Я нашла женщину, которая согласилась пустить меня на ночь, хотя из-за этого у меня не осталось денег, чтобы завтра купить себе еду.
Я надеялась, что Изя не стал меня ждать. Когда он не увидел меня позади уборных, он наверняка понял, что я не приду сегодня и что исполнение нашего плана откладывается.
Женщина позволила мне оставаться в комнате только до полудня. Поскольку денег на обед у меня не было, я надела свое теплое пальто и до вечера бродила по Львову, пока для заключенных не настало время возвращаться обратно в Яновский после работы. Шеренги ссутулившихся, истощенных людей заходили в лагерные ворота, и я заняла позицию возле уборных, повязав волосы ярко-красным шарфиком. Я ждала. Я не увидела Изю, но его не так-то просто было отыскать в толпе мужчин в одинаковой серой одежде с одинаково бритыми головами. А меня заметить было очень просто. Даже в сумерках моя фигура бросалась в глаза.
Я ждала.
И ждала.
Летом темнеет поздно, и тем не менее темнота уже наступила. Если Изя не появится в ближайшее время, мы опоздаем на последний поезд. А если он совсем не придет, мне предстоит ночевать где-нибудь в поле, а назавтра повторить все заново. Охранник возле дверей в контору сменился. И вдруг я услышала «тсс».
Я огляделась. Новый охранник жестом подозвал меня к себе. Пока я медленно приближалась к нему, он пристально смотрел на меня из темноты. Это был немецкий солдат, которого я раньше поцеловала в щеку. Он помотал головой.
– А, это ты, – произнес он, его голос звучал неприветливо. – Я так и подумал, что это ты. Ждешь «мужа сестры»?
Я не ответила. В его интонации было что-то пугающее. Он говорил заплетающимся языком, как пьяный, хотя мне казалось, что он все-таки трезв. Выражение его лица было странным.
– Я знал, что мне не следовало тебя пускать. Я никогда не должен был… – Он произнес несколько слов по-немецки и плюнул мне под ноги, и, хотя я не понимала языка, было ясно, что он сказал что-то ужасное.
Я посмотрела ему в лицо.
– За что вы сердитесь на меня?
– Потому что из-за тебя его убили, понятно тебе, liebchen[20]? Потому что одна из офицерских жен пошла в уборную, а он принял ее за тебя. Только это была не ты. У вас с ним был план побега, но ты не пришла. И все это правда, не так ли?
У меня начало шуметь в голове. Глухой грохочущий гул. Он не давал мне сосредоточиться. Голос охранника доносился как будто издалека.
– Именно это он нам в конце концов и рассказал. Правда, перед концом он сознался бы в чем угодно. Мне никогда не следовало… – Его лицо исказила гримаса, он снова сплюнул и пробормотал: – Чертов оркестр.
– Вы мне лжете.
Охранник засмеялся.
– Ты, полька, говоришь мне, что я лгун? Я вырос в Польше и знаю, что все поляки – лжецы.
Он внезапно шагнул ко мне, схватил меня за волосы и притянул к себе мое лицо. Он стал шептать мне в ухо, перечисляя все чудовищные вещи, которые они проделывали с Изей. Я мотала головой и кричала, что все это неправда, но он не останавливался. А потом он с силой отпихнул меня от себя, я чуть не упала.
– Убирайся, – сказал он, – пока я не вызвал коменданта.
Я стояла, задыхаясь, не в силах сдвинуться с места.
Умер. Умер. Изи больше нет в живых.
– Проваливай! – заорал охранник.
Я попятилась, а потом, не помня себя, побежала в поле, начинавшееся за лагерной оградой. Шум у меня в голове был похож на гул самолета на бреющем полете. Он окружал меня со всех сторон. Я не могла слышать. Не могла думать. Почти ничего не видела. Пошатываясь, цепляясь ногами за неровности на земле, я вытащила Изины туфли из своего пальто и один за другим бросила их в разные стороны. Потом с воем швырнула в темноту сверток с кепкой и очками. Споткнувшись о что-то твердое и больно ушибив ногу, села на камень, и тут ко мне пришли слезы.
