозь сон слышал, как потрескивают дрова, как шуршит совок в ведре с углем, легонько позвякивают крышками кастрюли на кухне, а зимой, когда осторожно приотворялась дверь моей комнаты, бряцала печная дверца, шуршала бумага или солома, чиркали спички, пламя весело охватывало поленья, и этот тихий умиротворяющий гул печи снова погружал меня в сон, мне вдруг становилось еще уютнее, чем прежде, казалось, что это уже не печь, а моя мама разливает тепло по комнате и блаженно мурлычет… но долго после этого дремать не приходилось, потому что уже стучала в дверь молочница и вместе со свежими новостями разливала в банки свежее молоко, а еще через несколько минут доносился аромат кофе, запариваемого в белой фарфоровой машинке, с добавкой цикория «Франко», и тогда сон расплескивался, растворялся и улетучивался…
Я знал своего папу больше по фотографиям, потому что папа мой, Александр Барбарыка, погиб 22 ноября 1921 года, когда мне было четыре года, в памяти еще сохранилось смутное воспоминание, как кто-то большой в длинной шинели и в мохнатой шапке со шлыком берет меня на руки, а я плачу от испуга и тянусь к маме, вот и все. Пройдя через множество боев, повоевав в Сечевых стрельцах, в армии УНР, под Крутами и Мотовиловкой, в конце концов сложил-таки свою буйную голову под Базаром в числе 360 непокорных воинов, которых расстреляли бойцы Котовского, перед тем варварски зарубив саблями всех раненых, лежавших на телегах. Всю жизнь мне не хватало отца, с каждым годом все больше, и я стал маменькиным сыночком, любимым цветочком, золотцем-воробышком, солнышком и лягушонком, хомячком и улиточкой… Но не один я не мог смириться с гибелью отца, ведь там, под Базаром, погибли отцы и трех моих друзей – Йоськи, Вольфа и Яськи:
Леопольд Милькер, жид, родившийся в 1901 году в Галичине, сын учителя, учился в Вене, фармацевт, во время похода заведовал аптекой лазарета;
Бронислав Билевич, поляк, родившийся в 1895 году в селе Гвозди Новоград-Волынского уезда Волынской губернии, крестьянин, в армии УНР с 1919 года;
Эрнест Егер, немец, родившийся в 1890 году в Праге, окончил политехнический институт и старшинскую школу в Вене, поручик, в армии УНР с 1920 года.
Все они полегли за Украину, но чем была для них Украина? На это никто ответа не знал. Базар – для каждого из нас остался чем-то легендарным, бойцы, выступившие в тот трагический поход, выросли в нашем воображении до величия аргонавтов, которые отправились за золотым руном, ведь они тоже отправились за золотым руном свободы, но все до единого полегли за Украину. Перед расстрелом большевистский комиссар предложил 360 обреченным: «Если кто-то из осужденных заявит о своем раскаянии и присягнет, что вступит в ряды красных для борьбы с украинскими бандами, тот будет помилован!» Но в ответ на этот призыв вперед вышел подполковник Митрофан Кузьменко и крикнул крестьянам, которых большевики согнали на место экзекуции: «Народ украинский! Услышь голоса верных сынов! Когда-нибудь ты отплатишь за нас! Да здравствует…» – вражеская пуля оборвала его на полуслове и свалила в могилу. Несколько голосов затянуло «Ще не вмерла Україна», их подхватил целый хор, пели все – украинцы, поляки, два десятка русских, жиды Яков Крутокоп, Иосиф Ендрик, Захар Атнабунт, немец Иосиф Кранц, белорус Михаил Малевич и даже китаец Мон За Лит. Пели и наши отцы, мужественно подставив грудь под рой пулеметных пуль, а потом их – и мертвых, и еще живых – забросали землей, и крестьяне еще долго после этого вспоминали, как шевелилась земля.
Трагедия под Базаром была описана во многих галицких журналах, она вошла в школьные буквари, где расстрел непокоренных казаков был к тому же проиллюстрирован, и мы помнили уже до деталей, что и как тогда происходило, и рассматривали картинку, угадывая, где чей отец, и даже впоследствии, когда мы узнали, что художник все это нарисовал по своему воображению и просто не мог знать, как выглядели герои на самом деле, все равно каждый из нас уже успел выбрать «своего» отца, хоть чуточку похожего на туманные детские воспоминания и на те фотографии, которые сохранились у нас, но мы не могли смириться с тем, что отцы наши не прибегли к уловке, чтобы спасти свою жизнь, не согласились перейти на сторону красных, но только понарошку, на время, чтобы при первой возможности бежать и присоединиться к повстанцам Холодного Яра и мстить за поражение, а потом с лаврами вернуться домой, ведь границы тогда еще не охранялись так неусыпно. Каждый из нас ставил себя на место отца и пытался представить себе и побег, и отмщение, и возвращение, а пуще всего наше воображение будоражила та интересная деталь, о которой мы тоже узнали из журналов: ночью один из раненых бойцов выбрался из могилы, дополз до крестьянских изб, там его подлечили, а потом помогли перейти польскую границу. Кто был тем казаком 4-й Киевской дивизии, которому удалось выжить и спастись? А вдруг это кто-то из наших отцов?