Рыдания душили, я вскрикивала так пронзительно, что, наверное, было слышно на всей улице, а может быть, и в лагере.
Он так хотел жить. Пытался выжить, но они лишили его жизни. Нацисты убили его. Они его мучили.
Я как будто горела в огне; казалось, гигантская рука, сжав в кулаке мои внутренности, скручивает их, не давая вздохнуть.
Кто-то подергал меня за рукав, и я увидела перед собой женщину. В темноте за ее спиной вырисовывались силуэты еще четырех или пяти человек. Один из них посветил на меня фонариком, и я увидела свои испачканные глиной туфли, смятое платье и мокрое пальто, валявшееся на покрытой росой траве.
– Ты нездорова, детка? – спросила женщина.
Я вытянула руку и, пытаясь сохранить равновесие, ухватилась за холодный камень, на котором сидела. Он был плоский и гладкий, и теперь при свете фонарика я разглядела высеченную на нем надпись. Это были не камни. Я сидела на сваленных в кучу старых надгробиях. Оглянувшись, я увидела мягкую, в комьях землю. Я находилась на кладбище.
Может быть, и Изя был где-то здесь.
– Ты, наверное, голодная.
Я снова сосредоточила внимание на женщине, она протягивала мне печенье. Я взяла его и съела, как ребенок. Да она, наверное, и принимала меня за ребенка.
– Ты потеряла кого-то из близких? – спросил другой голос.
Я кивнула.
– Бедная девочка. Можно мы проводим тебя до дому?
От их доброты мне стало больно почти как от жестокости, ведь никто не был милосердным к Изе.
– На станцию, – прошептала я.
Они укутали меня и отвезли на станцию на тележке, убедившись, прежде чем уйти, что у меня есть билет, и сунув мне в руки целую упаковку подсоленных крекеров. Я не знаю, сколько их было. Даже не помню, как они выглядели.
Я попала в Перемышль уже после начала комендантского часа, но мне все равно надо было идти домой. В пустую могилу, которой стала теперь моя квартира. По дороге мне не попалось ни одного полицейского, ни одного немецкого патруля. Эмилька оставила для меня записку. Она уехала в Краков навестить свою мать. Я выпила воды и легла на кровать. Неужели прошло так много времени с тех пор, как он приходил сюда?
Да. Потому что это было в другом мире.
Я встала с восходом солнца и, найдя бумагу и ручку, села писать письмо Диамантам. Я написала, что Изю убили в лагере. Что он умер быстро, его застрелили. Что его похоронили во Львове и, может быть, после войны они смогут прийти на его могилу.
Одна сплошная ложь.
За исключением того, что он действительно мертв.
Я отдала письмо нашему почтальону пану Дорлиху. Он вежливо приподнял фуражку. Он был еврей, но ему все еще разрешалось разносить почту, при условии, что после работы он будет возвращаться в гетто. Эсэсовец ожидал его возле ворот. Я проводила взглядом лошадь с повозкой, в которой лежало мое письмо, и приладила на спину рюкзак.
Я хотела к маме.
Я хотела увидеть своих сестер.
Я хотела домой.
У меня совсем не было денег.
И я пошла пешком.
Я шла как заведенная. Как машина. И после двадцати пяти километров пешего пути и недолгой поездки на попутной телеге я оказалась на дороге, ведшей к нашей ферме.
Солнце уже садилось, его яркие оранжевые лучи золотили холмы с мягко обтекающими их полями. Но на них не было видно людей. Ветер гнал волны по верхушкам спелого овса, колыхал ветви деревьев на краю леса… Подходя к дому, я уже знала: случилось что-то нехорошее. Не слышно было кудахтанья кур. Их вообще не было, так же как и коров. Как не слышно было и ржания и фырканья лошадей. Хлев стоял пустой. А задняя дверь дома была открыта нараспашку.
Медленно, с опаской я зашла внутрь.