А еще я не раз задавал себе вопрос: если мой папа погиб за Украину, то за что полегли родители Яся, Вольфа и Йоськи? Да и сами они этого не знали, и это нас мучило больше всего.
Наши матери – Влодзя Барбарыка, Голда Милькер, Ядзя Билевич и Рита Егер – познакомились в десятую годовщину Базара, встретившись у символической могилы на Яновском кладбище, а так как все четыре были львовянками, то быстро подружились и стали все чаще собираться на радость нам, ребятишкам, потому что было у нас теперь целых три Рождества и три Пасхи – католическая, греко-католическая и жидовская – и мы охотно ходили друг к другу в гости, лакомясь то красным казацким борщом, в котором плавали варенички с грибами, а на поверхности золотился поджаренный лучок, то фаршированной рыбой, которую Голда украшала тертым хреном и причудливыми фигурками, вырезанными из вареной свеклы и моркови, то пирогами с квашеной капустой, то кислыми голубцами с тертой картошкой, то колбасками по-баварски, то фантастическими перекладенцами, пляцками, струдлями и прецлями[2], запах которых до краев заполнял квартиру и щекотал ноздри.
В школу мы тоже в одну ходили, и хотя и не были сверстниками, всегда держались вместе, так что ни один батяр[3] не был нам страшен, да и жили мы неподалеку друг от друга. Я с мамой и Йоська с пани Голдой на Клепарове, Ясь с пани Ядзей на Браеровской, этажом ниже квартиры доктора Лема, а Вольф с пани Ритой на Городоцкой. Собирались мы всегда у собора Святой Анны, а оттуда уже шли себе, куда в голову взбредет.
Йоська среди нас четверых был самым маленьким, и по возрасту, и по росту, а еще он был худой, в очках и со скрипкой, можете себе представить это зрелище, когда он тащится с этой скрипкой, которая чуть ли не больше его самого, поэтому мы его опекали, ведь каждый норовил обидеть такого коротышку, я бы и сам был не прочь, если б он не был моим другом, а то завидел бы я его где-нибудь на улице, рука так и потянулась бы сорвать с него фуражку и забросить на ветку, но это был наш друг, и притом такой, что еще поискать надо. Когда мы начали покуривать, не кто иной, как Йоська приносил папиросы, он их крал у своего учителя музыки, хотя сам и не курил, был очень послушным ребенком, недаром пани Голда говорила: «Мой Иосиф! Это ж золотой ребенок! Жаль, что его папочка не сможет этому порадоваться». Папочка Йоськи был аптекарем и отвечал в армии Украинской Народной Республики за лекарства, поэтому Голду соседи называли «пани докторша», и она этим очень гордилась, а когда мы хотели к ней подлизаться, то тоже говорили «пани докторша», и она нас не бранила за наши проделки, а выносила лакомый луковый пляцек или соленые пальчики с тмином, даже после того, как мы залезли в ее лоханку, полную чистых простыней, которые она только что сняла с веревок, и делали вид, что плывем на пиратском корабле, так что простыни снова пришлось стирать.