Кухня съежилась с тех пор, как я была здесь в последний раз. Стол стал ниже, камин – меньше, и все в доме было перевернуто вверх дном. Валялись опрокинутые стулья, висела на петлях распахнутая дверца шкафа, его покрытые пылью полки были абсолютно пусты. И воздух здесь был застоявшийся. Дом имел нежилой вид, никто не заботился о нем.
– Мама, – прошептала я. – Стась. Есть здесь кто-нибудь?
Я переходила из комнаты в комнату, повторяя все тот же вопрос, но ответа не было. Из дома было вынесено все, что имело хоть какую-нибудь ценность, вплоть до подушек с кроватей. В платяном шкафу все еще висели несколько самых старых маминых платьев и пара таких же старых папиных пиджаков, но украшений не было на месте, как и оставшегося нам от бабушки позолоченного яйца-шкатулки.
Наконец я подошла к комнате, бывшей когда-то моей. Толкнула дверь, и она распахнулась, заскрипев несмазанными петлями. Стены моей спальни теперь были выкрашены в другой цвет, на открытом окне трепетали выцветшие на солнце желтые занавески из ситца. А посреди комнаты, на полу, на голом матрасе, который был когда-то моим, лежала, свернувшись калачиком, девочка с каштановыми волосами.
– Хелена! – воскликнула я, и она заплакала.
– Где мама? – спрашивала я в десятый раз, неся ее на руках вниз, как новорожденного теленка, но она только плакала. Я перевернула стул, поставила его на ножки и села, оглядывая кухню в поисках какой-нибудь емкости, пригодной для того, чтобы вскипятить воду. Не нашла ничего, кроме старого ночного горшка, уже давно превращенного в поилку для кошки. В доме не было электричества. Его здесь никогда не было, но я нашла на каминной доске коробку спичек, которая, к счастью, никому не понадобилась, а возле камина еще оставалась кучка дров. Я набрала воды из колодца, вскипятила ее, выплеснула на улицу и снова вскипятила воду в уже чистом ночном горшке.
Все это время Хелена сидела, сложив на коленях руки и наблюдая за мной. Ее короткие каштановые волосы были спутаны, а платье – настолько рваное, что едва прикрывало тело. Сквозь его прорехи было видно, что руки и ноги у нее покрыты синяками. Я достала из рюкзака свою единственную чашку, налила в нее горячей воды, добавила ложку сахара из своих запасов и кинула туда же веточку мяты, росшей у мамы в ящике на подоконнике.
Я велела Хелене подуть на воду, чтобы не обжечься. Она послушалась, а затем одним глотком втянула в себя содержимое чашки. Я сделала для нее еще одну чашку питья. У нее были огромные глаза. Сколько ей сейчас: шесть или семь? Я решила, что Хелене шесть лет.
– Они увели их с собой, – прошептала она. – Дяди со сломанными крестами.
До меня дошло, что она имеет в виду свастику. Мне пришлось сесть.
– Кого они забрали?
– Маму и Стася.
Но ведь мы же католики, подумала я.
– А кто-нибудь еще был здесь в это время? – спросила я у нее. – Они забрали кого-нибудь еще? Здесь была Марыся?
– Нет. Я не знаю.
– Когда ты в последний раз ела, Хеля?
– Сегодня утром. Я нашла в лесу малину.
Малина уже наверняка сошла.
– И сколько ягод ты нашла?
– Четыре.
– А перед этим когда ты в последний раз ела?
– Вчера утром. Я нашла малину.
– А где ты спала до этого?
– У пана Зелинского. Мама оставила меня у него.
Ага. Теперь все становилось немного понятнее.
– А здесь ты живешь одна со вчерашнего дня?
Она кивнула, и по щекам у нее покатились слезы.
– Зачем она меня там оставила, Стефи?
Я не знала. Может быть, у нее не было другого выхода? Мне и самой хотелось поплакать. Обо всем сразу. Но нельзя. Я должна была улыбаться ради Хелены.
– Давай поедим.
– Мне надо будет вернуться к Зелинским?
Я смотрела на ее синяки. Пан Зелинский был старым другом моей матери; когда Хелена была совсем крошкой, он часто качал ее, посадив к себе на колено. Однако, с тех пор как к нам вторглась немецкая армия, людей как будто подменили, я уже ничему не удивлялась.
Немцы. Они отняли у меня обе мои семьи. При мысли об этом у меня заныло под ложечкой, а тело обдало внутренним жаром.
Хелена ждала ответа. Я не была уверена, что смогу придумать для нее что-то лучшее по сравнению с тем, что сделала мама, поэтому просто сказала:
– Давай сегодня переночуем здесь.
Я отдала ей остаток крекеров, которые дали мне люди на кладбище, и, пока она их грызла, срезала веточку с росшего перед домом куста боярышника, нанизала на нее ломтики хлеба из своих запасов и, поджарив их и добавив к ним сыр, накормила Хелену. Она ела медленно, смакуя каждый кусочек. Себе я оставила яблоко.
Потом зажгла огонь, заперла двери и отвела ее наверх, захватив с собой горшок с теплой водой и фонарь, который мне удалось найти в сарае. Я отмыла ее, насколько это было возможно, стараясь обходить болезненные места на детском теле, расчесала волосы и завернула в одну из остававшихся в шкафу маминых рубашек. Постельного белья в доме не было. Я легла рядом с ней на голый матрас, и она тут же уснула.
От усталости у меня ломило все тело. Я почти ничего не ела, не спала с тех пор, как покинула Львов, и за день прошагала около тридцати километров. Я потеряла Изю, маму и Стася, а может быть, и остальных членов семьи, ведь мне о них ничего не известно. Болели натруженные ноги, болела голова, а грудь разрывало такое всепоглощающее горе, что никакая физическая боль не могла с ним сравниться.
Я посмотрела на Хелену. В тусклом свете фонаря она казалась особенно худенькой, но очертания ее круглого личика все еще были по-детски мягкими. Меня залила волна нежности. Это моя сестра. Моя семья. Единственное, что у меня осталось. Она со мной, и я ей нужна. Никому больше не могу сейчас помочь.
Я спрятала свою боль и мысли об Изе глубоко в сердце и выстроила в нем дамбу, чтобы не дать горю вырваться наружу. Отдамся ему позже, когда, может быть, найду способ с ним справиться. А сейчас я обняла Хелену и заснула.
Утром знакомыми тропками мы отправились через поля. Забавно, что ни один поворот или изгиб тропы не забылся. Я ориентировалась здесь так же уверенно, как на улицах Перемышля. Через полкилометра, перед калиткой Зелинских, Хелена выскользнула из моих онемевших рук на землю. В лохмотьях, в которые превратилось ее платье, с угрюмым выражением лица, она намертво вцепилась в мою руку. Я постучала, и на крыльцо, подслеповато щурясь на солнце, вышел незнакомый старик с остатками взъерошенных седых волос.
– Не могли бы вы позвать пани Зелинскую?
– Нет, – ответил он. Я сдвинула брови.
– Почему же?
– Потому что она умерла. Я позову своего зятя.
Дверь за ним захлопнулась. Итак, это отец пани Зелинской. Он здесь раньше не жил. Я посмотрела на Хелену.
– Ты мне не сказала, что пани Зелинская умерла.
– Ты не спрашивала, – ответила Хелена. Видно было, что она вот-вот снова расплачется, ее худенькая рука дрожала в моей ладони. Я сжала ее крепче. Дверь снова распахнулась, и на этот раз к нам вышел пан Зелинский. Хелена съежилась.
– Ого, еще одна Подгорская. Чего тебе надо?
Он был совершенно пьян. И это утром, когда еще не было и восьми. Думаю, он даже не заметил Хелену. Я старалась вспомнить, почему мне никогда не нравился этот человек.
– Я хочу узнать, что случилось с моими матерью и братом.
Он пожал плечами.