Вольф был верзилой, старше меня на два года, мало того, что высокий, так еще и толстый, с такими щеками-пампушками, что ушей не было видно, румянец играл на них, как на яблочках, к тому же и сильный он был. Но ему даже не надо было силу свою демонстрировать, стоило ему, завидев, что затевается драка, подойти и так легонько, так по-доброму посопеть, прищурив глаза, как сразу все утихомиривались и тихонько сматывались. Его даже старшие ребята побаивались, при этом в душе он был добряк, да такой, что хоть к ране прикладывай, бывало, подберет воробья, которого озорники из рогатки подстрелили, дует на него, гладит, еще и домой принесет и выхаживает, мы не раз над ним подшучивали, интересуясь, не рыдает ли он, когда бульон из цыпленка уплетает, ведь цыпленок этот ничем не хуже воробья, в ответ Вольф смеялся и гладил себя по животу, приговаривая, что все они здесь, все те цыплята, которых он съел, – все здесь, в животе, им там уютно, тепло и радостно, а если кто не верит, может приложить ухо к его животу и послушать, как они счастливо квохчут, и мы прикладывали уши и впрямь слышали какое-то квохтанье, похожее на цыплячье, а Вольф смеялся, и живот его подрагивал. Вольф был мастером на все руки, умел и парусник смастерить, и самолетик моторный, а зимой вертепы делал, да такие, что волхвы и Исусик в них были как живые, а ослик, вол и лошадка кивали головами, а когда Вольф дергал за ниточку, маленький Исусик махал ручками и ножками и кричал плаксиво «Вэ-э-э!», пани Рита говорила, что грех так над Исусиком издеваться, а мы этого не могли понять, какое же здесь издевательство, ведь это младенец, не может он пока что Слово Божие проповедовать, поэтому и говорит: «Вэ-э-э!» Мы с теми вертепами ходили колядовать и в Замарстынов, и в Лычаков, и везде имели бешеный успех. Даже Йоська с нами ходил и хотя и не колядовал, но подыгрывал на скрипке. Колядовали мы на трех языках и даже ездили в Винники, где была немецкая колония, и колядовали для немцев, а те не могли нарадоваться, потому что там остались в основном пожилые люди, а молодые выехали в фатерлянд, и некому было им на родном языке поколядовать, пока мы не появились. Эх, то-то мы там животы набивали! Еще и с собой нам давали.
А Ясь был худой, как жердь, с длинными ногами, длинными руками и лазил по деревьям, как обезьяна, и не было такого ручья, который бы он не мог перепрыгнуть, поэтому мы и не удивлялись, когда он хвастался, что даже Полтву перепрыгнул, хотя мы этого дива дивного и не видели. Каждый мечтал быть таким, как Ясь. Бывало, мать закрывала его в доме, чтобы не гасал, а уроки учил, так он через форточку вылезал. Мы с Яськой увлекались приключенческими книгами и сначала хотели быть пиратами, потом индейцами и ковбоями, в конце концов мы уже окончательно превратились в казака и гусара и дрались на саблях, как Богун со Скшетуским[4]. Сабли у нас были деревянные, но порой все же не обходилось без царапин. А еще мы рисовали карты, на которых помечали закопанные клады, прятали эти карты в жестяные коробочки и подбрасывали кому-нибудь в погреба, а вдруг кто-то найдет и, догадавшись, что это на карте клад, отправится на поиски. Это была лишь детская забава, но нам и на самом деле ужасно хотелось найти какой-нибудь клад.
Что касается меня, то я ничем не выделялся, не был ни высоким, ни коротышкой, не толстым и не худым, от отца я унаследовал продолговатое лицо, украшенное орлиным острым носом, и синие глаза, в которых утопали девчонки. Нам нравилось гулять по всяким закоулкам, маленьким улочкам, где домишки были окутаны дремотой и диким виноградом, а подоконники расцветали маттиолами, настурциями и ленивыми котами, греющимися на солнышке, ловить запахи, доносившиеся из окон кухонь, и угадывать, что там сегодня будет на обед, но мы не любили ни цирк, ни зоопарк, пусть он хоть из самой Варшавы приехал, однажды мы пошли туда и увидели в клетке орла, который сидел нахохлившись и насупившись на сухой веточке, глаза его были такие грустные, что он казался безжизненным, хотя и был еще живым, но смысла жизни уже не видел, тлел, как уголек, и весь он был такой, будто его обмызгали белой известью, весь рябой, но это была не известь, это воробьи садились сверху на клетку, у которой не было крыши, только прутья, и гадили на него, весело чирикая и встряхивая крылышками, видно, это занятие доставляло им немалое удовольствие, орел, смирившись со своей участью, только моргал своими печальными глазами и время от времени переступал с лапки на лапку. Глядя на него, мы едва сдерживали слезы, только мы не расплакались, а ночью пробрались в зверинец и тихонечко распахнули клетку настежь, но орел оставался недвижим, тогда Ясь взял палку и пырнул его, орел встрепенулся и посмотрел на нас, а Ясь продолжал пырять, орел отступал на край ветки, пока не спрыгнул вниз, но клетку не покидал. Может, у него подрезаны крылья, сказал Йоська, а я ответил, что тогда мы заберем его с собой. Но в конце концов Ясь выгнал-таки орла из клетки, тот соскочил на землю, огляделся, захлопал крыльями, будто стряхивая с себя все это воробьиное говнецо, и взмыл в небо. На следующий день об этой новости сообщали все газеты, и дирекция зверинца вынуждена была нанять охрану посерьезнее, взамен того старичка, который дремал в будке при входе.
Когда я это пишу, за окнами весна, в воздухе чувствуется что-то тревожное, и мне хочется, чтобы эта весна не заканчивалась никогда…