– Пришли немцы и увели их. Их отправили в трудовой лагерь в Германии. Так что теперь они работают на Гитлера, а на ферме все пошло к черту.
Германия. В трудовом лагере. Как Изя. К горлу подступила тошнота.
– Когда это случилось?
Он снова пожал плечами.
– Шесть, может, семь недель назад.
Значит, в то время, когда я была занята заботой о Диамантах. Будь я здесь, то, быть может, смогла бы их предупредить. Рассказать, что представляют собой немцы. Спрятать их. Заставить убежать.
Я затолкала чувство вины поглубже в сердце, за возведенную мной плотину. Предамся раскаянию позже, когда смогу.
– Вы заботились о моей младшей сестре, – сказала я.
– О ком?
– О моей сестре Хелене.
Он прислонился к дверному косяку, чтобы не упасть.
– Этим занималась моя Элла. Теперь ее нет.
Я не поняла, кого он имел в виду: Хелену или свою жену.
– А ваша забота, значит, заключалась в том, чтобы избивать беззащитного ребенка, а потом и вовсе выгнать ее, чтобы она умерла от голода где-нибудь в лесу, не так ли, пан Зелинский?
Он поднял палец вверх.
– Твоя мамаша сказала, что будет платить, но я не получил от нее ни единого злотого. Нет денег – нет еды. А если девчонка не будет убираться, она мне тут не нужна.
Я глядела на его жидкие усики, мешки под глазами, жирное тело. От него воняло. Хотя у него была возможность помыться. Я спрятала Хелену у себя за спиной и шагнула ему навстречу.
– Господь вам за все отплатит, – прошипела я.
У него был немного испуганный вид.
– Я буду молиться, чтобы сюда пришли немцы и чтобы за каждый удар, который вы ей нанесли, они избивали вас дубинкой в десятикратном размере. И буду молиться, чтобы за каждый день, когда вы заставляли ее голодать, вы голодали десять дней, и чтобы у вас не было ни еды, ни особенно питья. Я буду молиться, чтобы все ваше тело покрылось язвами. Чтобы вас покусала бешеная собака. Чтобы у вас почернели зубы… чтобы у вас отсохли руки и ноги… – Я посмотрела вниз, и он проследил за моим взглядом. – И чтобы вы медленно сгнили изнутри от мерзкого самогона, который делаете у себя в сарае!
Пан Зелинский открыл рот и снова закрыл.
– И, пан Зелинский, между нами говоря, я уверена, что вы отлично знаете, на чьи молитвы ответит Господь, вы – несчастный schmuck[21].
Я подхватила Хелену, развернулась и зашагала прочь, с грохотом захлопнув за собой калитку. Услышала за спиной стук запираемой двери и звяканье опускаемого засова и почувствовала на губах мстительную улыбку. Хелена крепко обвила мою шею руками.
– У тебя в этом доме остались какие-нибудь туфли или одежда? – спросила я у нее шепотом.
– Нет. Они все продали.
– Отлично. – Меня бросило в жар от гнева.
– Ты меня им не отдашь? – спросила Хелена.
– Нет.
– Никогда-никогда?
– Никогда.
Она положила голову мне на плечо, ее ноги болтались возле моих коленей. А потом засмеялась.
Чем дальше мы уходили от дома Зелинских, тем меньше жалась ко мне Хелена. Спустя какое-то время она сползла с моих рук и пошла рядом. Еще немного, и она побежала вприпрыжку. А я, пройдя километра три, задумалась о том, какой груз взвалила на плечи. Смогу ли прокормить эту маленькую девочку? Одеть ее? Она, наверное, должна ходить в школу? Я понятия не имела, как надо заботиться о ребенке.
Но не было никого, кроме меня, кто мог бы взять на себя эту ответственность. А значит, выбора нет.
Если Господь справедлив, думала я, шагая по то поднимающейся на вершину холма, то вновь спускающейся в низину дороге, он ответит на мои молитвы и накажет пана Зелинского. А потом я стала молиться в тысячу раз горячее о том, чтобы он покарал немцев. За все. За гетто. За то, что отнял у меня маму и брата. За то, что они остановили поезд. И за то, что они сделали с Изей.
Теперь Хелена останавливалась после каждого километра. Она сказала, что у нее болит голова, болят ноги, и мне пришлось тащить ее на спине. Наконец я должна была остановиться, чтобы передохнуть. Разделила с ней последний кусочек хлеба, мы попили из ручья и пошли дальше. За весь день нам ни разу не попалось попутной телеги или машины, и с учетом бесчисленных остановок обратный путь занял вдвое больше времени, чем дорога на ферму. В конце концов показались огни Перемышля, рассыпавшиеся по обоим берегам реки.
Только огней этих было немного. Город спал, окна были темными, только уличные фонари, полузакрытые зданиями, светились то там, то тут. У меня не было часов, но и без них было понятно, что время уже далеко за полночь. Держа Хелену за руку, я задумалась, кусая губы.
Раньше мне уже приходилось пару раз возвращаться в город после комендантского часа. В деревнях цены на продукты для пани Диамант были ниже, чем в городских магазинах. Тогда я ночевала где-нибудь в поле, ожидая, когда поднимется солнце и можно будет без опаски ходить по городским улицам. Но на этот раз до рассвета было еще очень далеко, а Хелена выглядела совершенно обессиленной. Она молчала, уставившись в пространство и нетвердо держась на ногах; мы вспотели на жаре, а теперь нас окутал холод. Сестренка дрожала, и я приняла решение. В последний раз, когда я возвращалась домой после комендантского часа, ни разу не наткнулась на немецкий патруль. Мы будем пробираться по боковым улочкам.
– Пойдем, Хеля. Мы уже близко. Выпьем чаю, я искупаю тебя в теплой ванне, а потом ты целую ночь будешь спать в кровати…
Она кивнула как во сне, сквозь прорехи в ветхом платьице виднелось голое тело. Я снова прикусила губу. В таком виде нельзя показываться на люди, даже если они уже спят в своих постелях. Я спряталась вместе с ней за дерево, стянула с себя платье и накинула его на нее. Она слегка встрепенулась, просовывая руки в огромные для нее рукава, пока я затягивала на ней пояс. Потом я достала из рюкзака пальто и надела его поверх белья.
– Послушай, – сказала я ей, – никто ничего не узнает. Но ты должна идти быстро и очень тихо и делать то, что я велю, хорошо? Это такая игра. Нам надо дойти до дверей моего дома так, чтобы нас никто не заметил…
Я пошла быстрым шагом, Хелена ковыляла рядом, и так мы вошли в Перемышль. Прячась за домами, стараясь не попадать в свет фонарей, мы часто останавливались, прислушиваясь к каждому шороху и озираясь. В городе было тихо как никогда, только издалека доносился перестук колес проходившего поезда. Наконец мы подошли к улице Мицкевича. Это одна из главных улиц, и прятаться здесь было негде.
– Поторапливайся, Хеля, – шептала я, таща ее за руку. Мы огибали желтые круги света от фонарей, пробегали мимо магазинов и жилых зданий.
– Стефи, – задыхаясь, сказала Хелена, – я не могу…
– Ну давай же, – шептала я.
– Я не могу… дышать… – Хелена громко втянула в себя воздух, и этот звук разрезал тишину. Потом ее рука безвольно выскользнула из моей, и она упала лицом вниз на тротуар.
Она так и осталась лежать, не шевелясь.
Я опустилась на колени и перевернула ее лицом кверху. Она оцарапала лоб, и на ее бледном как полотно лице кровь казалась особенно яркой. Ее щеки были холодны. Так же холодны были руки. Ее грудь оставалась неподвижной. Я не могла нащупать ее пульс.
Внезапно плотину внутри меня прорвало, и нахлынувшее горе затопило меня рекой. Я потеряла их всех до одного. Всех, кого я любила. И они все ушли по моей вине.
Моя вина. Моя вина. Моя вина…
Я посмотрела на неподвижное лицо Хелены и закричала.